А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Суждения мои часто поражали проницательностью людей, с коими я имел дело, и сие обстоятельство дурно на меня воздействовало, поощряя тщеславие. Конечно, я более угадывал истину, нежели владел ею, тем не менее порою мне представлялось, что я способен мыслью покорить любую тайну – предерзкое заблуждение.
В Петербурге моей самоуверенности пришёл конец. Я был посрамлён, обнаружив, сколь невежествен и тёмен, и впал в меланхолию, опасную тем, что никогда прежде не был подвержен оной.
Воля государя мнилась мне единственным истоком событий. Прошло немного времени, и пелена спала с очей моих, сковав их ужасом иного знания, указавшего, что люди повсюду подневольны, а произвол государей чаще всего кажущийся – их тоже угнетают обстоятельства, а сверх того в первую очередь обступают влиятельные заговорщики. Я узнал, что европейская политика, с бесчисленными бедами её народов, с кровию солдат и слезами обывателей, сотворена преимущественно в Англии, побуждаемой тайной кликою к мировому владычеству и пользующейся Прусским королевством исключительно для того, чтобы сковать руки европейских держав, особливо Франции, и отнять франкские заморские провинции, как наперёд того Англия поступила с Гишпанией и Голландией. Мне была представлена политика дворов в виде шахматной игры, где каждый обходился в миллионы червонцев и десятки тысяч солдатских жизней и приносил одним прибыли, а другим убытки. Я узнал, что первопричиной страстей служат интересы сословий и в любом хоре вершителей политики есть заглавные голоса, кои ведут всю партию. Я узнал, что каждая из держав, не выключая России, расходует баснословные суммы на подкуп иноземных вельмож, и то, что общество принимает за исторический факт, есть лишь равнодействующая разных интересов. Так, прусский король на англицкие деньги подкупал турецких министров и самого султана, побуждая выступить противу России или Аустрии и тем ослабить удар по Пруссии. В свою очередь, тем же министрам и султану подносили подарки русские и аустрияки, выпрашивая и выговаривая необходимый мирный тыл. Приотворилось мне и гораздо более – об том речь в свой час, – но, повторяю, пребывая в Петербурге, не имел я ни малейшего понятия о подоплёке событий и потому неистовствовал от досады…
Первым опомнился мой слуга Ефим, приметив роковое состояние моего угнетённого духа. «Барин, – вскричал он, – вы как будто не в себе! Этак вы тут совсем околеете, загнётесь ни за понюшку табаку! И какова разница, сову об пень или пень об сову? Вам домови надобь, в деревню, к батюшке и матушке. Там вас обогреют и обласкают – пройдут горькие впечатления!» – «Как же, – отвечал я ему, – как же ехать, коли в присутствиях все мешкают и не дают отпуску?» – «Так и не дадут вовсе. Не выправят вам пашпорт, пока не окропите елеем лапки господ крючкотворцев! Али напрочь запамятовали, как сие у нас на святой Руси деется?» – «Не запамятовал, мошенник, – отвечал я, – да видишь вот, жалованье, полученное наперёд, всё уже порастратилось, нет свободных денег!» – «Так переймите, барин! Статочное ли дело, чтобы никто вам не поверил? Ужели перевелись вовсе благородные люди? Ужели и знакомцев в сём городишке никого не осталось?»
Внушил-таки настырный змей употребить старания, дабы раздобыть сколько-нибудь червонцев. Однако всё оказалось тщетным. Ближние мои приятели были в армии, а другие уклонялись под разными отговорками и кредита не открывали. Узнав о том, лукавый Ефим подсказал мне выход недостойный, каковым я, однако, воспользовался, изнемогая от удручающего и разорительного пребывания в столице. И хотя я поступил ровно изверг, горестное происшествие напрочь перетряхнуло меня и пробудило вновь к праведности вот, порою даже и за мелочью самой незначительною может воспоследовать то, что перевернёт судьбу.
А дело было такого свойства: у моего второго слуги Кондрата, отправлявшего должность конюха, завелись деньги, о коих пронюхал пронырливый Ефим. Полагаясь на Ефима, я посчитал, что овестил он меня не из зависти, и потому повёл себя строго – призвал Кондрата и наказал немедля вернуть мне скопившиеся у него деньги. Он вздумал было отпираться, но тем только взъярил меня: склонясь к мысли поскорее уехать в деревню, я был обуян крайним нетерпением, и все препоны несказанно раздражали. «Прибью до смерти, – не помня себя, закричал я на Кондрата, – коли промедлишь ещё только минуту! Или забылся, что нет у тебя никакого своего владения? Подай же немедля ключ к сундуку, не то велю разломать его в щепки!»
Бедный Кондрат тотчас пал в ноги и подал дрожащей рукою ключ, промолвив: «На всё воля ваша, барин. Вот лакей ваш старший Ефим пропил не менее того, что накопил я с превеликими трудами, терпя страх, нужду и заботы. И вот – ему почёт, а мне выволочка и злое поругание!»В Кондратовом сундуке обнаружилось около тридцати рублей, сумма преизрядная. А как я чувствовал себя в подъёме духа, все они в тот же день были употреблены в дело и так ловко, что вскоре получил я свой пашпорт и отпуск на шесть месяцев для полного излечения.
Погода к тому времени стала зимная, дороги подморозило и поприсыпало снежком, и так поехали мы на трёх пошевеньках Пошевни – широкие сани, обшитые внутри лубом.

довольно споро, и на каждой ямской станции, пока отдыхали лошади, грелся я чаем и потчевался блинами.
Радуясь приближению отчего дома, приметил я горестный вид Кондрата и стал его спрашивать, как он столь счастливо разжился и куда назначал таковые непомерные для себя деньги.
«Ехавши в апраксинском ещё обозе, случилось мне пережить нападение прусских драгун, – отвечал Кондрат со вздохом. – Наших побили насмерть тогда семь человек. Страху мы натерпелись, покуда отогнали неприятеля. И вот получили повеление похоронить погибших защитников, и когда уже похоронили, увидел я в песке кошелёк с прусскими деньгами. Рассудив, что то от неприятеля, я утаил кошелёк при себе. О пропаже никто не заявил, стало быть, ничего я не стипнул, никого не обобрал. Сыскалось в кошельке пять талеров – и мечтать о них прежде я бы не отважился. Но понеже завладел оными, одолело искушение, буде воля Божья воротиться мне живу из похода, выкупиться от вас, барин. „Уж как-нибудь раздобуду ещё пятнадцать, зато обрету свободу и уйду на промыслы!“ И стал с тех пор караулить случай, чтобы прирастить богатств. Однажды вы велели перетряхнуть своё животишко и лишнее выбросить, – когда пришёл на то грозный ордер от его превосходительства. Я отобрал кое-что к сожжению и побросанию, доложил вам, и вы одобрили. Но как объявился о те поры жид-старьёвщик и крепко наживался, даром или за водку забирая от офицеров разные пожитки, я тихомолком снёс ему ваши лишние вещицы и за то выручил полталера. А когда стояли в Пруссии уже с новым генералом, купил я у наших нетерпеливых людей за пять с половиной талеров двух кобыл и, подкормив их, сбыл с рук перекупщику за шестнадцать. И так, повторяя промысел, увеличил накопление и чаял не токмо себя, но уже и невесту выкупить на волю».
Я вдосталь посмеялся над историей, однако запала она в душу, и на долгих перегонах, когда, укрывшись тулупом, поглядывал я на унылые заснеженные просторы, почти безжизненные, являлась она мне часто, и я почитал себя насильником, лишившим человека всякой возможности надеяться на свободу. Вся нелепость жизни, вся её противоестественность ударили по сердцу, и я уже не сомневался, что Бог не простит мне злочинства, и сие подтвердилось в самом коротком времени.
Стараясь отогнать дурные предчувствия, я побуждал себя думать о Лизе, о матери, о сестре, но более всего об отце, коего особенно любил и почитал.
Да и как было не почитать отца? Во всю жизнь мою в родимом дому он не наставлял по поводу и без повода, не изводил придирками, но, едва окреп мой разум, терпеливо и со всем откровением изложил науку жизни среди людей, как её уразумел сам за годы скитаний и службы. От него я усвоил многие уроки, и по сей час они незыблемы. Уповая передать их детям и внукам яко драгоценный завет, считаю за долг тотчас же и упомянуть об иных наставлениях.
Скука, – внушал батюшка, – сие есть растерянность души пред жизнею, неведение о достоинствах её; кто не умеет отыскать себе при любых утеснениях приятных пользою занятий, не достигнет совершенства. Бог сотворил коротким век человека, чтобы не терял он дней на праздность и никчёмные забавы, кто празден, уже и преступен, лишь труды и заботы делают человека угодным Господу; жизнь показывает правила отовсюду, где бы ты ни стоял, то же видеть и разуметь можешь, и мудрость бытия – не наука светского обращения или обхождения, но прозрение о своём вечном назначении.
Примечательное говаривал батюшка и о счастье жизни: не в почестях, не во властвовании над другими, но в умиротворении души блюдением совести, в удовольствовании себя богатствами судьбы, что образуется, коли не ожидаем подаяния, но прилагаем все силы ради доброго имени своего; но не само спокойствие духа – блаженная цель, ибо спокоен и хищник, выслеживающий в зарослях невинного ребёнка; спокойствие в достойном сердце да проистечёт не от примирения с долею, но от чувства исполненного пред Богом и пред всем его великолепным творением долга.
Нельзя ставить всецело на человека, – советовал ещё батюшка. – Человек мелочен, непостоянен и подл гораздо бывает, уповати же должно на всех страждущих, признающих или не признающих подвиги, – претерпевая несчастья, ищут они справедливости; справедливость же, наблюдаемая то правдою, то красотою, – единственно вожделенный предмет, стоит прилепливаться к нему душою, а человек бесконечно удалён от оного бывает…
В рассеянном размыслии об устроении мира достиг я милой родины. Вот уже отворился взору отлогий холм, на коем курилось поселье. Вот и колокольня приходской церковки выглянула из-за леса, вот и барский дом показался. Сердце забилось стеснённо, как не билось даже и на баталии: вот опора мечтаниям и венец устремлений человеческих! вот желанная отрада усталому! вот вся возможная правда, ибо тут, на своей земле, мы подлинно хозяева, а в иных пределах – кто мы?
Неможно описать радости встречи. И поцелуи, и вздохи, и ласковые взоры, и бесконечная беседа. Всё я находил прежним и трогательным – и маменькин салоп сиреневый, и налой Налой – здесь: конторка.

в гостиной, и батюшкин халат с кистями, и его облезлые пантофели, Пантофели – домашние туфли.

и черты лица Варюшки-цокотухи, сестрицы моей, и всё стеснённое жильё с придухом берёзовых дров, кислой капусты и забродившего кваса.
Мы просидели в горнице едва ли не до рассвета, и я всё сказывал об увиденном в чужеземных краях, о таких тамошних обычаях, что и мать, и сестра моя охали да ахали, только батюшка, набивая нос табачком, хитро усмехался.
Поведал я о необычайных – в пол-аршина ростом – рыбах карпиях, каковых разводят в несметном числе бароны в рукотворных озёрах, о чудном растении картофельне, плодящем съедобные клубни в земле под осень, – оные весьма на вкус приятны, коли испечены на огне надлежаще. Упомянул о книжных ярмарках, о библиотеках, где всякого звания человек за копейку может брать для прочтения любую полюбившуюся книгу, о городских парках, куда пропускают всех, кроме черни, и где прогуливаются достойные люди, не учиняя ни ссор, ни браней и не нарушая криками общую благопристойность, – там по клеткам насажены редкие птицы и в прудах плавают огромные черепахи, и хотя в особных палатах подают рюмками ликёр или пунш по выбору, пианых не случается вовсе. Особливо поразили матушку немецкие дороги – не наша непролазь! – удобные для колесок даже весной и осенью, – укреплённые по низинам песком и диким камнем, а также привычка благородных людей укрываться на ночь пуховыми перинами. Вопросы осыпали меня, как мука мельника, когда я упомянул про городские домы, где устрояются балы и свадьбы и куда волен прийти всякий из дворян и мещан, однако ж там ничем не угощают, а только танцуют невозбранно даже и вовсе незнакомые между собой люди. «Подумать только, какой всё разврат, иноземщина! – качала головою матушка, привычно повязывая шерстяной чулок. – И однако ж, должно, знатно богатые там, видно, все люди, пропасть у них серебра да золота!..» А сестрица растерянно улыбалась, почитая за дурной тон порицать то, об чём едва услыхала. Назавтра радость встречи была омрачена столь жестоко, что и не поверилось сначала, так ли оно или приснилось и пригрезилось.
Мой слуга Кондрат, уверя себя, что все его необыкновенные планы обрушились, уверил, видно, в том и невесту свою, горничную девку Ганьку, и оба они, жившие в доме нашем, конечно, не без хлопот, но в достатке и сытости и без изматывающих радений, присущих барщинным крестьянам, повесились в саду на старой груше. Ужас напал на меня, едва я увидел бездыханные тела сих отчайников, принявших добровольную смерть и нарочно обряженных в свадебные одежды.
Беда открылась ночию – сторожевою собакою, – и дворовые наши люди сновали по саду со смоляными факелами, обнаруживая дерзость и неповиновение.
Происшествие поразило нас точно громом. Особливо же батюшку, коий от всех помещиков губернии отличался, пожалуй, самым милостивым отношением к людям и работникам, никогда не приневоливал их к лишним обузам, но требовал только самого необходимого долга. Сей внезапный позор ударял по его чести, рушил репутацию, каковой он по благородству души очень дорожил.
Солнце светило, и снег ослепительно и празднично сверкал, а в доме нашем царили мрак, смущение и ожидание горя.
Батюшка молился часами, прося Господа отпустить вольно свершившийся грех. От расстройства он занемог и столь быстро ослабел, что мы не мешкая призвали приходского священника Антония. Батюшку соборовали алеем Алей – растительное масло.

и читали над ним Евангелие. Страх витал в доме, и казалось мне, что повсюду настало такое же нестроение, как и в армии, и развал семейного гнезда нашего неизбежен, как потери баталий.
Но прежде нежели устремиться помыслами в иной мир, батюшка простился с домашними, обнял со слезами на глазах маменьку и Варвару и, уверяя их в любви, благодарил за кротость и доброту и просил прощения, что не всегда бывал ласков и обходителен.
Со мною говорил батюшка особно, и я целовал его руки, умоляя не покидать нас безвременно и нежданно. «Что ж, сын мой, – отвечал он слабым голосом, – не вольны мы назначать сроки призыва к ответу за деяния наши.»
Обливалось кровию сердце, внемля последним словам любезного родителя. Об чём радел он? Об нас, об живущих, о мирских делах беспокоилась неугомонная душа его. Даже о лекаре не вспомнил ни разу, хотя послали в уезд за господином Пфердманом. Батюшка лекарей не жаловал, почитая их ловкачами да шарлатанами, признавал одного лишь костоправа, дьяка Макарова, коий в данном случае ничем не мог быть полезен.
Сокрушался батюшка о самогубцах, сведав в подробностях про Кондратовы червонцы. «Что же не изволил он у меня отпрашиваться? Я бы, пожалуй, и отпустил его с Богом на промыслы-от. Всё равно, кто в слугах побывал, не пахарь уже и не хлебосей. Обещал я приходу сто рублей при твоём благополучном из похода возвращении. Обет дал пред иконою Богоматери. Да вить они, Кондрашка с Ганькою, и за двадцать лет мне бы сих денег не возвернули, так что уж не разорился бы я. А ныне – позор имени моему. Ино и на комиссию какую потянут, следствие учинят, и хоть оно, вестимо, пустая припуга, а всё же сраму не оберёшься…»
Вот тогда услыхал я от отца слова, ставшие мне благословением: «Мы не безродная шишь, не бродячие клопы. Мы русские люди, сиречь искатели истины, много претерпевшие от лжи, но не разуверившиеся в правде. Гордись всенепременно! Многим возможно пренебречь, и в государе, тем паче в холопах его вольно разочароваться. Лишь службою отечеству пренебречь неможно – совершенство его и есть великолепие мира. Одни совершенные уравняются в угождении Господу… Заботься о матери и сестре, не обходи милостью родственника, пуще же всего старайся угодить отечеству. Через то наилучшим образом исполнишь долг и предназначение своё. Яко мерзок погибший от пороков, тако свят угасающий от любви!..»
И вот что, помню, прошептал напоследок: «Правь страстями, понеже ум, который не правит, управляем бывает. Величайшие победы – те, что одержаны над самим собою!..»
Около полуночи отошёл батюшка света сего, и сделались в доме великий плач и рыдание, и даже мужики с бабами пришли и скорбели искренне, стоя у крыльца.
Присовокуплю, что за батюшкою подлинно ни грехов не водилось, ни долгов не осталось, а был он для всех одинаково добрым советчиком, милосердным господином и справедливым судьёю. Самогубство Кондрата более должно отнести на счёт моей отвратительной беспечности ввиду расстройства духа, нежели на счёт строгого нрава моего отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93