А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


««Каждый день как последний»»: Молодая гвардия; М.; 1975
Олег КУВАЕВ
ЭЙ, БАКО!
В не столь уж давние времена влажным июньским вечером молодой историк Диамар Михайлович Рощапкин сидел в банкетном залике ресторана «Арагви», и банкет тот был не только на его деньги, но и в его честь.
Торжественный час нетронутой сервировки уже прошел, час, когда снимаются с разрешения дам пиджаки (дам, впрочем, не было), тоже прошел, но расходиться было совсем не пора. Был час беседы соседа с соседом.
Располагала к этому обстановка банкета — без шумных тостов и льстивых выкриков, а может быть, и повод его, который в обычных условиях поводом вовсе не может быть. Сегодня вышел из печати мало кому известный исторический сборник со статьей Д. М Рощапкина о вассальных неурядицах в дальних краях в чудовищно далекие времена, когда даже короли там назывались по-деревенски просто: Карл Лысый, Карл Толстый, Карл Простой или, хуже того, Генрих Обжора. Абстрактность события усугублялась тем, что автор статьи не то что возле Сорбонны или Амьена, но даже до всемирно известной библиотеки имени В. И. Ленина ему было не меньше десятка летных часов на быстром аэрофлотовском самолете. В банкетном залике сидели те, кто, изумившись дикой бескорыстности замысла, помог автору собрать материал — пачки фотокопий и рулончик пленок, некоторые именно из Сорбонны — были среди сидевших в банкетном залике видные люди.
В комнате этой, отделенной переходами от громкого общего зала, было уютно. Неярко горела люстра, стоял умеренный гуманитарный шумок, разве что излишне попахивало шашлыком, но тут уж ничего нельзя было сделать, ибо запах сей неотделим от слова «Арагви».
Доктор Бояринов излагал свою теорию становления Кушанского царства доктору Бруку, Громов из историко-архивного слушал Толю Цветкова — восходящее историческое светило, а доктор Негребин сидел, улыбаясь и мучился с фужером теплой минеральной воды — выпить он не мог из-за печени, а уйти не позволяла потомственная интеллигентность, а также уверенность в том, что с коллегами надо общаться.
Сам же Рощапкин вовсе не к месту думал о суете сует. Вот, написал, опубликовал наперекор всем и себе, а дальше-то что? Ясно, что он не Карамзин, «Историю Государства Российского» не напишет, не Соловьев он, не Габин и даже не профессор Покровский, который создал хотя и порочную, но все-таки школу. И уже ясно, что нет и не будет ему от этой статьи немедленных сильных выгод — сумасшедший разве что возьмет диссертационной темой работу о Каролингах, да и зачем, зачем это все? Но ведь все-таки написал. Все-таки опубликовал.
А врач сказал: «Немедленно в Кисловодск». Для лечения нервной системы и желудка, загубленных холостяцким образом жизни. Что образ жизни! Попробуйте написать подобную работу в век небывалого технического прогресса. Попробуйте написать, когда нет за спиной ни КБ, ни НИИ, ни кафедры, ни завода, ни просто неотложных хозяйственных нужд государства. Но ведь написал? Все позади, все позади.
В это время Гугнишвили из ИРСа, добродушный, налитый южным здоровьем Гугнишвили, единственный в залике, на кого коньяк действовал именно так, как должен действовать по проспектам сей добрый напиток, перегнулся через стол и сказал сочувственно:
— Грустный какой юбиляр!
Рощапкин лишь улыбнулся в ответ.
— Я тоже радость жизни потерял с первой работой, — сказал Гугнишвили. — Хорошо помню, что застрелиться хотел. Пойми, дорогой, все написал, переплет сделал, а защищать не могу. Приехал домой, в горы. Еле живой приехал, мать плачет целые сутки. А дома: воздух, вино. Э! Через три дня за девушками ухаживал. На защите как лев себя вел, оппоненты на глазах поседели.
— Да-а, — сказал Рощапкин.
Доктор Негребин отставил фужер с минеральной водой и мечтательно улыбнулся.
— В Грузию поезжай, — твердо сказал Гугнишвили. — Такая страна. Мертвого лечит.
— Путевка у меня. В Кисловодск.
— Э! Какую производишь ошибку, — в комическом ужасе отмахнулся от него Гугнишвили. — Распорядок — маспорядок. Плохой едой желудок испортишь. Ночью в окно полезешь — руку сломаешь. Зачем?
Рощапкин усмехнулся и потянулся за коньяком, чтобы налить Гугнишвили и чокнуться с ним. А доктор Негребин покачал головой в неосуществимой мечте.
— За Грузию, — сказал Гугнишвили. — Гамарджос!
Он хитрым эллипсом крутанул рюмку в воздухе и выпил коньяк. А выпив, взял не спеша ломтик лимона и подмигнул Рощапкину добродушно и мудро, как человек, знающий соль бытия.
«Ах, — подумал несвязно Рощапкин. — Что это я, в самом деле?»
В каком году было введено христианство на Руси?
В девятьсот восемьдесят восьмом!
В каком году была битва при Грюнвальде?
В тысяча четыреста десятом.
А где тот лес, при котором состоялась битва, где кости погибших людей, разыщите вы их потомков.
Что это я, в самом деле?»
В банкетном залике шумели гуманитарии — физически слабые люди умственного труда с сильно развитым интеллектом. Доктор Негребин, который знал древние романские языки, позабытые среди романских народов, и Толя Цветков — будущий академик, и Гугнишвили — знаток аббасидской эпохи и сам бесспорный в душе аббасид.
…Мимо гостиницы «Алтай», что возле окружной железной дороги, проносились с грохотом электрички.
К шуму их примешивался голос снабженца, который кричал в трубку коридорного телефона и выпрашивал тонкий прокат из легирки и станок КДК-500. Снабженец был нервным, взъерошенным человеком и слова «лимит», «разнарядка» произносил с крайней брезгливостью.
Кроме того, уборщица стучала в дверь номера 23. Стучала давно.
За дверью этого номера спал послебанкетный Рощапкин. Наконец он проснулся и сипло крикнул: «Войдите!». Но вспомнил, что дверь закрыта ключом изнутри. Встал, накинул на себя одеяло и босиком прошлепал до двери.
Уборщица вошла, глянула на стол, где стояла начатая бутылка коньяка «Ереван», скатала похожую на лампасы с генеральских штанов дорожку и ушла.
Коньяк на столе оставил Слава, Ярослав Александрович, военно-морской офицер, задержавшийся в гостинице «Алтай» на два дня по дороге из отпуска на энскую военно-морскую базу. Коньяк он вынул из чемодана, когда узнал, что вернувшийся под хмельком сосед стал опубликованным автором.
Сейчас он был, наверное, уже в Ленинграде, потому что ночью уехал сразу, как выпил за рощапкинскую удачу флотские сто пятьдесят.
После него остался запах умеренно курящего человека, коньяка, тройного одеколона и еще чего-то, менее осязаемого.
Хороший был человек моряк. С чистым лицом и ясными глазами хорошо знающего служебный долг человека.
— Дурак, что не стал математиком, — убежденно сказал в потолок Рощапкин. Давнее было то сожаление, с первого курса истфака.
Математикой его заразил Сергей Сергеевич, отрешенный от земной жизни чудак, невесть как попавший в Кулундинские степи. Задачки он задавал из рукописной амбарной книги и восьмиклассникам рассказывал об уравнении струны.
В чернильной тьме бесконечности протянута сверкающая струна, и бегу по ней две волны, каждая со своего конца бесконечности. Они встречаются, складывают свои уравнения и, измененные, разбегаются снова. Из бесконечности бегут в бесконечность.
— Как в сказке два корабля, — дрогнувшим голосом говорил учитель.
Хороший был человек, только педагог никудышный. С безжалостной добротой сказал Диме Рощапкину, верному члену математического кружка:
— Способности. Но не талант.
Рощапкин пал жертвой усталости предков. Предки устали в борьбе с землей, и мать захотела для сына изящной гуманитарной жизни. Отец вмешаться не мог, ибо прахом вошел в историю войн. Мамаша, бухгалтер сельпо, была уверена, что знает счетную книгу жизни. И Рощапкин пошел на истфак, так как крепко горевал об отсутствии математической гениальности.
В двадцать пять лет оказался на стариковской работе в архиве. Культурная работенка, мечта исстрадавшихся в тяжелой борьбе с землей рощапкинских предков: папочки, картотеки, библиотечный синий халат.
Смешили Рощапкина заезжавшие из Москвы аспирантки. Эти четкие девы все как одна разрабатывали благодатную жилу рабочих движений. И рыскали по сибирским городам, теперь уже по сибирским, в поисках неистощенных залежей фактов. Рощапкин неизменно выдавал им книгу местного краеведа, не жаждущего славы старца, у которого вся классовая борьба этого края, с конца прошлого века по первую четверть этого, нарисована была рубцами и шрамами тела, переломами многих костей. И книжка эта, потрясающая по детальности фактов, была последней классовой битвой старого работяги. Уж кто-кто, а четкие московские девы это ценили.
Как-то в командировке в город, в котором учился, Рощапкин встретил на улице старого профессора. Тот, сверх ожидания, его узнал и, что более странно, сказал: «А я помню вашу курсовую по раннему средневековью».
Душа Рощапкина хотела бескорыстного и большого. Так он вернулся к продолжению курсовой работы. Была ведь особая торжественность, подкупающая глупость в том, чтобы в дальнем сибирском городе писать о Каролингах. Рощапкин рассматривал это как личный вызов бледным и нервным девицам, которые мусолили скудными мыслями горечь, кровь и светлую боль рабочих движений. У Каролингов горечь и кровь истории отмыта была веками. Рощапкин смутно чувствовал непонятнуюярость той эпохи. Биологическая крепкая ярость простолюдинов, монахов и королей привлекала его, он и сам не знал почему. «И никогда мы не умрем, пока качаются светила над снастями».
Жилец комнаты 23 Д. М. Рощапкин взял записную книжку, приобретенное недавно чудо полиграфического искусства в зеленом переплетике с календарями на текущий и будущий годы, с алфавитом для телефонов деловых знакомых, друзей и подруг, а также с чистыми глянцевыми страничками для записи собственных размышлений.
По календарику получалось, что до начала путевки ему оставалось ровно пятнадцать дней. Эти дни он планировал просидеть в библиотеке. Планировал без размышлений, так как за последние пять лет отвык от чего-либо другого.
С гибельным чувством падения Рощапкин плеснул в стакан коньяка. Закусил лимоном, который нарезал вчера твердой рукой морской офицер. «В Грузии все есть!» — так, перефразируя Чехова, сказал аббасид Гугнишвили.
В соседнем номере кто-то испытывал благоприобретенный транзистор. А, может быть, магнитофон.
«Ча-ча-ча! — кричала за стеной певица. — Ча, ча, ча! Ух!»
Рощапкин вспомнил институтского друга Колю Вохмянина, который преподавал сейчас историю в селе Секетовка Алтайского края. В последнем его письме была странная такая приписка: «Считаю, что с жизнью сложилось все нормально. Только тревожно бывает весной. Снег тает, ученики шалеют, и хочется куда-то идти. Вот так шел бы и шел по России, на местность смотрел и встречался с разным народом».
Неожиданно для себя Рощапкин встал и пошел к телефону. Трубка была еще теплая от снабженческих натисков. В справочнике, лежащем рядом с телефоном, он с сомнамбулической точностью нашел справочное Курского вокзала и через недолгое время узнал, как попадают в Тбилиси — столицу республики, где все есть.
Человек сидел за столом, заваленным ворохами зеленого лука. Лук был крупный, сочный и очень яркого, почти изумрудного цвета. Человек питался, не снимая огромной кепки. Больше посетителей не имелось.
Рощапкин попал в этот подвал чуть ли не с поезда. Номер в гостинице ему устроил таксист. Быстро, культурно и за небольшую доплату.
Номер был очень хороший. В раскрытое окно врывался солнечный свет и громкая южная речь, не стесненная постановлениями о тишине.
Рощапкин побрился, достал из чемодана лучшую рубашку и вышел на улицу. Его охватили зной, запах раскаленного асфальта, и тут же он почувствовал страшный голод. И увидел этот подвал. Он прошел к стойке, на которой громоздились батареи бутылок, а за ними винные бочки. Точно в нужный момент из боковой дверцы появился усатый гигант, тоже в громадной кепке. Гигант уперся ручищами в стойку, и полы халата разошлись на его животе.
— Здравствуй, дорогой, — сказал он и показал в дружелюбной улыбке прокуренные зубы.
— Гурджаани четвертый номер есть? — спросил Рощапкин.
Хозяин отрицательно покачал головой.
— Гурджаанского же розлива, — чувствуя, что впустую, повторил Дима.
Гигант глянул на него из-под кепки, помыслил и, тяжко нагнувшись, вытащил из-под стойки мокрую холодную бутылку вина.
— Кто научил?
— Профессор Гугнишвили.
Хозяин задумался на мгновение, печально дернул усом и вытащил вторую бутылку.
— Что будешь кушать?
— Ваш выбор. Что полагается к этому вину.
Гигант принял ответственность и исчез за дверцей.
Рощапкин сел у окна. В окне передвигались ноги в отлично, по-южному начищенной обуви.
Появился хозяин. В растопыренных пятернях он нес две бутылки вина, две бутылки с минеральной водой, тарелку с обжаренным мясом и еще с чем-то поднос. Все это он поставил на стол, из складки большого пальца извлек соусник, снял с шеи полотенце, стряхнул им невидимые крошки и, тяжко ступая, ушел.
Едок зеленого лука смотрел на Рощапкина через зал. Глаза под козырьком у него казались матово-черными. Рощапкин налил бокал и знаком предложил разделить компанию. Человек отрицательно покрутил кепкой. Рощапкин вспомнил не то читанные где-то, не то слышанные южные кодексы, взял бутылку и направился к его столу.
— Прошу выпить за ваше здоровье, — смолол он, сам ужасаясь тому, что несет. Человек откинулся на стуле и рыцарским кивком поблагодарил. Потом крикнул в пространство.
Тотчас появился хозяин, неся меж пальцев бутылки точно карандашики. Всю эту груду он поставил на стол Рощапкина, сформулировал:
— Его счет, ваше здоровье.
…Через полчаса Рощапкин сидел за одним столом с обладателем кепки и матовых глаз, и тот вдохновенно произносил:
— Этот бокал мы выпьем в память родителей, породивших нас.
Он делал бокалом движение, как бы приподнимая бокал и одновременно прижимая его к груди в знак сугубого уважения к собеседнику, и лишь потом «гамарджос!» выпивал. Отменно это у него получалось. Куда лучше, чем у профессора Гугнишвили, подзабывшего в изучении мусульманства науку вина.
— Меня зовут Кекец. У меня есть мать, дом, дети, жена и машина. Можно сказать, что я счастливый человек — все есть.
— Мне посоветовал Гугнишвили. Святой человек. Понимаешь, Кекец, от бумажек голова закрутилась. Ты — счастливый — я нет.
— Эт-тот небольшой бокал мы выпьем за научную деятельность, — строго сказал Кекец. Он крикнул опять. Появился гигант, и они втроем стоя выпили за настоящую, прошедшую и будущую научную деятельность Д.М.Рощапкина.
… Поздним вечером пришлось придвинуть четвертый стол, после чего хозяин запер дверь и уселся к гостям. Он пил вино деловито и просто, кА будто ел хлеб с водой. Все гости были со строгими лицами горных жителей. Рощапкин давно потерял им счет.
— Мы очень такой народ, — объяснял ему сосед. — У нас нету отдельно.
Как бы в подтверждение в дверь с улицы ломились жаждущие коллектива люди. Четыре стола дружно кричали: «Ара!» Что в переводе с грузинского значило: «Нет!»
По особому стуку впустили только высокого старика с сумасшедшими глазами. Он выпил вино, вынул из кармана дудку и заиграл, отдувая небритую щеку. Усатые мужики запели тонкими женскими голосами.
…Ночевал Рощапкин у Кекеца, так как в десять вечера вся компания направилась к нему домой, включая хозяина погребка. Кекец жил в старой части города, где дома в узких улочках напоминали маленькие кирпичные крепости. Над крепостями висели крупные южные звезды, и куда-то в небо дугой взлетала освещенная лента фуникулера. Где-то около этой световой дуги, как знал Рощапкин, похоронен был Грибоедов.
У Кекеца тоже пили вино, которая наливала из плоских бочонков добродушная черноволосая матрона — жена, а из дверей выглядывали дети. Их было так много, что можно было поверить: от вина предметов становится больше.
Было раннее утро. В открытое окно веранды шел легкий воздух, непостижимая тишина. В этой тишине кто-то протяжно кричал:
— Мацо-о-ни! Ма-а-а-цони!
Рощапкин смутно вспомнил узкие средневековые улочки, по которым они вчера с Кекецем добирались домой. Почему-то этот город так любили люди возвышенного строя души: Есенин, Пастернак и Пушкин Александр Сергеевич? Скрипнула дверь, вошел всклокоченный Кекец и знаком предложил ему одеваться.
— На работу? — шепотом спросил Рощапкин.
Кекец как-то странно покачал головой: вначале положительно, потом отрицательно.
Они вышли на улицу и по сбегавшим вниз булыжным закоулкам, мимо затейливых прошлого века особнячков со столбиками, и верандами, и лестничками, похожих на шкатулки в комиссионке, в ранней прохладе улиц прошли они неизвестный Рощапкину путь и очутились перед дверью, на которой была крупная надпись «ХАШНАЯ».
1 2 3