А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

» — вдруг подумал я, и у меня сразу пересохли губы.
— Скажите, Наденька, — несколько сипло спросил я — Как в мечтах вы хотели бы устроить свою судьбу? Чего вы ждете от жизни?
— Не знаю. Кончим войну, тогда и будет видно. Ну, конечно, чтобы жить хорошо. И, немного подумав, добавила:
— Зачем загадывать? Я загадаю так, а все выйдет по-другому. Во всяком случае, у нас в стране не должно быть плохо.
Ветерок пахнул чем-то грустным и вянущим: впереди открылось голое ржаное поле. Наденька вдруг заторопилась, повернула обратно: скоро поезд на Москву, родные беспокоятся. Мы опять прошли железнодорожную будку, оба стожка сильно пахнущего сена, подстриженный темный ельник, светофор, теперь горевший зеленым изумрудом, а я так и не решился поцеловать девушку,
Нет, я лучше потом из учреждения позвоню ей по телефону на квартиру, назначу свидание и тогда объяснюсь.

V

В институте ходили слухи, что нам, возможно, придется эвакуироваться куда-то на Алтай или в Среднюю Азию. Из Москвы продолжали вывозить заводское оборудование, музейные ценности, архивы; на вокзалах стоял плач: на фронт отходили поезда с новобранцами, в глубь России — составы с детьми, матерями. Пока что я опять стал проводить ночи на крыше, дежуря за семейных сотрудников. Почти каждый день кто-нибудь из них просил меня: «Выручи, Антон. Назначили, понимаешь, в наряд, а мне жену в родильный везти. Ты ведь бобыль». В начале октября я заболел. Четыре дня я провалялся дома в постели, от скуки играя сам с собой в шахматы.
Ветер рябил сизую лужу перед моим окном, пасмурное, вечереющее небо завесила новая туча. Через взбухшую дорогу за изгородью соседней дачи стояли мокрые, кислые березы, роняя желтые листья. Неожиданно кто-то два раза негромко стукнул в мою дверь,
— Да, да! Пожалуйста! — закричал я.
Дверь открылась, и... на пороге встала Наденька Ольшанова. Черный берет, бежевое пальто ее были в капельках дождя, туфли облеплены грязью. Она улыбалась, но, видимо, чувствовала себя неловко.
— Можно?
Я поспешно вскочил, опрокинув доску с шахматами, прибрал кровать. Признаться, я почти не удивился. Любовь — расцвет всех наилучших чувств. В эти дни ты и сам становишься чище, добрее, сердечней, и от любимого человека ожидаешь только хороших поступков. Ведь должна же была Наденька как-то почувствовать мое недомогание и навестить? Забыв про свою слабость, я бросился снимать с нее пальто, берет. Наденька мягко остановила мою руку.
— Нет, нет, я на минутку.
— Но вы же мокрая, Наденька. Вам непременно надо обсохнуть. Да на улице опять дождь.
— Нет, нет, Антон. Я посижу минутку и пойду, Просто зашла узнать: почему вы не звоните последние дни?
Я уже повесил ее мокрое пальто на гвоздь.
— Ох, я вам тут наслежу! — Наденька поглядела на свои грязные туфли. — Тогда я уж разуюсь. Ладно? — Она доверчиво и уже весело посмотрела на меня, в одних чулках прошла на диван, села и поджала под себя ноги.
Я зажег свет, стал хлопотать насчет чая. По счастью, у меня имелись пайковые конфеты, банка мясных консервов, целых три батона: за время болезни я почти ничего не ел.
— Вы что это, Антон, такой худей: заболели? Давайте я сама сделаю затемнение, — и, не дожидаясь ответа, Наденька залезла на стол, развязала штору из синей светонепроницаемой бумаги, которую я на день подкатывал кверху. — Не смотрите на мои ноги, у меня чулки порвались на пятках.
— А вот и буду смотреть. В роли хозяйки вы мне больше нравитесь.
Сегодня я был гораздо смелее, чем обычно. Я сам себе нравился: вот именно так непринужденно я и должен всегда обращаться с женщинами. Раз уж вышел такой случай, сегодня и объяснюсь Наденьке в любви, а там будь что будет.
На электрической плитке шипели мясные консервы. Наденька переворачивала их алюминиевой ложкой: у меня опять где-то затерялась вилка. Я нарезал самый свежий из своих пшеничных батонов, заварил чай, и мы сели ужинать.
— У меня столько перемен! — с оживлением рассказывала Наденька, поддевая ложкой кружок помидора. — Наш техникум собираются эвакуировать то ли в Сыктывкар, то ли в Йошкар-Олу. Я забрала свои документы и поступила контуровщицей на фабрику мультипликационных фильмов. Это у площади Восстания, не видели? Теперь я рабочая, уже продуктовую карточку получила, спецовку.
Она с любопытством заглянула мне в глаза, желая проверить, какое это произвело на меня впечатление. Я слышал запах ее кожи, напоминающий мне запах яблок, ощущал тепло, которое исходило от ее молодого здорового тела с округлыми плечами, с нежной, развитой, спокойно дышащей грудью. Сколько чистоты и доверчивости было в ее взгляде, в наивно полураскрытых, немного толстых и таких милых губах.
— К вам, Антон, я уже давно собиралась, а тут сама судьба помогла. Бомба ночью упала на соседней улице, и у нас в московской квартире выбило все окна. Сегодня папа с мачехой поехали ночевать к знакомому художнику на Коровий Вал, а я отпросилась сюда. Зашла на старую дачу: Ксении нет дома, провожает двоюродного брата в армию и в Переделкино вернется поздно. Я и решила навестить вас. Мы ведь с ней собирались к вам только утром.
Я уж не помню, о чем мы с Наденькой говорили в этот вечер; когда спохватились — было одиннадцать часов. Я помог ей надеть обсохшее пальто и пошел провожать. С желоба нашего дома, с крыши, с ближних берез капало, и казалось, что темнота вокруг шуршит, шепчется. Лес начинался сразу за верандой. В нос, в рот било запахом раскисшей зелени, мокрого опавшего листа, еловой прелью. Небо расчистилось, и со всех сторон на меня смотрели яркие, промытые осенние звезды. Я благословлял темноту: она поможет мне открыть Наденьке свое сердце. Дома я так-таки и не объяснился. Неловко: девушка пришла проведать, а я (больной-то!) сразу ошарашу ее своей любовью!
— Вам не стоило бы выходить, Антон, — сказала она, перешагнув через лужу у крыльца.— Вы больны.
— О, я себя чувствую превосходно. Вы меня вылечили.
«Начало неплохое, — подумал я. — Главное: смелее. Что, если вдруг и я ей не безразличен? Может, она увидела, какой я человек, и согласится стать моей женой? Ну пусть не сейчас, после войны...»
Дорога под ногами расползалась, чавкала. Мы выбрались на булыжное шоссе, миновали кладбище на бугре, железнодорожную будку, стожки побуревшего сена.
У деревянной платформы стоял дачный поезд, темные вагоны казались пустыми, только паровоз бросал на рельсы неяркие пучки света из подфарников. Редкие пассажиры быстро расходились по домам, прикрывая головы портфелями, свертками: переделкинские зенитки лениво били по какому-то одинокому немецкому самолету, воровски бродившему в небе, Наконец мы оставили позади родник, мостик через мелководную Сетунь; вот и дачный поселок.
«Сейчас объяснюсь», — решил я, весь холодея. Из уличной темноты перед нами неожиданно выросла высокая, тонкая фигура; знакомый голос радостно и вопросительно окликнул:
— Наденька?
Это была Ксения, в плаще, калошах. В руке она держала свернутый зонт: захватила на случай дождя для товарки.
— А я вернулась из Москвы, узнала, что ты здесь, и подумала: наверно, у Антона. Вот вышла встречать.
Вместе мы поднялись по гористой скользкой тропинке. У калитки дачи я простился с подругами. Наденька крепко и сердечно пожала мне руку.
— Хороший вы человек, Антон. Так мне всегда говорили девушки, которым я не нравился...

VI

Работы в институте почти не было никакой, и я не мог усидеть за своим столом. Куда девались моя замкнутость, молчаливость, неловкость? Я тщательно подшивал никому не нужные папки с делами, бегал в буфет за чаем для сотрудниц и всячески старался поддержать в них бодрость духа. Машинистка с удивлением сказала мне:
— Вы точно переродились, Антон. Этакий... огонек в глазах, всегда выбриты, новый галстук купили: прямо интересный мужчина!
В очередное воскресенье мы условились с Наденькой пойти в кино. Неожиданно положение на фронте резко и тревожно изменилось: немцы взяли Вязьму и двинулись на Можайск; под ударом оказалась Москва. Наш институт получил приказ немедленно эвакуироваться в Орск на Урале. Я снова отправился в райвоенкомат и, наконец, добился того, о чем хлопотал все эти месяцы войны.
В тот же день я позвонил Наденьке из автомата с Киевского вокзала и спросил, не может ли она приехать к зоопарку: нам надо срочно увидеться.
Встретил я ее на трамвайной остановке. Наденька была не одна, за нею с моторного вагона сошла Ксения в зеленой шерстяной косынке, клетчатом пальто. Я был в очках и отлично их видел: подруги оживленно разговаривали.
— Что, Антон, за срочность? — весело сказала мне Наденька. — Ничего по телефону не объяснили. Берите нас под руку, идемте отсюда, а то все смотрят.
Мы пошли по сырому тротуару Большой Грузинской, вдоль резной чугунной решетки зоопарка.
— Я через два часа покидаю Москву. Пришел проститься.
Я почувствовал, как дрогнула рука Наденьки; она круто остановилась, спросила растерянно, с испугом:
— Уже? С учреждением в этот свой Орск?
— Нет.
— А куда же?
Эту минуту я навсегда запомнил. Наденька быстро вскинула на меня светлые пушистые ресницы. Мы все трое стояли около высокой чугунной решетки зоопарка. За оградой виднелась голая зеленая скамейка с прилипшими багровыми листьями клена, тусклый, оловянный пруд, покрытый мелкой рябью, пустые вольеры на том берегу. Темные дождевые облака низко плыли над мокрыми крышами, над высокой стеной дома, грубо, пестро размалеванной в целях маскировки. Дул холодный сырой ветер.
— Меня приняли в ополчение.
— Но вы же близорукий! — воскликнула Ксения. — А вдруг потеряете очки?
Не отрывая взгляда от Наденьки, я вынул из кармана два запасных футляра. Наденька побледнела так, что на лбу, на верхней части щек стали заметней веснушки, растерянно переглянулась с Ксенией. Вдруг она закинула мне руки за шею и крепко-крепко поцеловала в губы. Я никак не ожидал этого и растерялся.
— Надя, Надюша, Наденька, неужели вы... — бормотал я. — А я уже перестал верить. И вы... ты будешь мне писать на фронт?
Она отвернулась и пошла по Большим Грузинам вдоль зеленого забора зоопарка, служившего продолжением чугунной решетки. Губы ее сразу распухли, по лицу текли слезы, она комкала в руке батистовый расшитый платочек и старалась улыбнуться, чтобы не расплакаться совсем,
— Вы скоро эвакуируетесь? — спросил я первое, что пришло на язык. От волнения, от нахлынувшего счастья я плохо соображал.
— Папа отказался ехать с художниками в Алма-Ату,— ответила она не сразу. — Мы остаемся.
— Как остаетесь? — испугался теперь я. — Что же, Наденька, вы будете здесь делать? Москва в опасности.
— Я же ведь работаю, вы забыли? А если закроют фабрику мультипликационных фильмов, перейду куда-нибудь на оборонный завод. Да меня, наверно, скоро пошлют рыть противотанковые рвы.— На ресницах Наденьки еще блестели слезы, но на меня она посмотрела уже с важностью. — Ведь я москвичка.
Мы дошли до Георгиевского сквера с мрачной кирпичной церковью без креста. Вязы в сквере стояли полуголые, почерневшие, истоптанные газоны были засорены жухлым грязно-бронзовым листом. Кусты за чугунной оградой давно не подстригали, и серо-голубые прутья торчали во все стороны.
— А вы, Ксения? — спросил я молчавшую девушку.
Она неопределенно пожала плечами.
— Институт наш, по слухам, эвакуируют в Казань, на Волгу. Но, может, и я еще останусь. У нас, кажется, хотят сделать набор в части ПВО. Защищать Москву. Меня, конечно, возьмут.
В этом скверике мы и расстались: мне уже было пора в ополченскую роту, Наденька вдруг сделалась задумчива, молчалива, Мы наспех поцеловались, и я вскочил в отходящий трамвай, Такой я и запомнил Наденьку Ольшанову навсегда: с милым, застенчиво склоненным лицом, с заплаканными, припухшими и сияющими глазами.

VII

Вечером наша рота шагала по Волоколамскому шоссе. Я был в длинной не по росту шинели, плечо мне резала винтовка, по боку стучал котелок. Справа расстилались пустые огороды с посохшей ботвой невыкопанной картошки; слева из-за реденького перелеска сиротливо выглядывали брошенные дачи. За моей спиной осталась далекая Москва, ее переулки, бульвары, люди — и с ними Наденька, любимая, близкая. Я чувствовал себя сильным; я не мог отступать, я должен был защитить всех.


НАЛЬ

I

CТУЧА когтями по полу, Наль вышел в переднюю и, склонив набок морду, настороженно посмотрел на
входную дверь: верхняя губа его приподнялась, обнажив острые клыки. Полминуты спустя за дверью раздался электрический звонок. Людмила Николаевна показалась из кухни с шумовкой в руках.
— Кто там?
С площадки лестницы глухо ответили:
— Это я, мама.
Шумовка выпала из рук Людмилы Николаевны. Вот уже неделя как она не видела сына Вячеслава, который ночевал в школе, где помещалась его ополченская рота. Она торопливо сияла железную цепочку с английского замка и, пораженная, отступила назад. Вячеслав стоял за порогом наголо остриженный, распространяя вокруг себя запах новой военной формы. Людмила Николаевна всем своим существом поняла, что, значит, скоро придется расстаться с сыном, и, может быть, навсегда.
— Уже обмундировали? — пробормотала она.
За ее спиной раздалось глухое короткое рычание, и в воздухе мелькнуло желтое, большое, сильное тело. Невольное движение Людмилы Николаевны в сторону помешало Налю: он промахнулся, и его страшные челюсти сомкнулись лишь на обшлаге гимнастерки Вячеслава. Как все собаки, от природы пригодные к несению сторожевой охраны, Наль всегда ловил за правую руку. Хватка у него была мертвая.
— Налик! — закричал Вячеслав. — На место!
Услышав голос вошедшего человека, Наль в недоумении остановился, поднял короткие уши. Только сейчас он узнал хозяина, сконфуженно замахал обрубком хвоста и отошел. Он был из породы немецких боксеров, а эти собаки близоруки от рождения. Наль привыкал к запаху, к внешнему виду людей, к их одежде, но стоило им сменить костюм, шапку, как в первую минуту он становился опасен. Долго не видя знакомого человека, пес мог забыть его, но, услышав его голос, сразу узнавал, ласкался к нему, старался лизнуть в губы — «поцеловать», как говорила Людмила Николаевна.
— Ошибся, — сказала она, нервно рассмеявшись, и оглянулась на собаку.
— Все вы тут меня не узнали, — засмеялся и Вячеслав.
Он обнял мать, и они прошли в его комнату. Наль посмотрел им вслед, потянулся, раскрыв жаркую пасть, и прижмурился, словно хотел сказать: «И почему это люди так меняются? Носили б одну одежду, как мы. А то вот я и опростоволосился», Наль был в расцвете своих собачьих сил: ему недавно исполнилось четыре года. Не очень высокий, как все немецкие боксеры, с широкой квадратной мордой, с широкой грудью, на толстых кривых лапах, он весь состоял из мускулов и сухожилий и весил тридцать шесть килограммов. Глаза его с желтым белком были похожи на два ореха, на голове — пять родинок: признак чистых кровей. Наль был известен свирепостью всему городу: на последней выставке собак, устроенной Осоавиахимом, он чуть не разорвал посетителя, неосторожно подошедшего на шаг ближе, чем полагалось.
Постояв еще немного, Наль опустил морду и, помахивая обрубком хвоста, пошел за хозяевами в другую комнату.
— Что ж ты, Славочка, раньше не забегал? — говорила Людмила Николаевна, с нежностью рассматривая сына, отыскивая на его лице перемены. Ей уже казалось, что за неделю жизни вне дома он похудел.
— Нельзя было, мама. Увольнительных никому не давали.
Поднявшись на носки, Людмила Николаевна поцеловала сына в лоб, погладила по голове.
— А теперь надолго домой?
Вячеслав, точно не расслышав, прошелся по комнате; вот знакомый стол с короткой ножкой, под которую была подложена книга; вот диван с обтершейся клеенкой, на нем нередко спал он вместе с Налем; вот дорогая ему полка с книгами по электротехнике, портрет Эдисона; вот висят боксерские перчатки, обтянутая кожей «груша» — в последний год он дважды выступал на ринге и принес своему обществу «Наука» победу. Из небольшого окна видны две березы в палисаднике, ракита, а за низеньким частоколом — железные крыши домов, и там, в вечереющей дали, — Волга.
— Вячеслав, Славочка! — раздался сзади встревоженный голос матери. — Что же ты мне не отвечаешь?
— А, мам? О чем ты? — голос его звучал намеренно приподнято.
— Ты от меня что-то скрываешь. А ну-ка, посмотри мне в глаза.
Людмила Николаевна стояла растерянная, крепко сжимая руки и глядя на сына с тревогой и мольбою. Вот та минута, которой так боялся Вячеслав, когда шел из казармы домой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14