А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я гордо щеголял в ней по дачному поселку. задыхаясь от непривычной теплыни. Иногда Тимофей Андреич брал меня на станцию. Я часами сидел в телеграфной, глядя, как из аппарата бежит лента, исписанная загадочными знаками; сопровождал его на перрон и важно «отправлял» дачные составы, товарняки, словно это я был начальник и именно мне кондуктора салютовали зелеными развернутыми флажками.
– Ну что, обжился у нас? – как-то, погладив меня по голове, скупо улыбнулся Тимофей Андреич. – Придется, видать, тебя усыновить. Станешь Борис Сидорчук, потомок сечевых казаков, будешь носить оселедец. Хочешь?
Я отвел глаза. Он слегка насупил густые седеющие брови:
– Какой-то ты, брат… ежистый.
Попади я к Сидорчукам сразу после смерти матери, может бы, я и легко привык. После интерната, путешествия с князем, вольной жизни в гостинице мне было очень нудно в тихой, добропорядочной семье начальника станции. Угнетало и то, что здесь нельзя было шагу ступить без спросу: можно я вырежу из орешника лук и стрелы? Можно пойду гулять? Можно посмотрю комплект журнала "Мир божий"? За годы сиротства я привык поступать как хотел и не собирался терять самостоятельность. И я то вдруг отправлялся в сосновый бор, то оказывался на поселковом базаре, то лепил снежную бабу и домой вползал мокрый от бурок до шапки. Сидорчуки всячески пытались приучить меня к порядку; наставления я выслушивал, упрямо опустив подбородок, потом вновь поступал по-своему.
– А ты, оказывается, хлопец с характером и… большой неслух, – со вздохом сказала как-то хозяйка Домна Семеновна и укоризненно покачала головой.
Томило меня и отсутствие товарищей. Не со всеми ребятами Сидорчуки разрешали мне играть. Недалеко от нас в большой красивой даче жил «приличный» мальчик моего возраста Тадзик Сташевский. Он был статный, голубоглазый, ходил в нарядной венгерке, в меховой шапочке, лихо сдвинутой набекрень. Мне очень хотелось с ним подружиться, я заманивал его играть, но Тадзик был очень своенравный, вспыльчивый паненок, и мы с ним часто ссорились. Тогда он «стрелял» в меня из детского ружья сквозь частокол своего двора и дразнил «гайдамакой».
Недели три спустя после приезда я застал Тадзика на улице перед калиткой. Через плечо у него висела сабля в блестящих ножнах, с золоченым эфесом. Тадзик словно не заметил меня и сделал вид, что садится верхом на воображаемого коня.
– Давай играть в снежки? – предложил я. – Хочешь, слепим крепость?
– Я храбрый рыцарь войска коронного гетмана, – вдруг сказал он мне. Уходи… зарублю.
И, выхватив из ножен саблю, он ткнул меня тупым острием в грудь. Я поймал его за руку, вырвал саблю. Тадзик вспыхнул и с криком: "Отдай, пся крев!" кинулся на меня с кулаками. Уж в драке-то я был поопытнее его. Бил он по-девчачьи сверху вниз, а не так, как ребята – с размаху или сильным тычком, и вообще больше корябался и кусался. После двух моих ударов Тадзик упал в снег, я прихватил его саблю и пустился бежать. Тадзик завизжал, кинулся за мной. Обернувшись, я увидел, что голубые глаза его пылают бешенством, испугался и далеко закинул саблю в сосновый бор. Пусть-ка поищет!
Тадзик догнал меня, толкнул, и я свалился в сугроб. Он стал бить меня ногами, попал в нос. Я взвыл от боли, вскочил весь в снегу – и теперь он бросился удирать. Мы понеслись через площадь. Тадзик бегал быстрее, и вот он уже вбежал в калитку. Здесь была граница, дальше я, по неписаным уличным законам, не имел права его преследовать. Тадзик начал дразнить меня «гайдамакой», показывать язык, кричать, что убьет за саблю. Я погрозил ему кулаком и ушел домой.
А в сумерках к нам явилась мадам Сташевская – в беличьем манто, высоких белых фетровых ботах, с холодным выражением красивых полных губ. Я увидел ее еще из окна, схватил потрепанный комплект «Нивы» и сделал вид, будто смотрю картинки. С бьющимся сердцем я прислушивался к тому, как Домна Семеновна несколько минут разговаривала с мадам Сташевской на кухне. Вскоре она позвала меня, сердито спросила:
– Ты зачем побил Тадзика?
Я опустил голову. Можно бы рассказать, как он меня дразнил «гайдамакой», первый кинулся драться, но в интернате мы твердо усвоили правило не фискалить. Я только шмыгал носом, и тут Домна Семеновна обратила внимание на то, что нос у меня красный и распух.
– И тебе гулю набили? Молодцы, молодцы. Где сабля? Ты ее хотел… утащить?
– Нет.
– Я ж вам говорила, мадам Сидорчук, – подхватила Сташевская. – Ваш мальчик где-то ее зарыл и сосновом бору.
В кухню со двора вошел Тимофей Андреич – в форменной шинели, закутанный башлыком; он всегда в это время являлся со станции обедать. Узнав в чем дело, он нахмурился, недобро посмотрел на меня, молча содрал льдинки с усов.
– Конечно, дети. Все бывает, – натянуто улыбаясь, проговорила мадам Сташевская. – Могут и поссориться, хотя Тадзик никогда никого пальцем не трогал. Но нельзя же отбирать игрушку. В наше время такую саблю нигде не купишь.
– Будьте благонадежны, – сказал ей Тимофей Андреич. – Ступайте домой и успокойте Тадзика, пускай не плачет. Саблю мы отыщем, я сам вам ее принесу.
Когда за мадам Сташевской закрылась дверь, Тимофей Андреич хмуро спросил, помню ли я место, куда забросил саблю. Затем велел одеваться, взял керосиновый фонарь, с которым ходили в коровник, и мы отправились в бор. На улице совсем стемнело, сосны тягуче гудели. Я с перепугу сбился со следа, бесконечно петлял и норовил забраться в самую чащу. "Почему бы не отложить поиски сабли до утра?" – подумал я, чувствуя, что набрал полные бурки снега. За все это время Тимофей Андреич не сказал мне ни одного слова, ни разу не упрекнул, но уж лучше бы он меня ударил. Часа полтора мы лазили по сугробам. Наконец Тимофей Андреич нашел саблю: она лежала под высокой сосной совсем недалеко от лесной опушки.
Вечером со мной никто не разговаривал. Наталка смотрела с любопытством, но тоже молчала: видно, ей так наказали. Я тихо, как проклятый, учил за столом уроки и лег спать чуть свет.
– Ну и шалопут, – вздохнула Домна Семеновна и покачала головой с жидкой седеющей куделью.
…Завьюжили февральские снега, замело улицы, тропки, за мною строже стали следить, реже выпускали гулять, и я целыми днями сидел в четырех стенах. В середине месяца из Киева проведать родителей приехали Михайловы. В это воскресенье я проснулся раньше всех, постоял у окна, удивляясь морозному узору на стекле: вот бы научиться так рисовать! Вышел в гостиную, где на стене висели старинные часы, чтобы узнать, сколько времени. О, завтрак еще не скоро – по-английски «ленч», как поучала пани Чигринка. Чем бы заняться? На пузатеньком буфете лежал медальон Веруши, украшенный розовыми и голубыми камешками, с длинной цепочкой. Я огляделся – никого: сердце вдруг заколотилось. Я схватил медальон и стал рассматривать. Золото! Вот оно какое. Совсем не тяжелое. Собственно, ничего особенного: железка, только желтая. И ведь у Новиковых я носил золото в свертке вокруг живота, только никогда не держал в руке.
Внезапно сзади скрипнула дверь, я бросил медальон обратно на буфет и почувствовал, что ужасно покраснел. Из спальни вышел доктор Михайлов в белейшей нижней сорочке, в шлепанцах, вышитых руками жены. Мельком глянул на меня и остановился.
– Ты что здесь делаешь? – удивленно спросил он.
– Ничего.
– Все-таки?
Тяжелый пристальный взгляд его черных цыганских глаз на этот раз особенно меня смутил. Я боялся свободно вздохнуть. Доктор, видимо, заметил, что медальон лежит на самом краю буфета, а конец его цепочки свешивается и предательски покачивается: впопыхах я бросил его кое-как.
– Ты здесь что-нибудь брал? – вопрос звучал настороженно.
– Я? Ничего. – И, не подымая головы, ушел в прихожую
Минут десять спустя я издали через открытую дверь заглянул в гостиную медальона уже не было на буфете. Вскоре из своей спальни на кухню прошла Домна Семеновна с растрепанной седой куделью, застегивая пуговицы широкой, навыпуск кофты; она посмотрела на меня как-то растерянно и молча вздохнула. Немного позже я застал ее у комода, который играл роль семейного банка. Беззвучно шевеля поблекшими губами, она пересчитывала тощую пачку денег; увидев меня, повернулась спиной, сунула их в открытый ящик и заперла.
Я сел на диванчик. Из-за неплотно прикрытой спальни молодоженов услышал приглушенный голос доктора и почему-то сразу догадался, что он говори г обо мне:
– …меня бы это не насторожило, не будь странной истории с запрятанной саблей.
– По-моему, ты, Миша, преувеличиваешь, – ответила Веруша. – Он вообще немножко странный: идет – косится по сторонам, словно его кто ловит. Боится незнакомых людей. Ей-право, я замечала…
Мне очень хотелось подслушать, что еще скажет доктор, но дверь совсем прикрыли: наверно, догадались, что я рядом.
О золоте мне никто ничего не сказал, однако в завтрак за столом от взрослых потянуло холодком. Тимофей Андреич сопел, хмурился, сосредоточенно жевал.
Доктор словно не замечал меня, и концы его красных вывернутых губ еще брезгливее оттягивались к подбородку. Веруша с подчеркнутым оживлением рассказывала матери о киевских модах. Лишь Наталка ничего не подозревала и безмятежно мне улыбалась.
Вечером молодожены Михайловы собрались уезжать. Когда доктор уже надевал на кухне калоши, я несмело попросил:
– Передайте, пожалуйста, Боре Кучеренко поклон. Доктор поцеловал руку у тещи, обнял Наталку и лишь после этого, не глядя на меня, процедил сквозь зубы:
– Ладно, Передам.
Мне уже было известно, что "в дети" из гостиницы меня взяли Сидорчуки, а доктор только выполнял их волю. Я боялся его, мне казалось, что доктор меня не любит.
Наступили будни, и вновь потянулась домашняя скука, уроки у пани Чигринки, схватки с крысами и чтение книжонок, на цветной обложке которых были нарисованы безлобые бандиты, похожие на орангутангов. С Тадзиком Сташевским мне запретили играть. "Раз не умеешь дружить, то и нечего", – сказали мне дома. И я все чаще одиноко бродил по запутанным тропкам соснового бора.
В те дни, когда крутила метель или меня наказывали и оставляли в четырех стенах, я совсем не знал, чем заняться. У нac в Клавдиеве опять жила Веруша. Ее муж был занят в госпитале, и она приехала одна, чтобы пошить на Сидорчуковой машинке кое-что из белья. Веруша не раз спрашивала, почему я не могу "дружить с Наталкой, как все хорошие дети". Я бы уж и сам не прочь – но как? Во что мы, пацаны, играли в Новочеркасском интернате? В «коня-кобылу», в чехарду, "жали масло" – все развлечения не для девочек. И в одно ненастное утро меня вдруг осенила счастливая мысль. Карты – вот доступный досуг для "младшей сестры". На кухне у нас лежала затрепанная колода, на которой гадала глухонемая прислуга. Картежник я был заядлый и с полным знанием обучил Наталку в очко. Мы обрадовались такому интересному делу и пожалели, что я не вспомнил о нем раньше. Сидели мы в передней, на моем диванчике; игра шла под щелчки.
– Опять у тебя перебор! – весело кричал я Наталке. – Аж двадцать шесть очков. Кто же прикупает на семнадцати?
– Хотела больше, – с хохотом отвечала она.
– Вот и подставляй лоб.
И только я отсчитал щелчки, как из спальни вышла Веруша с утюгом в руке. Она гладила сшитую сорочку и спешила на кухню за горячими углями.
– Это еще что? – в удивлении остановилась она.
– Очко, – весело ответил я и, желая показать, какой я мастер, с шиком шлепнул картон по диванчику.
– Что это за "очко"? – Веруша еще выше подняла тонкие изогнутые брови. Наталка, у тебя весь лоб красный… да и у «братца». Боже! Кто вас научил этой ужасной уличной игре?.. Боря научил? Дайте-ка сюда карты.
Я недоумевал: ведь сама говорила, чтобы я чем-нибудь занялся с Наталкой. В карты играют и взрослые. Мы ж не на деньги!
Отняв у нас карты, Веруша тут же вернулась в спальню к матери. Вскоре оттуда позвали:
– Наталка!
Я остался один. Девочку больше не выпустили.
С каждым днем я чувствовал себя в доме начальника станции все более одиноким. Тимофей Андреич хмурился, перестал брать меня в дежурку, шутить, что мне пора отпускать запорожские усы. Домна Семеновна по-прежнему взбивала мне заботливо подушку, крестила на сон грядущий, но и она теперь смотрела с каким-то тревожным недоумением, иногда вдруг принималась считать серебряные ложки в буфете. Веруша до самого отъезда к мужу холодно щурила глаза, встречаясь со мной взглядом.
Поселок окутал рыхлый лиловый туман, с крыш капало, из-под мокрого снега вылезла ржавая прошлогодняя трава. Я затосковал. В мечтах рисовался Киев в россыпи алмазных огней, в ушах звучали трамвайные звонки. Я закрывал глаза и видел огромные цветистые афиши шевченковского театра. А морская флотилия Бори Кучеренко! Притом мне еще надо было вернуть ему книгу «Дон-Кихот». Да и что я вообще, крепостной? Обязан всю жизнь сидеть в этом зачуханном поселке? Иль в моих жилах не казачья кровь?
И я решился.
Воскресным утром, когда Тимофей Андреич сидел дома, я сбежал на станцию. Клавдиевские железнодорожники знали меня отлично, и никто не помешал мне без билета сесть в дачный состав. В городе я прямо с вокзала отправился в госпиталь на Кадетское шоссе. Квартира Михайловых оказалась запертой, и я почувствовал огромное облегчение. Сразу нажал кнопку звонка на двери Кучеренко. Открыла профессорша – худощавая, вечно озабоченная женщина с полустёршимся маникюром на тонких огрубевших пальцах, в нарядном фартучке.
– А, гость! – приветливо сказала она.
Из столовой выглянул Боря. Он остановился у дальней двери, я у двери входной, мы молча радостно улыбались друг другу и не трогались с места. Я шмыгнул вспотевшим носом, спросил:
– Чего делаешь?
– Задачки решал. А ты приехал?
– Приехал. Давай поиграем?
Я сделал два шага к нему, он ко мне, и, схватившись за руки, оба счастливые, мы резво побежали из передней.
– А уроки? – остановила сына профессорша и улыбнулась черными, добрыми, когда-то красивыми глазами.
– Успею, – отмахнулся Боря. – И вечно ты, мама… И вот мы опять расположились на знакомом лысом ковре в разных углах комнаты, отгородили «порты» книгами, одной из которых вновь был толстенный «Дон-Кихот», выстроили у «пирса» военные корабли и нача-ли артиллерийский обстрел. Оба мы с увлечением выкрикивали морскую команду, бурно выражали восторг от удачных выстрелов и подняли такой шум, что профессорше Кучеренко несколько раз приходилось умерять наш пыл. Боря требовал, чтобы мать, как третья, нейтральная держава, не вторгалась на театр военных действий, не сбивала своими ногами «острова», и ей опять приходилось пробираться вдоль стен. Я забыл о своем побеге, о предстоявшем объяснении с Михайловыми (а я знал, что оно будет) и наслаждался игрой с другом. Вот если бы «тезка» жил в Клавдиеве или я здесь, в Киеве, – ничего бы лучше не надо!
Наконец профессорша проявила свою власть:
– Хватит, Боря. Скоро час дня. Пора в школу.
– Еще рано. Не мешай, пожалуйста… Хр-рабрые матр-росы линкора «Мар-рат»! Захватывайте судно противника на аб-бор-рда-аж!
– А я сказала, довольно! – Профессорша бесцеремонно перевернула ногой геройское судно, и вся его команда растянулась на "бурных волнах моря". Садись обедать. А то весь твой флот полетит в помойное ведро. Вечером наиграетесь.
– Ну еще хоть пять минуточек! Мам! Я совсем-совсем не хочу есть.
– Мне уже надоели твои «минуточки»!
– Заставляешь силой? Тогда я, как Ганди, объявлю голодную забастовку.
И лишь после того как профессорша сказала, что я тоже пообедаю с ним, Боря тут же очень охотно прекратил голодную забастовку. Я не знал, кто такой Ганди, но вспомнил, что с утра ничего не ел, и уселся за стол, не ожидая вторичного приглашения. Да и мог ли я отказаться от еды? В этом отношении у меня не было такого мужества, какое имел Ганди, притом я словно предчувствовал, сколько мне еще предстоит поститься в будущем.
Мы с товарищем дружно заканчивали жаркое, когда за окном послышались пронзительные детские возгласы, свист: это из школы возвращалась первая смена.
– Вот твои минуточки, – с упреком сказала профессорша сыну, заботливо подавая ему ранец с учебниками. Боря соскочил со стула, не дожевав куска; надевая пальто и отбиваясь от матери, которая пыталась закутать шарфом его тонкую шею, он тут же взял с меня слово вечером продолжить морской бой.
– Приходи сразу после ужина. Ладно, Боря? Профессорша предложила мне подождать возвращения Михайловых у нее в квартире. Я не любил оставаться со взрослыми; я совершенно не знал, о чем мне с ними разговаривать. Сидеть и молча сопеть носом? Это я мог с успехом проделать и на улице. Поэтому сказал профессорше, что погуляю во дворе, и отправился в город.
"Ганди голодушкой воюет с англичанами, – размышлял я на улице, вспомнив рассказ Бори Кучеренко о мудреном индусе. – Чудно! Почему бы Ганди не воевать как-нибудь по-другому? Ну… отказался бы целый год умываться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23