А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вероятно, именно в связи с этим представлением один из шуринов Казота, гостивший несколько дней в Пьерри, упрекнул его в том, что он не пробует себя в театре, расхваливая оперу-буфф как блестящий, но необычайно трудный жанр. «Дайте мне ключевое слово, – отвечал Казот, – и завтра же я представлю вам либретто, к которому не придерется самый строгий критик».
В этот момент его собеседник увидел входящего крестьянина в сабо. «Вот вам слово – сабо! – воскликнул он, – сочините-ка пьесу на это слово!» Казот попросил оставить его одного; некий странный господин, тем вечером гостивший у него в доме, предложил свои услуги в качестве композитора, пока Казот будет сочинять либретто. Это был Рамо, племянник великого композитора, чью причудливую жизнь Дидро описал нам в своем диалоге-шедевре – единственной современной сатире, которую можно сопоставить с сатирами Петрония.
Опера была написана в одну ночь, отправлена в Париж и вскоре исполнена на сцене Итальянской оперы; Марсолье и Дюни внесли в нее несколько поправок, после чего соблаговолили поставить на афише свои имена. Казоту досталась лишь честь чернового либреттиста, племянник же Рамо, этот непризнанный гений, как и всегда, остался в безвестности. Именно такой музыкант и нужен был Казоту, обязанному многими экстравагантными идеями этому своему странному знакомцу.
Портрет его, сделанный Казотом в предисловии ко второй «Рамеиде» – героико-комической поэме, сочиненной в честь друга, – заслуживает внимания и с точки зрения стиля и как весьма ценное дополнение к пикантному моральному и литературному анализу Дидро.
«Это самый любезный и забавный человек из всех, кого я знаю; звали его Рамо, он приходился племянником знаменитому композитору и, бывши моим товарищем по коллежу, проникся ко мне дружбою, которая никогда и ничем не омрачилась ни с его, ни с моей стороны. Вот самая необычная личность нашего времени; природа наделила его при рождении множеством талантов и дарований, забыв, впрочем, дать ему способность преуспеть хотя бы в одной области. Его чувство юмора я могу сравнить разве что с блестящим остроумием доктора Стерна в „Сентиментальном путешествии“. Но остроты Рамо были остротами не ума, а инстинкта, инстинкта столь самобытного, что их невозможно пересказать, не описав подробно привходящие обстоятельства. Собственно, то были и не остроты даже, но мимолетные, крайне меткие замечания, происходившие, как мне казалось, от глубочайшего знания человеческой натуры. Физиономия Рамо, действительно потешная, добавляла необыкновенной пикантности к его острословию, тем более неожиданному с его стороны, что он чаще всего болтал всякие глупости. Человек этот, родившийся музыкантом в той же степени, а быть может, и более, чем его дядя, так и не смог овладеть глубинами мастерства, однако же музыка буквально переполняла его, и он мгновенно и с поразительной легкостью находил благозвучный, выразительный мотив на какой-нибудь куплет, что давали ему из жалости; требовался только истинный знаток, который затем поправил и аранжировал бы эту музыку и написал партитуру. Уродство его лица казалось и ужасным, и забавным, а сам он частенько бывал надоедлив, ибо Муза редко посещала его; но уж когда ему приходила охота шутить, то он смешил до слез. Будучи неспособен к регулярным занятиям, он прожил жизнь бедняком, но эта беспросветная нужда делала ему честь в моем мнении. Он имел право на некоторое состояние, но для того, чтобы получить его, должен был отнять у отца деньги своей покойной матери, однако отказался от мысли ввергнуть в нищету того, кто дал ему жизнь, ибо отец его женился вторично и завел детей. Да и во всех прочих случаях он не раз выказывал сердечную свою доброту. Этот необыкновенный человек всю свою жизнь жаждал славы, но так и не смог ни в чем обрести ее… Умер он в доме призрения, куда семья поместила его и где он прожил четыре года, с безграничной кротостью принимая и снося свою долю и снискав любовь всех тех, что сперва были лишь его тюремщиками».
Письма Казота о музыке, большинство из которых являются ответами на письмо Жан-Жака Руссо об Опере, также можно отнести к этому короткому экскурсу в область лирики. Почти все его либретто анонимны; их всегда рассматривали как дипломатические послания времен войны в Опере. Некоторые из них подлинны, авторство других вызывает сомнение. Но мы были бы весьма удивлены, если бы в разряд последних попал «Маленький пророк из Бехмишброда» – фантазия, приписываемая Гримму, но вполне достойная таких авторов, как Казот или Гофман.
Жизнь Казота все еще протекала легко и безоблачно; вот портрет, составленный Шарлем Нодье, которому в детстве довелось видеть этого знаменитого человека:
«К крайнему своему благодушию, так и сиявшему на его красивом и веселом лице, к нежному и кроткому выражению по-юношески живых голубых глаз, к мягкой привлекательности всего облика господин Казот присоединял драгоценнейший талант лучшего в мире рассказчика историй, вместе причудливых и наивных, которые в одно и тоже время казались чистейшей правдою в силу точности деталей и самой невероятной сказкою из-за чудес, коими изобиловали. Природа одарила его особым даром видеть вещи в фантастическом свете, – всем известно, насколько я был расположен упиваться волшебством подобных иллюзий. Итак, стоило мне заслышать в соседней зале мерные, тяжелые шаги, отдающиеся эхом от плит пола; стоило двери отвориться с аккуратной неспешностью, пропустив сперва старика-слугу с фонарем в руке, куда менее проворного, чем хозяин, шутливо звавший его „земляком“; стоило появиться самому Казоту в треуголке и зеленом камлотовом рединготе, обшитом узеньким галуном, с длинною тростью, украшенной золотым набалдашником, в башмаках с квадратными носами и массивными серебряными пряжками, как я со всех ног кидался к желанному гостю с изъявлениями самой необузданной радости, возраставшей еще и от его ласк».
Шарль Нодье приписывает Казоту одну из тех таинственных историй, которые тому так нравилось рассказывать в обществе, жадно внимавшем каждому его слову. Речь идет о продолжительности жизни Марион Делорм, которую, как утверждал Казот, он видел за несколько дней до ее кончины в возрасте примерно ста пятидесяти лет, если судить по документам о крещении и смерти, сохранившиеся в Безансоне. Принимая на веру эту более чем сомнительную цифру, можно заключить, что Казот видел Марион Делорм, когда ему был двадцать один год. Таким образом он мог, по его словам, поведать многие неизвестные доселе подробности смерти Генриха IV, при которой, вполне вероятно, присутствовала Марион Делорм.
Но в ту пору в свете не счесть было подобных рассказчиков – свидетелей и знатоков всяческих чудес; граф Сен-Жермен и Калиостро – вот кто будоражил умы, а у Казота, вероятно, только и было, что литературный талант да скромность честной и искренней души. Однако нам придется поверить в его знаменитое пророчество, запечатленное в мемуарах Лагарпа; в данном случае он лишь сыграл роковую роль Кассандры, и, хотя его часто упрекали в том, что он вещает, «точно пифия на треножнике», в этом предсказании он, к сожалению, не ошибся.

III

Вот что записывает Лагарп: «Мне кажется, это случилось только вчера; было, однако же, начало 1788 года. Мы сидели за столом у одного из наших собратьев по Академии, столь же богатого и знатного, сколь и остроумного. Компания собралась немалая и довольно пестрая: священники, придворные, литераторы, академики и проч. Стол, как и обычно, был превосходен. За десертом подали мальвазию и констанс, которые еще более развеселили собравшихся, сообщив им свободу поведения, не всегда отвечающую правилам приличия; все казалось дозволенным, лишь бы рассмешить соседей.
Шамфор прочел нам кое-какие из своих непристойных богохульных сказок, и светские дамы выслушали его, даже не подумав стыдливо прикрыться веером. Дальше – больше; целый поток острот низвергся на религию, вызывая восторженные аплодисменты. Один из гостей встал и, подняв стакан с вином, провозгласил: „Да, господа, я также уверен в том, что Бога нет, как и в том, что Гомер был дурак!“ Казалось, он и впрямь уверен и в том, и в другом; заговорили о Гомере и о Боге; нашлись, впрочем, среди гостей такие, что отозвались хорошо об обоих.
Затем беседа сделалась серьезнее; собравшиеся рассыпались в похвалах Вольтеру, который произвел революцию, и порешили, что это и есть наипервейшая его заслуга: „Он задал тон своему времени, он заставил читать себя и в лакейских, и в гостиных!“
Один из гостей рассказал, покатываясь со смеху, как его парикмахер, напудривая ему букли, преважно заметил: „Видите ли, месье, хоть я всего лишь жалкий лекарь-недоучка, я – атеист не хуже иных прочих“.
Отсюда последовал вывод, что революция не заставит себя ждать, – ведь совершенно необходимо, чтобы суеверие и фанатизм уступили место философии; все принялись высчитывать, когда именно грядут события и кто из собравшихся доживет до царства разума. Самые старшие из нас сетовали на то, что не успеют увидеть его, молодые радовались вероятности узреть сей триумф, особливо же превозносили Академию за подготовку великого труда и за то, что она стала средоточием, центром, символом свободомыслия.
И лишь один из гостей не принял участия во всеобщем веселии – напротив, слегка даже подтрунивал над нашим энтузиазмом: то был Казот, весьма любезный и оригинальный господин, но, к несчастию, веривший в бредни иллюминатов. Забегая вперед, скажу, что он вскорости прославился героическим своим поведением.
Взяв наконец слово, он заговорил в высшей степени серьезно: „Господа, будьте довольны, желание ваше исполнится, вы все увидите эту великую, потрясающую революцию. Вам ведь известно, что я немного пророк, – так вот, повторяю вам, ВСЕ ВЫ ЕЕ УВИДИТЕ“.
Ему отвечают избитою фразою: Для этого не нужно быть пророком!»
– Согласен, но, думаю, нужно все-таки немного быть им, чтобы заглянуть чуть дальше в будущее. Знаете ли вы, что воспоследует в результате этой революции, которую вы ожидаете с таким нетерпением; что она принесет вам вначале и что произойдет потом – неизбежно и в самом скором времени?
– А нуте-ка, послушаем! – воскликнул Кондорсе, как всегда, недоверчиво-грубым тоном. – Интересно, что такого может предсказать философу пророк?
– Вы, господин Кондорсе, умрете на соломе в темнице, умрете от яда, который «счастливые» события того времени заставят вас постоянно носить при себе и который вы примете, дабы избежать секиры палача.
Присутствующие встретили эти слова ошеломленным молчанием, но, вспомнив что наш бравый Казот часто грезит наяву, расхохотались от души.
– Господин Казот, предсказание ваше куда менее забавно, нежели ваш «Влюбленный дьявол», но какой дьявол вбил вам в голову эту самую темницу, яд и палача? Что общего имеют они с философией и царством разума?
– Да как раз об этом я вам и толкую: во имя философии, человечности и свободы вам предстоит погибнуть при торжестве разума, и то будет именно царство разума, ибо оно воздвигнет ХРАМЫ РАЗУМА, – более того, во всей Франции в это время останутся одни только ХРАМЫ РАЗУМА.
– Черт возьми! – воскликнул с саркастическим смехом Шамфор. – Уж вы-то не окажетесь в числе жрецов такого храма!
– Надеюсь, что нет; однако вы сами, господин Шамфор, как раз и станете одним из них, и весьма достойным, ибо вскроете себе вены двадцатью двумя ударами бритвы, хотя умрете от этого лишь несколько месяцев спустя.
Присутствующие переглянулись и вновь рассмеялись.
– Ну а вы, господин Вик д'Азир, не вскроете себе вены сами, но после невыносимого приступа подагры заставите других отворить вам вены, причем для верности шесть раз подряд за один день, и скончаетесь следующей ночью. Вы, господин де Николаи, умрете на эшафоте. Вы, господин Байи, на эшафоте…
– Ну, слава богу! – воскликнул Руше. – Кажется, господин Казот решил разом покончить со всею Академией, подвергнув ее членов пыткам и казням; благодарение Небу, я…
– Вы? Вы также умрете на эшафоте.
– Ну надо же придумать такое! – вскричали собравшиеся. – Он как будто поклялся истребить всех подряд!
– Но это не я поклялся…
– Стало быть, нас поубивают турки или татары? Но даже и они не способны…
– Вовсе нет, господа! Ведь я же сказал: вами будет править только философия, только разум. И все те, кто погубит вас, будут философами; они станут с утра до ночи произносить речи подобные тем, что я выслушиваю от вас уже целый час; они повторят все ваши максимы, процитируют, подобно вам, стихи Дидро и, Деву…
Слушавшие перешептывались: «Да ведь он безумец (ибо Казот сохранял полнейшую серьезность, говоря все это). Неужто вы не видите, что он шутит, – всем известно, что ему нравится приправлять свои шутки мистикой».
– Верно, – согласился с ними Шамфор, – однако чудеса его что-то слишком невеселы, это юмор висельника. Но скажите, господин Казот, когда же сбудется ваше пророчество?
– Не пройдет и шести лет, как случится все мною предсказанное.
– Вот так диво! – сказал на сей раз я сам. – Но что же вы меня-то пропустили?
– О, вас действительно ожидает диво, и диво необыкновенное: вы станете христианином.
Громкие восклицания встретили эти слова.
– Ага! – обрадовался Шамфор. – Ну, теперь я спокоен: ежели нам суждено погибнуть, когда Лагарп обратится в христианскую веру, мы смело можем рассчитывать на бессмертие.
– Что же до нас, женщин, – вмешалась тут госпожа герцогиня де Грамок, – то мы счастливее мужчин; революции нас вовсе не касаются. То есть, я хочу сказать, что даже если нам и случается как-нибудь принять в них участие, нас за это никогда не карают, ведь мы – слабый пол.
– Пол ваш, уважаемые дамы, на сей раз не защитит вас; пусть даже вы ни в чем не станете принимать участия, с вами поступят точно так же, как с мужчинами, без всякого снисхождения.
– Да что вы такое говорите, господин Казот! Уж не конец ли света вы нам пророчите?!
– Этого я не знаю; знаю лишь, что вас, госпожа герцогиня, привезут на эшафот вместе со многими другими дамами в тележке палача, со связанными за спиной руками.
– Ах, вот как?! Ну, в таком случае, я надеюсь, что меня хотя бы посадят в карету, задрапированную черным.
– Нет, сударыня, еще более знатные дамы, чем вы, будут доставлены к эшафоту на простой телеге и, как вам, им свяжут руки за спиной.
– Более знатные, чем я? Ах, скажите! Значит, принцессы крови?
– Еще более знатные.
Тут собравшиеся дрогнули, лицо хозяина омрачилось. Все начали находить, что шутка становится слишком опасною.
Госпожа де Грамон, стараясь разрядить обстановку, не стала просить разъяснений и лишь весело промолвила: «Вот увидите, он мне даже исповедника не оставит!»
– Нет, сударыня, исповедника не будет ни у вас, ни у кого другого. Последний казнимый, кому выпадет такая милость, это…
Казот запнулся и умолк. «Ну, что же вы, какому счастливому смертному выпадет такая удача?»
– Да, то будет единственная его удача; это король Франции.
Хозяин дома резко встал, все последовали его примеру. Подойдя к Казоту, он сказал ему весьма настойчиво: «Дорогой господин Казот, по моему разумению, ваш мрачный розыгрыш слишком затянулся; вы компрометируете и общество наше, и себя самого!»
Ничего не ответив, Казот собрался было удалиться, как вдруг госпожа де Грамон, все еще надеясь свести дело к шутке, подошла к нему со словами:
– Господин пророк, вы нагадали всем, кроме самого себя, отчего это?
Казот, опустив глаза, помолчал, затем сказал.
– Сударыня, приходилось ли вам читать об осаде Иерусалима у Иосифа Флавия?
– Ну разумеется, кто же этого не читал! Но говорите, говорите так, словно я ничего не знаю.
– Ну так вот, сударыня, один человек в течение семи дней кряду обходил крепостную стену на виду у осажденных и осаждающих, восклицая мрачным громовым голосом: «Горе Иерусалиму! Горе мне самому!» И в какой-то миг камень, пущенный вражескою метательной машиною, попал в него и раздавил насмерть.
С этими словами Казот откланялся и вышел.
Можно, разумеется, отнестись к этому документу скептически, особенно если вспомнить вполне разумное объяснение Шарля Нодье: по его словам, в ту эпоху нетрудно было предугадать, что надвигающаяся революция вначале обрушится на высшее общество, а затем пожрет и собственных вождей; однако приведем все же любопытнейший отрывок из поэмы об Оливье, изданной ровно за тридцать лет до 1793 года; в нем автор с весьма странным тщанием описывает отрубленные головы, и это тоже можно счесть своего рода пророчеством:
«Тому уже четыре года, как оба мы были завлечены волшебством во дворец феи Багас. Сия коварная колдунья, зная о продвижении христианской армии по Азии, решила остановить ее, заманивая в ловушки рыцарей – защитников веры. Для этого она выстроила роскошный дворец. К несчастию нашему, мы вступили на дорогу, к нему ведущую, и вскоре, влекомые магической силою, которую ошибочно приняли за очарованность красотою пейзажа, подошли к колоннаде, окружающей дворец; едва лишь ступили мы на мраморные плиты, казавшиеся незыблемыми, как они словно растаяли у нас под ногами: нежданное падение, и мы очутились в подземелье, где огромное колесо с острыми, как меч, лопастями во мгновение ока рассекло тела наши на части; самое поразительное, что за этим странным расчленением не воспоследовала смерть.
Влекомые собственным весом, части наших тел попали в глубокую яму, где смешались со множеством чужих разъятых туловищ. Головы же наши покатились прочь, точно бильярдные шары. Сумасшедшее это вращение отняло последние остатки разума, затуманенного сим невероятным приключением; и я осмелилась открыть глаза лишь по прошествии некоторого времени; тут же увидела я, что голова моя помещается на чем-то вроде ступени амфитеатра, а рядом и супротив установлено до восьми сотен других голов, принадлежавших людям обоего пола, всех возрастов и сословий. Головы эти сохраняли способность видеть и говорить; самое странное было то, что все они непрестанно зевали, и я со всех сторон слышала невнятные возгласы: „Ах, какая скука, с ума можно сойти!“
Не в силах воспротивиться общему примеру, я принялась зевать, как другие.
– Ну вот и еще одна зевака явилась! – произнесла массивная женская голова, стоявшая напротив меня. – О господи, до чего же тоскливо! – И она продолжала зевать еще усерднее.
– Но, по крайней мере, эти уста еще молоды и свежи! – возразила другая голова. – А какие беленькие зубки!
Затем, обратясь уже прямо ко мне, она спросила:
– Могу ли я узнать, сударыня, имя любезной товарки по несчастью, которую послала нам фея Багас?
Я взглянула на говорившую со мной голову – она принадлежала мужчине. Я не могла различить ее черты, но выражение ее было живое и уверенное, а в голосе звучало неподдельное сострадание.
Я начала было рассказывать: „У меня есть брат…“, но мне не дали окончить даже эту первую фразу.
– О господи! – воскликнула женская голова, первою заговорившая со мною. – Еще одна болтушка со своими историями; мало нам докучали всякими несносными россказнями! Лучше уж зевайте, милочка, а братца вашего оставьте в покое! Ну у кого из нас нет братьев?! Не будь у меня моих, я бы нынче преспокойно царствовала, а не торчала бы здесь!
– Боже милостивый! – сердито отвечала мужская голова. – Ишь как вы заважничали; не с вашей бы физиономией эдак заноситься!
– Какая неслыханная наглость! – воскликнула та. – Ах, будь при мне руки-ноги!..
– Да будь при мне одни только руки!.. – отозвалась ее противница. – Впрочем, – продолжала она, обращаясь ко мне, – судите сами: на что способна голова?! Все ее угрозы – лишь пустая болтовня!
– О, не кажется ли вам, что спор ваш переходит все границы приличия? – заметила я.
– Ах, нет, не мешайте нам препираться, уж лучше ссориться, чем зевать со скуки. Чем еще могут заниматься люди, имеющие лишь глаза да уши и обреченные целый век томиться вместе; ведь мы не имеем, да и не можем завязывать новых знакомств, особливо приятных; стало быть, нам и злословить-то не о ком…
Голова еще долго продолжала бы разглагольствовать, но вдруг всех нас охватило неудержимое желание чихать; миг спустя чей-то неведомый гортанный голос приказал нам искать отрубленные части наших тел; тут же головы покатились туда, где были свалены эти последние».
Не странно ли найти в иронично комической поэме весьма молодого автора кровавое видение отрубленных голов и мертвых тел? Эта причудливая, на первый взгляд, выдумка о заточенных вместе женщинах, воинах и ремесленниках, ведущих споры и отпускающих шуточки по поводу пыток и казней, скоро воплотится в жизнь в тюрьме Консьержери, где будут томиться эти знатные господа, дамы, поэты – современники Казота; да и сам он сложит голову на плахе, стараясь, подобно другим, смеяться и шутить над фантазиями неумолимой феи-убийцы, чье имя – Революция – он тридцать лет назад еще не смог назвать.

IV

Но мы несколько предвосхитили события: едва описав две трети жизни нашего героя, вдруг приоткрыли перед читателем завесу, скрывавшую последние его дни, заглянув, по примеру самого духовидца, из настоящего в будущее.
Впрочем, в наши планы входило рассматривать Казота и как литератора, и как философа-мистика, но, хотя большинство его книг и несет отпечаток занятий каббалистикой, все же, им, как правило, не хватает догматической убежденности; видимо, Казот не принимал участия в совместных трудах иллюминатов-мартинистов, а просто составил для себя, на основе их идей, личную, особую жизненную концепцию. Однако не следует смешивать эту секту с масонскими организациями того времени, хотя их и связывало определенное внешнее сходство; мартинисты признавали падение ангелов, первородный грех, животворящее Слово Господне и ни в одном существенном пункте не отклонялись от учения церкви.
Самого знаменитого среди них – Сен-Мартена – можно отнести к числу христианских спиритуалистов в духе Мальбранша. Выше мы уже упомянули о том, что он осудил внедрение неистовых духов в Лионскую секту. Как бы ни трактовать это понятие, очевидно, что с тех пор деятельность общества приняла политическую окраску, оттолкнувшую от него многих членов. Быть может, влияние иллюминатов как в Германии, так и во Франции, было сильно преувеличено, но нельзя отрицать тот факт, что они оказали сильное воздействие на французскую Революцию, на ее развитие в определенном направлении. Монархические пристрастия Казота удалили его от этого направления, не дав поддержать своим талантом доктрину, чуждую его воззрениям.
Печально видеть, как этот замечательный человек, одаренный писатель и философ, в последние годы своей жизни проникся отвращением к литературному труду и предчувствием политических бурь, которые он бессилен был заклясть. Цветы его поэтического воображения поблекли и увяли; ум, доселе ясный и живой, сообщавший блестящую форму любым, самым причудливым своим измышлениям, проявлялся теперь крайне редко и лишь в переписке политического толка, которая позже и стала причиною процесса над ним, а затем и гибели. И если верно, что некоторым душам дано провидеть грядущие мрачные события, следует назвать это свойство скорее несчастьем, нежели даром небес, поскольку такие люди, подобно злосчастной Кассандре, бессильны убедить других и спастись сами.
Последние годы жизни Казота, проведенные в шампанском имении Пьерри, были, однако же, отмечены счастьем и спокойствием, царившими в его семье. Покинув литературный мир, куда он попадал теперь лишь во время кратковременных наездов в Париж, сторонясь бурной, почти лихорадочной деятельности всевозможных философских и мистических сект, славный Казот, отец очаровательной дочери и двух пылко преданных его убеждениям сыновей, казалось, соединил у себя в доме все необходимое для безмятежного будущего; однако люди, знавшие его в ту пору, свидетельствуют о непрестанно владевшей им тревоге, словно за этим ясным горизонтом он уже провидел мрачные тучи.
Дворянин по имени де Пла попросил у него руки его дочери Элизабет; молодые люди давно уже любили друг друга, но Казот, не запрещая влюбленным надеяться на счастье, все же медлил с окончательным ответом. Изысканная, прелестная писательница Анна-Мари сообщает нам некоторые подробности визита в Пьерри друга семьи Казота, госпожи д'Аржель. Она описывает элегантно обставленную гостиную на первом этаже, благоухающую пряными ароматами растений, привезенных с Мартиники госпожою Казот; эта замечательная в своем роде женщина сообщала своему окружению особую, причудливую изысканность. Темнокожая служанка, сидящая подле нее с работою в руках, американские птицы в клетках, множество экзотических безделушек, даже наряд и прическа хозяйки дома – все свидетельствовало о ее нежной привязанности к покинутой родине. «В молодости она была необыкновенно хороша собою и сохранила красоту поныне, хотя имела уже взрослых детей. Ее отличала небрежная, томная грация, вообще свойственная креолкам; легкий акцент придавал ее тону что-то детское и в то же время ласкающее; он делал ее еще более обольстительной. Рядом с нею на подушке лежала крошечная болонка; собачку звали Бьондеттою, как малютку-спаниэля из „Влюбленного дьявола“».
Маркиза де ла Круа, вдова знатного испанского вельможи, высокая и величественная пожилая дама, считалась членом семьи и пользовалась в ней большим авторитетом, поскольку убеждениями и образом мыслей совершенно сходилась с Казотом. Уже многие годы она была одною из ревностных адепток учения Сен-Мартена, которое соединяло ее с Казотом тончайшей духовной связью, считавшейся у мартинистов предвестием будущей совместной жизни. Этот второй, мистический брак Казота, исключающий всякие нескромные предположения ввиду почтенного возраста обеих сторон, причинял госпоже Казот не столько огорчение, сколько тревогу чисто человеческого свойства, внушенную смятением, гнетущим эти две благородные души. Трое же детей, напротив, искренне разделяли мысли их отца и его старой подруги.
Мы уже высказали свое мнение по этому поводу; однако всегда ли нужно соглашаться с канонами того вульгарного здравого смысла, который ведет по жизни людей заурядных, не смущая их души темными тайнами грядущего и смерти? И отчего самые счастливые люди так упорно держатся за свою слепоту, делающую их безоружными перед нагрянувшим мрачным событием, когда остается лишь в ужасе плакать и стенать под запоздалыми, но неотвратимыми ударами рока?! Госпоже Казот пришлось страдать тяжелее всех других членов семьи, для которых жизнь была нескончаемой борьбой, где шансы на победу были весьма сомнительны, зато награда казалась обеспеченной наверняка.
В дополнение к сказанному было бы небесполезно ознакомиться с теориями Казота по нескольким нижеприведенным отрывкам из переписки, ставшей причиною процесса над ним; вот некоторые цитаты в пересказе все той же Анны-Мари:
«Мы все, говорил Казот, живем среди духов наших предков; невидимый мир тесно обступает нас со всех сторон… и в нем обитают наши духовные друзья, что безбоязненно приближаются к нам. У моей дочери есть ангелы-хранители; есть они и у всех нас. Каждая наша мысль, и достойная и скверная, приводит в движение определенного, соответствующего ей духа; точно так же любое движение нашего тела колеблет несомую им колонну воздуха. Все заполнено, все обитаемо в этом мире, где со времен первородного греха неведомые покровы скрывают материю… И я, в силу особой посвященности, коей нимало не искал, часто горько сетуя на сию злосчастную способность, приподнял эти покровы подобно ветру, вздымающему завесу тумана. Я вижу добро и зло, добрых и злых; по временам взору моему предстает такое неразличимое множество существ, что я не сразу могу отделить тех, кто облечен плотью, от других, кто уже сбросил грубую земную оболочку».
«Да, есть души до некоторой степени материальные, ибо они были столь крепко привержены земной своей сущности, что унесли часть ее в иной мир, ставши не полностью призрачными. Таковые долго еще сохраняют сходство с людьми…
Но – осмелюсь ли признаться вам? – бывают мгновения, когда я ибо по слабости зрения, либо в силу удивительного сходства я впадаю в основательное заблуждение. Нынче утром все мы сошлись на молитву, представ взору Всевышнего, как вдруг комната заполнилась живыми и умершими всех времен и народов, так что я не в силах был отличить жизнь от смерти; странное смешение, но, однако же, какое великолепное зрелище!»
Госпожа д'Аржель была свидетельницей отъезда юного Сцеволы Казота ко двору, где ему предстояло служить в королевской страже; уже близились тяжелые времена, и его отец предвидел, какой опасности подвергает сына.
Маркиза де ла Круа присоединилась к Казоту, дабы передать молодому человеку то, что оба они называли мистическою властью; позже мы увидим, как он отчитался им в своей миссии. Эта вдохновенная женщина осенила лоб, уста и сердце юноши тремя таинственными знаками, сопроводив их тайным заклятием; тем самым освятила она будущее того, кого называла своим духовным сыном.
Сцевола Казот, не менее ревностный монархист и мистик, чем его отец, попал в число тех, кому по возвращении из Варенна удалось защитить жизнь королевской семьи от ярости республиканцев. В какой-то миг бушующая толпа вырвала было дофина из рук родителей, и именно Сцевола Казот вызволил ребенка и вернул его королеве, которая со слезами на глазах благодарила юношу. Вот что он пишет отцу после этого события:

«Дорогой папа,
Итак, 14 июля миновало, и король вернулся к себе живой и невредимый. Я постарался елико возможно лучше исполнить миссию, вами на меня возложенную. Вы, вероятно, узнаете, достигла ли она полностью той цели, на которую вы уповали. В пятницу пошел я к причастию; потом, выйдя из церкви, отправился к Алтарю отчизны, где произнес на все четыре стороны света необходимые заклинания, дабы отдать Марсово поле под покровительство ангелов Господних.
Затем подошел я вплотную к карете, следя за тем, как король садится в нее; мадам Елизавета даже удостоила меня взглядом, вознесшим мысли мои к небесам; под охраною одного из товарищей я сопроводил карету внутрь ограждения. Король подозвал меня и спросил:
1 2 3