А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но и сегодня нет самого главного сообщения. Где спасительные слова: «операция по деблокированию развивается успешно, русские отступают перед немецким танковым валом. Гот – в десяти километрах от Сталинграда»? Да, медленно, очень медленно продвигаются вперед войска, идущие из направления Ростова! Спасательный круг, брошенный нам, кажется, слишком легок, чтобы долететь до нас. Недолго осталось ждать нашего последнего крика о помощи. А потом утопающий Паулюс исчезнет в волнах. И вместе с ним вся армия. Самые красивые соломинки не в состоянии удержать на поверхности бушующего моря сотни тысяч людей. Никакие обещания и радиограммы нам не помогут.
Со злостью отодвигаю стопку бумаг в сторону. Прислонившись к дощатой стене, принимаюсь за письма. Одно от жены. Почерк на втором конверте мне незнаком. Смотрю адрес отправителя: господин Киль, город Бланкенштейн. Ага, отец моего друга Вольфганга! Разрываю конверт, читаю. Старик вспоминает о своем убитом сыне. Передо мной снова возникает образ обер-лейтенанта Вольфганга Киля. Пуля в голову оборвала его жизнь под Серафимовичем. Впервые Вольфганг сробел здесь перед поставленной ему задачей. Вечером накануне атаки он пришел ко мне и честно признался, что с большой неохотой идет на эту операцию. Как будто предчувствовал. Знай об этом отец, горе его было бы еще больше. А узнай он вдобавок, что практически вся рота сына полегла там, продолжал бы он гордиться им? Или ужаснулся бы еще сильнее? Но Киль хоть действительно погиб от пули в голову, и мне не надо было ничего придумывать. А как часто приходится писать о пуле в голову или в сердце, о мгновенной смерти только для того, чтобы утешить родных. Отец Киля действительно может быть спокоен: его сын погиб без мучений. Погиб за несколько поросших кустарником квадратных метров на Дону.
Все меньше и меньше тех, с кем я начинал войну. Новые солдаты пришли на их место, плохие и хорошие. Вот Рембольд и Фетцер – они из той же породы, что и Киль. Хоть бы и их не убило так быстро. Но здесь, в Сталинграде, для каждого рано или поздно наступит такой момент, когда уже больше не уйти от смерти. Сегодня для одного, завтра для другого, послезавтра, может, и для меня. Вот почему мне хочется посидеть одному, а мысли мои все чаще и чаще устремляются туда, домой. И тогда на меня наваливаются все те вопросы, которые отступают днем под натиском приказов, забот, атак и донесений. Для чего, собственно, жил я до сих пор? Кому принесла хоть какую-нибудь пользу моя жизнь? За всякими отговорками, за всеми этими «если бы, да кабы» не скроешься. Важно только то, что было и есть. Не могу же я сказать себе, что жизнь моя – ошибка, дурная шутка, которую не следует принимать всерьез. Нет, я должен оседлать жизнь, исполнить свое предназначение.
Но война заняла в моей жизни слишком много места. И если бессмысленна она, эта война, то, значит, бесцельно прожиты и все оставшиеся позади годы. Больше того: это значит, что я сел не на тот корабль, а капитан – самозванец. А я как офицер помогаю ему потопить всю команду!
Как вдумаешься во все это, голова кругом идет…

* * *

На следующее утро передо мной стоят два джентльмена в высоких зимних румынских шапках. Это командиры двух подчиненных мне румынских рот. Их окутывает целое облако одеколона. Несмотря на свои усы, выглядят они довольно бабисто. Черты их загорелых лиц с пухлыми бритыми щеками расплывчаты. Мундиры аккуратненькие и напоминают не то о зимнем спорте, не то о файф-о-клоке или Пикадилли: покрой безупречен, сидят как влитые, сразу видно, что шили их модные бухарестские портные. Поверх мундиров овчинные шубы. После того как в большой излучине Дона я видел деморализованные, бегущие румынские части, их вид меня поражает. Такого упитанного и хорошо одетого подкрепления я никак не ожидал. Так, значит, две роты. В каждой по 120 человек. Одно только мне непонятно – заявление обоих офицеров, что их подразделения ввиду плохого питания и истощения небоеспособны. Судя по командирам, что-то не похоже, надо взглянуть на солдат самому. Прежде всего необходимо указать им район размещения овраг, тянущийся от «Цветочного горшка» к Белым домам. Бергер покажет им. Отдав приказ на вторую половину дня и пообещав захватить с собой своего батальонного врача для оказания помощи раненым и больным, заканчиваю разговор с обоими ротными.
Поев, вместе с доктором и Берчем отправляюсь в путь. Расстояние с полкилометра, идем пешком. Через несколько минут спускаемся по склону обрыва и вот уже стоим среди румын. Кругом, как тени, шныряют исхудалые солдаты – обессиленные, усталые, небритые, заросшие грязью. Мундиры изношенные, шинели тоже. Повязки на головах, ногах и руках встречаются нам на каждом шагу – лицо доктора выражает отчаяние. Повсюду, несмотря на явную физическую слабость, работают, строят жилые блиндажи, звенят пилы, взлетают топоры. Другие рубят дрова: их потребуется много, чтобы нагреть выкопанные в промерзшей земле ямы и растопить лед на стенах, При нашем появлении воцаряется тишина. Нас с любопытством рассматривают. Мысли солдат можно запросто прочесть на их лицах: «Что им нужно здесь, этим немцам? Не успели мы прийти, как этот проклятый тип уже тут как тут, разнюхивает, что мы делаем, оставьте нас наконец в покое; смогли бы мы поступить как хотим, мы бы вам показали!»
Сворачиваем за угол, и я останавливаюсь как вкопанный. Глазам своим не верю: передо мной тщательно встроенная, защищенная с боков от ветра дощатыми стенами дымящаяся полевая кухня, а наверху, закатав рукава по локоть, восседает сам капитан Попеску и в поте лица своего скалкой помешивает суп.
От элегантности, поразившей меня утром, нет и следа. Только щекастое лицо осталось прежним – впрочем, это и не удивительно, когда можешь залезать в солдатские котелки. Попеску так увлекся своей поварской деятельностью, что замечает нас, только когда мы подходим вплотную к котлу. Он спрыгивает на снег, вытирает руки о рабочие брюки и объясняет свое странное поведение:
– Приходится браться самому. В такое время никого к жратве близко подпускать нельзя. Прошу подождать минуточку, я сейчас.
Он подзывает лейтенанта, передает ему «скипетр» и приглашает нас в свой блиндаж.
Врач отправляется по своим делам, чтобы в соседнем блиндаже обследовать всю роту и определить боеспособность каждого солдата. Врач уходит, а я с Попеску обсуждаю дальнейшее использование роты. Я не доверяю умению румынских солдат обращаться с немецкими минами, а потому хочу привлечь их к земляным работам в тылу, и то, самое большее, повзводно. Во-первых, из дивизионного приказа ясно, что «наверху» им не доверяют. Во-вторых, я считаю за лучшее, если с ними будет несколько наших отделений, хорошо знакомых с местностью. И кроме того, вести в городе работы группами больше взвода рискованно: слишком велика была бы мишень. О подавляющей части своих солдат командир роты вообще представления не имеет. Она сформирована из всевозможных подразделений. В ней стрелки и канониры вместе с солдатами, которые на военной службе только и умеют, что печь булки или чистить лошадей. С такими надо быть готовым ко всему. С завтрашнего дня они поступают на довольствие батальона, тогда я буду лучше ориентирован во всех делах.
Идем в соседний блиндаж, куда отправился врач. Пробираемся через до предела набитый людьми «предбанник», в котором стоит невыносимый запах пота и гниения. Доктор орудует, Берч подает ему бинты, шприцы, пинцеты. Воздух спертый, у обоих на лбу капли пота. Подхожу ближе и вижу, как врач разматывает бинт на руке раненого. Надо ампутировать указательный палец. Йод, повязка, готово, следующий! Почти у каждого что-нибудь. Огнестрельные раны, переломы костей, осколочные ранения, дизентерия, желтуха, обморожения и нагноения – сплошная череда человеческих страданий. А у кого нет этого, у того общее состояние такое, что ни о каком здоровье и говорить не приходится. Вялые и ссутулившиеся, стоят эти тени в очередь к врачу. Ребра вылезают, напоминая стиральную доску, кожа на шее и ключицах обвисла, ляжки толщиной с руку. Не будь мне так необходима помощь, отказался бы вообще от этих людей. Многого от них не потребуешь. Но положение в настоящий момент такое, что каждая лопата вынутой земли, каждый метр установленной проволоки, каждая лунка для мины нам большое облегчение. Поэтому доктор так тщательно обследует их. Каждого человека регистрирует: чин, фамилия, возраст, состояние здоровья. Такая основательность требует времени. Вижу, это продлится еще несколько часов; о посещении второй румынской роты уже нечего и думать. Капитан Братеану получит медицинскую помощь завтра, Попеску предупредит его. Хотя я приглашен к ужину, приходится отбывать. Толстяк-командир уже противен мне своей заискивающей любезностью. К тому же было бы свинством отнимать у голодных солдат несколько порций.
Мы – Фидлер, Бергер и я – уже сидим за ужином, когда возвращается врач. Он выглядит обессиленным. Доклад, который он делает мне, вполне соответствует выражению его лица. Из 120 человек по крайней мере 90 небоеспособны, половина из них совершенно негодна к военной службе. А все это вместе называется подкреплением!
Мы еще продолжаем беседовать, как отворяется дверь. Входят двое румынских солдат. Совершенно разодранные шинели висят на их костлявых плечах как на вешалке. У одного на голове свежая повязка, другой держит свою баранью папаху в руках, так что черные волосы спадают на бледный лоб. Осмотревшись вокруг, принимают позу уличных певцов на каком-нибудь берлинском заднем дворе и неуверенными голосами из последних сил затягивают протяжную народную песню. Тоска и мольба, вера и надежда звучат в ее низких тонах, и мы, хоть и не поняли ни слова, услышали в ней боль людей, оторванных от дома, любовь к родному краю, мечту о счастье. Эта мелодия, как ни наивна она, словно открыла мне глаза. В словах чужого языка звучат те же самые чувства, которые ощущаются или, собственно, должны ощущаться нами. И как ни странно, я чувствую сострадание к этим бедным парням, которые исполнили нам свою грустную песню. Несколькими часами ранее я видел их роту и думал только о ее использовании. А теперь эти двое как-то выбили меня из привычного равновесия, хотя на разных фронтах я насмотрелся достаточно много печального. Пожалуй, здесь, в своем блиндаже, я доступней человеческому горю; пожалуй, сегодня я видел его слишком много, чтобы безучастно пройти мимо. Итак, я словно живу двойной жизнью: я командир, а вместе с тем в немногие спокойные часы предаюсь своим собственным мыслям. Но дальше этого пойти я не могу. То, что для армии означает котел, для меня в эти часы значит присяга, повиновение и поиски выхода. И это для меня камень преткновения.
Румыны едят. На них нельзя смотреть без жалости. Но кто может утверждать, что у нас самих не был бы теперь такой же жалкий вид, если бы тогда, у Клетской, находились мы сами? Удерживали бы мы сегодня во всем «великолепии» свои позиции? Те, кто послал сюда воевать этих румын, – глупцы и зазнавшиеся типы, считающие, что они все еще всесильны и могут выйти из любого положения. Лучше бы они хоть дали румынам современные противотанковые орудия вместо парочки жалких 37-миллиметровых пушчонок! Может, тогда сегодня все выглядело бы иначе. Но так во всем! Мы, немцы, – венец творения и господа всего сущего, мы одни – хорошие солдаты, мы – все и вся! А другие зачем существуют? Для спокойных участков фронта, для затычки брешей, как фарш для котлет. Для этого они сгодятся! Да, нам они как раз кстати. Вместо снарядов больших калибров подкинем-ка пять-шесть «Рыцарских крестов» их командирам, опубликуем в газетах фотографии с длинными комментариями – все это, конечно, для них весьма привлекательно. Тут все средства хороши: ведь нам нужны солдаты!
На них у нас глядят свысока – правда, с некоторыми различиями. Совершенно презирают румын наши штабы. Мы, остальные офицеры, тоже не очень-то высоко их ставим, потому что на них нельзя твердо положиться. А наши солдаты даже немного сочувствуют им – если после трех лет войны еще вообще можно говорить о подобных душевных движениях – и во всяком случае испытывают к ним что-то вроде жалости. Но какое воздействие окажет все это на румын? Ведь эти крестьянские парни наверняка заметили, что в германском вермахте мнение простого солдата ровным счетом ничего не значит. Они знают, что решающее значение имеет отношение штабов, что эти штабы выражают официальную точку зрения. А она гласит: румыны – солдаты второго сорта, но они нам нужны.
Своим высокомерием, глупостью и чванством мы оскорбляем других и вызываем ненависть к нашему народу. Однако ненависть и страх – плохая основа для братства по оружию, которое так необходимо здесь. на передовой, А мы еще удивляемся, что иностранные дивизии плохо воюют! Только и слышишь вокруг «эти дерьмовые солдаты», «лавочные душонки», «макаронники», «трусливый сброд»! Но только очень немногие задумываются над тем, что они, эти солдаты, вообще не знают, за что воюют, а это лишает их боевого духа и наступательного порыва, рождает в них безразличие. Наверно, достаточно дать этим народам цель, за которую стоит положить жизнь свою, и они станут драться как львы. Но разве мы дали им такую цель?
Оба румынских солдата нажимают на еду. Мы даем им оставшиеся ломти хлеба, пару кусков колбасы и немного джема. Масла у нас нет у самих, но миска супа найдется. Он уже чуть прокис, но им и он по вкусу. Голод – лучший повар, он облагородит даже самую жидкую похлебку. Лишь бы была. А если ее нет, голод шарит по мусорным ведрам, склоняется над кучами картофельных очистков и обглоданных костей, принюхивается под чужими дверями, у землянок, у каждого блиндажа, откуда пробивается свет.
Угостить певцов как следует я не могу: паек слишком мал. Наши запасы уже подходят к концу. А то, что выдают ежедневно, мы съедаем сами: 100 граммов конины, 15 граммов гороха, 150 граммов хлеба, 3 грамма масла, 2 грамма жареного кофе и еще 100 граммов конского мяса на ужин. К этому добавляются три сигареты, две палочки леденцов и, если посчастливится, иногда плитка «Шокаколы» и клякса джема. Картофель, овощи, мясные консервы, колбаса. сыр, мука, пудлинговый порошок, сахар, соль, пряности, спиртные напитки – все это стало понятием, потерявшим для нас всякую реальность. Это предметы воспоминаний, которые лишь обременяют память и, аппетит. И все-таки по сравнению с тыловыми службами нам еще ничего. Теперь введены две нормы питания: для подразделений на передовой, до штабов батальонов включительно, и другая, начиная с командира полка, – воля солдат, находящихся позади. Еда считается чуть ли не на миллиграммы, а ремень затянут до предела. У нас пока положение сносное, так как повар в предыдущие недели немного сэкономил, а кроме того, мы забили обозных лошадей. Вот почему мне удается сегодня немного подкормить нежданно забредших «гостей». Они смотрят на меня с благодарностью, а когда получают по сигарете, лица их просто светятся от счастья.
Пользуюсь моментом порасспросить о службе в их роте. Они горько жалуются.
Узнаю, что Попеску не случайно орудовал сегодня у котла полевой кухни, это он делает изо дня в день. Сам распределяет сухой паек, сам варит, сам выдает еду. У него тут есть своя особая система. Прежде всего наполняются котелки офицеров – мясом и бобами, почти без жидкости. Потом очередь унтер-офицеров. Они вылавливают из котла остатки гущи. А все, что остается, – теплая безвкусная вода идет рядовым. Таково правило. О том, чтобы оно строго соблюдалось, заботится сам Попеску – румынский боярин.
Взамен недостающей еды побои. В румынской армии еще не отменены телесные наказания. Даже за малейшую провинность проштрафившегося кладут на скамейку и секут. От этого старого метода не отказались даже сейчас, после суровых боев и панического отступления. Солдат все равно получит свою порцию побоев – неважно, раненый он или больной, обмороженный или даже подвергшийся ампутации. Мне ясно, что боевой дух солдат от этого не поднимается, лишь усиливается ненависть к офицерам. Ну, это дело я изменю хотя бы в подчиненных мне двух ротах. И немедленно. Тот, кому суждено сложить здесь свою голову, не должен подвергаться побоям!
Румынским крестьянским парням нет ни минуты покоя, они заняты с утра до ночи. Они не только должны обслужить и ублажить своих командиров роты и взводов, но раздобыть для них самые немыслимые вещи, чтобы создать в офицерских блиндажах уют. Больше того, целые взвода заняты делом, до которого не додумается обыкновенный смертный. Попеску – старый наездник-спортсмен, а потому не может разлучиться со своей скаковой кобылой Мадмуазель. Он ведет ее с собой в обозе с позиции на позицию, из Румынии на Дон, а с Дона к нам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41