А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Что значит, нам? Он служил себе. Ты не знаешь, какие драгоценности он натащил из музеев и банков в свой дворец.
Да уж – этого я не знал. Но я человек и по-человечески мне было их жалко. Тем более, что наша встреча с Чау была хотя и единственной, но оставила у меня добрые воспоминания.
Мы подплыли к небольшому островку. Тут были сделаны окопчики, на которые мне показал Чау.
– Сядем здесь, и уточки будут летать над нашей головой. Некоторые из них даже садятся рядом, и я люблю за ними наблюдать.
Мы залезли в удобные окопчики, закрылись сухим камышом – так, что нас и с близкого расстояния нельзя было разглядеть, но, впрочем, и так, чтобы нам самим было видно небо и часть озера перед нами. Рассвет уже грянул над землёй, солнце вылетело из-за черты горизонта, и всё вокруг засмеялось, закружилось в радостном калейдоскопе, птицы поднялись в небо и со свистом чертили воздух, окликая даль озера на разные голоса.
Я вдруг понял охотников, которые выговорили право и после окончания сезона приезжать сюда и охотиться. Мне ещё в редакции Акулов сказал, что много уток убивать не следует, а лишь парочку или три-четыре, поскольку сезон кончился и правительство лишь из уважения к нам, русским офицерам и генералам, да своим министрам, продлило на месяц сезон охоты.
В окопчике была деревянная лопаточка, я стал расчищать ею выступ для сиденья, как вдруг заслышал характерный свист крыл какой-то большой птицы. Чау сказал:
– Гуси! Будем стрелять!
И я замер в ожидании. Птицы летели над озером, а я сидел к ним спиной и решил не поворачиваться до того момента, когда надо будет стрелять. Кажется, и Чау сидел в такой же позе, и мы развернулись в тот самый момент, когда пара птиц уж летела над нами и – в одно мгновение мы нажали курки. Сбросили камыши и увидели, как впереди летящая большая птица клюнула носом и стала снижаться. Я понял: это не гуси, а чёрные лебеди – редкая порода, которая здесь, как и везде, с особой строгостью оберегается. Не знал я, какой штраф берут с охотника за такой трофей, но знал, что за белого лебедя надо было платить тысячу лей. Прощупал свой карман – деньги, слава Богу, есть, но с какими глазами я покажусь теперь в охотничьем доме. Разумеется, я уже решил взять вину на себя, да и в самом деле перья от лебедя полетели от моего выстрела, – как мне показалось, – так что, чего уж тут прятаться за чужую спину! Да для Чау и тяжелее признаться в таком грехе перед своими товарищами. Ещё узнают газеты, пропишут, просвистят…
А лебедь ещё боролся со смертью, не падал, а кружил над камышами, и всё снижался, снижался – наконец плюхнулся в воду. Второй лебедь кружил над ним, яростно хлопал крыльями и будто бы свистел или даже кричал – негромко, жалобно, будто плакал. А потом вдруг к нему вытянул свою длинную шею раненый товарищ и закричал сильно высоким, волнистым голосом – как певец, который хотел на высокой ноте закончить свою песню. Это была песня, которую лебедь поёт раз в своей жизни, и называется она Лебединой.
Дорого бы я дал, чтобы никогда не слышать такую песню!
А лебедь, оборвав её, уронил на воду голову, затих. Его товарищ спустился к нему, приводнился и кружил возле него, кружил, и касался клювом его тела, словно пытался оживить, поднять и снова полететь с ним в розовую даль июньского утра. Но нет, мёртвого не поднимешь.
Я решительно встал и направился к лодке. Вытащил из воды лебедя, положил возле своего окопа, давая понять, что вину беру на себя. Чаушеску подошёл ко мне и пожал мою руку.
– Спасибо, друг! Не надо волнений. Охота – глупая война человека с природой, а на войне всякое бывает.
Отнёс лебедя к своему окопу, завернул в плащ-палатку. Махнул рукой:
– Давайте завтракать. У меня есть вино. В такой момент нам вино хорошо подойдёт.
Разгорался жаркий день над причерноморской Румынией, мы много плавали по озеру, над нами летали утки, лебеди, журавли, гуси. Мы поднимали стволы ружей, целились, но… не стреляли. Во дворец пришли поздно вечером и, к удивлению всех друзей, без добычи. Это был день, когда моё отношение к охоте сильно изменилось. На фронте я научился метко стрелять из любого оружия и на охоте убивал больше всех дичи, но с этого дня я стал убивать самую малость – две-три уточки, а если осенью – одного гуся. И это при том, что другие везли с собой десяток уток и несколько гусей. Чёрный лебедь гибелью своей заслонил от смерти многих птиц, зайцев и всякой другой живности. Я потом и совсем бросил охоту, хотя она и давала мне радость общения с природой, незабываемую прелесть встреч со множеством знакомых и незнакомых людей.
Я не знал, как уладил мой новый друг Чау нашу общую беду, но был уверен: штраф он заплатил и с егерем обо всём договорился. От меня же он великодушно отвёл эту тяжкую обязанность, и я ему по сей день за это благодарен.

Домой мы вернулись поздно вечером в воскресенье. Физически я устал, но был сильно возбуждён и спать мне не хотелось. Рассказал Чернову о встречах на охоте, о важных лицах, с которыми познакомился. О Чаушеску заметил, что он мне показался добрым и очень умным человеком, хотя и слышал, что он – паукерист и якобы не очень хорошо относится к Советскому Союзу. Чернов воскликнул:
– Для кремлёвских сидельцев он тем и хорош, что плохо относится к Советскому Союзу. Вот посмотришь, он с помощью Хрущёва скоро вспрыгнет в кресло генсека Румынской компартии! Паукеристы все плохо к нам относятся. А их в румынском руководстве – хоть пруд пруди. Они, видишь ли, против диктата Госплана, считают, что мы придушили рыночные отношения и тем наносим большой вред и государству и людям. Они – рыночники! А если сказать проще – сторонники капитализма. Вот в чём дело.
Чернов весь день спал и теперь готов был философствовать до утра, но я несколько минут слушал его, а затем сон сморил меня. Над ухом раздалось:
– Да ты никак спишь?
– Да, Геннадий Иванович, глаза слипаются, спать охота.
– Ну и чёрт с тобой, дрыхни, а я хотел рассказать тебе об этих проклятых паукеристах, о том, как их много и в нашем правительстве. Сдаётся мне, что и Сталина они убрали, и теперь при новом руководстве эти сволочи, паукеристы, ещё покажут нам кузькину мать…
– Сталина вы ругали; так, может, они доброе дело сделали?
– Доброе дело? Троцкисты-паукеристы? Ты что буровишь, мил человек? Да где же это было видано, чтобы сволота эта доброе дело делала?..
Чернов растворил дверь балкона, метнулся ко мне и встал над моей койкой богатырской тенью. Поднял руки к люстре, словно хотел сорвать её с потолка.
– Сталин – да, много у него вины перед нами, но и рос при нём, поднимался русский народ! При царе-то нас с меньшими братьями было всего сто сорок миллионов, а при Сталине мы вдвое выросли, нас перед войной двести восемьдесят миллионов стало! Кто ж и войну-то выиграл, если не эти миллионы? Женщины рожали. У твоей матери сколько детей было?
– Десять гавриков.
– Ну, вот – десять, а в нашей семье одиннадцать детей отец с матерью на ноги поставили. А империю кто в границах держал и ещё новые земли к ней прирастил? А ленинским большевичкам кто шею сломал? А там ведь одни жидки в кожаных тужурках были, палачи-комиссары проклятые!..
– Но ведь сами же говорили: укреплённую линию разобрал, командиров сколько в лагерях сгноил.
– Да, говорил. Но в этом ещё разобраться надо, что это за командиры. Тухачевский, Корк, Уборевич – туда им и дорога! Другие на жидовках были женаты. Народ ненадёжный. А кто судьи, следователи – кто в НКВД сидел?.. Детки Дзержинского да Кагановича! Сталин не Бог, за всем, что делалось в государстве, не уследишь. Наконец, и Победа! Как бы там ни было, а Европу на лопатки положили, шею Гитлеру свернули. Нет, Иван, ты мне Сталина не трожь, у него ещё много врагов будет, да не мы, русские люди, мусор на его могилу потащим. Он хотя и грузин, вроде бы и ни к чему это грузину на русском престоле восседать, но если уж так случилось – суди его по делам. Катька-царица немка была, да вон каких дел наворочала, а Багратион – полководец?.. А Барклай-де-Толли?.. Я человек русский и людей люблю, прежде всего, русских, потому как род наш, семья, но если ты инородец и человек хороший – вот тебе моя рука! Потому как инородцы тоже наши братья. И если инородец умный, то понимать должен: в России всем будет хорошо, если хорошо русским! Если ты живёшь на земле, добытой и возделанной русскими людьми, понимай это, и цени, и хоть немножечко будь русским. Тогда и я пойму башкира, татарина, и всякого калмыка, живущего в пределах России, – и я стану немножечко башкиром и калмыком, потому как у Бога мы одна семья – все дети его, а между собой братья.
Чернов говорил, говорил, но сон сковал меня намертво, и я уж не слышал его пророчеств и заклинаний. Моя жизнь с этим беспокойным человеком только начиналась, и я ещё много услышу от него умных, а иногда и не очень умных, но всегда искренних и горячих речей. Чернов пришёл в мою жизнь как учитель и старший товарищ. Он ещё до войны работал в центральных газетах, а в годы войны был военным журналистом – много видел, знал и умел делать выводы. А кроме того, он был добрым человеком, полюбил меня и всячески помогал в газетной работе; я же, если не очень хотел спать, готов слушать его был бесконечно и навсегда сохранил благодарность за его науку.
Последнее, что я услышал от него в ту ночь…
– Смерть Кулинича повергла в шок редакцию. Особенно его собратьев. Они совсем потерялись.
Я ещё успел спросить:
– А много их… его собратьев?
– О-о-о!.. Ты завтра посмотришь…
Он и ещё что-то говорил, но я уж ничего не слышал.

Пройдёт три года нашей службы в Румынии, мы вернёмся в Москву, и там я узнаю, что Чернова постигло большое несчастье. С Дальнего Востока приехал его младший брат и потребовал от Геннадия Ивановича освободить дом, который Чернов в отсутствии брата много лет занимал и обустроил за свои средства и своими руками. Их отец отписал дом младшему сыну, и старший брат не имел на него юридических прав.
– Отец оставил развалюху, а я дом расстроил, вложил в него много денег.
– Я тебя об этом не просил, – сказал брат.
Чернову с больной женой и тремя детьми пришлось оставить дом и просить убежище у друзей. Дом находился в черте Москвы, и мы, друзья Геннадия Ивановича, принялись хлопотать о предоставлении ему квартиры. Это был долгий, мучительный процесс, – Геннадий Иванович переживал, у него разболелось сердце. И когда, наконец, ему дали квартиру, он и его жена были глубоко больными людьми. Вскоре Геннадий Иванович умер. Ему ещё не было и пятидесяти лет.

На следующий день мы пришли в редакцию и увидели, «как много собратьев» было у Кулинича. Они не пришли на работу. Грудились где-то на квартирах, готовили похороны. Кулинич погиб в субботу, а утром в понедельник из Москвы прилетела группа евреев и с ними раввин в длиннополом сюртуке и чёрной шапочке на макушке. Их встретили Холод и Акулов, который тоже не пришёл в редакцию. Чернов ходил по кабинетам, хлопал дверьми, возмущался:
– Газета не ждёт, ей надо выходить, а кто ж её будет делать?
Всего лишь десять-двенадцать журналистов пришли на службу, остальные составляли в редакции фалангу Кулинича, – по разным признакам. Потом, когда я буду читать книги по еврейскому вопросу, я прочту работу ленинградского автора Романенко и там встречу термин «еврей по жене» – так автор называл русских мужиков, женившихся на еврейках. Со многими такими людьми я буду и впредь работать и увижу, что эти-то молодцы настолько перерождаются, что готовы тебе горло перегрызть за одно только упоминание о дурных свойствах еврея. То же самое можно сказать и о русских женщинах, связавших свою жизнь с евреем.
Чернов попросил меня аврально написать передовую, а к завтрашнему номеру подготовить очерк или рассказ.
– Завтра какой-то праздник, а у нас ничего нет.
Я закрылся у себя и писал. Исписанные листы носил к Аннушке. Она мне говорила:
– Там у них такое творится… Плачут и читают молитвы. И наши, русские, с ними!.. – восклицала Аннушка и таращила на меня прелестные, детски наивные глаза. – Чевой-то они, а?..
– Ритуал, значит, такой.
– Ну, это у них, евреев. И с ними даже генерал Холод. А наши-то, наши-то чего?.. Вот ведь. А так-то… в обычное время – ходят по редакции, как все нормальные люди, и не скажешь, что они такие. А?.. Ну, что вы молчите?..
– Сказал же – ритуал. Он, Кулинич, знать, важная птица у них, если из Москвы прилетели.
– И Акулов с ними! Наш-то редактор!
– А ему нельзя в стороне стоять. Раз кормишься с их ладони – помни хозяев. Одно меня удивило: как их много в редакции. Армия, военная газета, а поди ж ты, сколько собралось. Чернов говорит: семьдесят процентов. Или уж директива такая, чтоб во всех газетах они работали?
– Говорю ж тебе: Холод – еврей. Он-то уж знает, кто в редакции должен работать. Это вот тебя прислали… Видно, недосмотрел. А, может, нет у них таких, чтоб очерки писали.
Вздохнула Аннушка, посмотрела на меня ласково:
– Да уж… Хорошо, что ты не с ними. И Чернов, и Грибов, да ещё Бобров Александр… Уважаю вас. Не хотела б, чтоб и вы там… плакали да молились. – И, с минуту помолчав: – Командующий приказал самолёт готовить. В Москву гроб повезут.
В среду Кулинича в цинковом гробу повезли в Москву. Хоронить его и генерал Холод, и Акулов полетели. За редактора остался полковник Ковалёв, начальник отдела боевой подготовки газеты. Они с Черновым вызвали меня, попросили поработать в отделе вместо Ковалёва. Чернов сказал:
– Наверное, тебе придётся работать там несколько месяцев, пока нового начальника отдела не пришлют. Ковалёва будем ладить на место Кулинича.
С большой неохотой, но я согласился. В отдел меня привёл Геннадий Иванович. Представляя сотрудникам, сказал:
– Капитан начальником в газете никогда не работал, но вы знаете, как он пишет; так что учитесь, перенимайте у него опыт.
Я сел за большой стол начальника главного отдела газеты, оглядел сотрудников, они смотрели на меня. У самой двери за маленьким столом сидел старший лейтенант Юрий Грибов и в нетерпении постукивал по листу бумаги ручкой. Рядом с ним за столом большим, двухтумбовым сидел в новенькой форме с академическим значком на груди майор Булыга. Большой, гривастый, он смотрел на меня тяжело, грозно, будто вышедший на ринг боксёр и готовый со мной сразиться. За ним в ряду сидел капитан Козорин – тоже с академическим значком. «Академики», – подумал я и почему-то решил, что пишут они медленно и плохо, с ними во всех редакциях «плачут». Поодаль от меня в моем ряду сидели два старших лейтенанта: щупленький, точно подросток, Толя Кожевников и длинный сутулый Лахно – батько Махно.
– У всех ли есть задание на сегодняшний день?
– Да, нам вчера дал его полковник.
– И есть рисунок полосы?
– Вот он, у меня, – сказал Булыга.
– Вы заместитель начальника?
– Неофициально, по просьбе полковника.
– Ясно. Покажите план-рисунок.
Он показал, и я с ним согласился.
– Хорошо. Начнём работу.
И сам склонился над чистым листом бумаги. Стал писать передовую о спорте. Написал её часа за полтора и понёс по старой памяти Аннушке. Она сказала:
– Меня просили печатать вам очерки и рассказы, а теперь вы будете писать всякую муру…
Я взял со стола передовую.
– Хорошо, понесу машинисткам.
– Ну, ладно, ладно – уж и обиделся. Если печатать тебе не буду, так ведь и не зайдёшь ко мне. Пойдёшь к машинисткам, а там Мария красотка сидит. Живо влюбишься.
Взяла у меня передовую, а я не стал задерживаться, сказал:
– Теперь у меня много работы. Я пойду.
Сев за стол, думал: чего бы написать – рассказ или очерк? В блокноте уж скопилось много материла, любой можно развернуть и в рассказ и в очерк. Важно раскинуть в голове фантазию. Журналистика, как и писательство, требует, как воздух, фантазии. Если она есть, эта способность зацепиться за факт, за черту характера в человеке, – садись и пиши. Весь антураж, все детали тотчас к тебе прибегут и наполнят картины, диалоги, отступления, размышления, но если фантазии нет или она слаба, еле теплится под черепной коробкой, факт и фамилия тебе ничего не скажут. Вон сидит за своим маленьким столом Грибов и – пишет, пишет… Отложил один лист, подвигает к себе другой, и снова пишет. А вот он сложил листы как карты, несёт мне.
– Вот… дневное задание.
Я стал читать. Всё написано живо, грамотно, и ни одной помарки. Сразу видно, как резво работала мысль, как он легко пишет. И заголовки хорошие – ни одного я не меняю. Заметки, информации и две забавные истории рассказаны лихо, расцвечены шутками, а одна заметка о поездке солдата домой на побывку читается как небольшая песня. И всё логично, окантовано единой темой. Получилась подборка. И название придумано: «Жизнь моя, солдатская». Вроде бы ничего нового, а звучит тепло и хочется почитать. Я подписал все заметки к набору и смотрю на своего московского друга.
– А ты, Юрий, рождён журналистом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57