А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Запомни, Илларион, ошибка многих, что полагают они должным праведными чувствами своими дополнить то, что не нуждается в дополнении. Мы лишь работники, выгребающие лопатой скверну, роль наша смиренна.
Покой, словно теплый плащ, окутал меня, едва лишь первые слова слетели с моих уст. Отрешенность от своего жалкого «я» укрепила меня. Я знал, что бес пойдет сбивать меня, но уже не страшился.
«Человече! Человече! – теперь бес говорил тоном зрелого мужчины, и словно бы даже хмель был в его голосе. – Ты почитаешь, я пьян? Забудь, я не бражник! Только руда меня веселит. Нет, я не человекоядец, поп! Человекоядцы лишь слуги мои, я душеядец! Земщине мы отменили местничество, себе оставили, только особое, тайное! Ивану, господину моему, господин сам Вельзевул, я же, человечишка худородной, его и не видал! Мой покровитель попроще, послабей, но я служу ему верно! Он, вишь, любит запах жареного! Все по справедливости, поп! Кого я четвертую либо колесую, того мучу на радость Ивану, а с ним и Вельзевулу. Когда же кого пожигаю живьем – это я господина моего потешаю. Больше всего любо ему, когда жгут живьем детей малых. В его родных краях, вишь, так часто делали, а теперь столетьями он бродит по свету голодный! Как мне не накормить моего господина?!»
Слова падали в память мою, но я тщился их пропускать мимо. Я читал. «Человече! Человече! – не отступался бес. – Знаешь ли ты, как любо
летать на метле! Метлу-то, по правде, пришлось к лошадям привязывать вместе с песьей головою, да вить когда летишь на резвом скакуне душегубствовать в опальной деревне, так ровно в самом деле по воздусям!
Бывало, мужичков порубим, девок обдерем, стариков повесим на воротах, а уж деток малых мои людишки беспременно в избу загонят да живьем подожгут! Вот и трапеза моему господину! Как под Пайдою-то меня стрелою сразили, царь Иван щедрый откуп дал: сто человек пленных немчин сжег живьем, знал, без платы мой господин милости не окажет!»
Я читал, позабыв о времени.
«Человече! – Бес вновь начал тревожиться. – Знаешь, за что царь Иван сотней немчин откупился? Ты слушай, поп, первому тебе сказываю! Душила меня жаба в тот день, без кольчуги на стену полез! А как попала под самое сердце стрела каленая, страшно, ой страшно мне, поп, умирать стало! Ни одному человеку рожденному так страшно умирать не было, как мне! И взмолился я моему аггелу: сделай, господине, так, чтобы земли мне не покидать… И явился он ко мне, глянул очами светлыми, да вопросил: в обличии презренном согласен ли по земле волочиться, песий облик принять согласен? Всегда, ответствовал я, псом был твоим да государевым, не страшусь подлого обличья, страшусь умереть! Лихо мне за гробом, ох, лихо! Добро, отвечал господин мой, будь ни жив ни мертв, пес презренный. А коли служил ты мне верно, дам я тебе иногда силу над людишками в нежизни-несмертье тешиться, как живой тешился, да только не над всякими, а над особым грешником. Молвил он да исчез, а уж очнулся я собакою. Ты, поп, тело мое собачье порушил, теперь берегись!»
Отчитка занимает иной раз не одну неделю. Я дал себе краткий отдых, а заодно послал за отцом Иоанном. Знал я впрочем, что едва ли он успеет. Женщина была плоха. Прежде ее кормили кашей с ложки, теперь же только удавалось смачивать ей рот водой и жидким супом. Еще распорядился я пихать ей в рот мед, ибо он как нельзя лучше подкрепляет. Но этого было не довольно для длительного поддержания жизни при таком напряжении сил.
Луна проступила на небе, и читать пришлось мне уже при свете свечи. Темно было в сарае, и смутные тени стлались по углам. Краем глаза лишь замечал я очертания тех теней, и от этого они принимали причудливые формы. Бес молчал, только тощая грудь женщины вздымалась от тяжелого дыхания. Собственный голос мой звучал как бы издалека. Мне казалось, что бесконечно долго читаю я в тишине. Тишина становилась все глуше, и тени сгущались. Мне казалось, что я видел людей, простертых на гнилой соломе темницы, там, куда не доносится наружный шум, не проникает солнечный свет. У одних непомерно длинен казался рост – суставы вывернулись после пытки на дыбе. Другие пылали в жаре от пытки каленым железом. О, какое поруганье Божьего подобия являли обнаженные их тела! Против ожидания я вовсе не испытывал в сердце моем жалости к нещасным. У этих людей было осквернено не только тело, душа, я словно лицезрел ее через плотскую оболочку, была не менее обезображена. Ни благородной гордости, ни товарищества, ни любви родительской либо детской не оставалось уже в них. Того только ради, чтобы каты прекратили заворачивать болты дробящего ноги устроения, они отступались от отца и матери, они соглашались клеветать на брата. Вместо себя готовы были они кинуть палачам малолетнего первенца или возлюбленную жену. О, не сразу они падали в низость! Поначалу они шептали любимые имена окровавленными губами, готовы были принять лишних вин на себя, лишь бы сохранить товарищей. Но вступала в дело кожаная воронка, что вставляется в рот привязанному к скамье, и в утробу изливались ведра воды. И вдесятеро распухало тело, и чудовищной мукою был каждый новый глоток. Но впивались клещи, вытягивая наружу перламутровую пряжу кишок, и огонь подносился к ним, и смрад горения собственной плоти наполнял ноздри. И разум ведал, что жить без кишок все одно невозможно. Но ради того, чтоб жить, не предашь самых дорогих сердцу людей. Не самых дорогих – пожалуй, предашь. Но самых дорогих предашь лишь ради того, чтобы наконец умереть, чтобы погрузиться в смерть как в сон, смывающий страх и боль. Ненаглядные лица делаются мене отчетливы с каждым днем заточения перед мысленным взором. Да и так ли они дороги? Пусть берут их, пусть с них сдирают живьем кожу, но мне пусть дадут уснуть! Иногда действует усталость, иногда ужас. К зенице приближается красное острие железного шила – сама слепота не так страшна, как ожиданье того, как сейчас закипит оно, остужаясь в твоем зрачке! Нет, не меня, только не меня! Брата? Пусть будет брат, его, ослепите его!
На самом дне моего разума было знание, что были люди избранные, одни из тысяч, что, невзирая на всю лютость мучений, сумели соблюсти красоту души и не предали других и себя. Но отчего-то таких людей не было в той темнице. Вокруг меня лежали лишь те, чье безобразие тела лишь отвлекало от безобразия души, оскверненной, сломленной, поруганной…
О, как же жалко Божие творение! Скверна таится в нем, словно зараза болезни, скверна ждет своего часа, чтобы восторжествовать над всем благородным и чистым! Сколь легко его сокрушить! Сколь приятно его порушить!
Это была сущность Люциферова, упоение разрушения. Вдруг заметил я, что молчит не только бес.
Я уже не читал.
В отчаяньи я обратил свой взор к странице требника: священные слова казались бессмысленны. Веры в их спасительную сущность не было в моем сердце, ибо потоком, словно кровь из разверстой раны, уходила из меня вера в человека. Илларион, я не мог читать!
«Господи, спаси меня! – воззвал я из глубин моего отчаянья. – Я – пастырь недостойный, я медь звенящая и кимвал бряцающий, ибо мне не достало любви в час испытания! Очисти меня от презренья к твоим созданиям!»
Но не сердце, а разум мой нежданно заговорил. Разве крепок был камень, на котором Господь воздвиг крепость свою? – подумалось мне. Петр отрекался трижды из страха за свою жизнь. Но Господь не счел его недостойным, и в этом великое оправдание рода человеческого. Если слепой может прозреть Божьей волей, разве не зацветет благоуханным вертоградом оскверненная душа? Только одно необратимо, выбор зла добровольный, на том же, кто сломлен мучителями, вины нет.
И едва мысли эти пришли мне на ум, как из углов темницы выступили иные жертвы – невзирая на истерзанные тела, величие духа сияло в их очах, озаряя все вокруг. Светлы были их лица. Это были те, кто устоял под пытками. Они простирали руки, ободряя и благословляя меня.
И голос мой окреп, ничто, казалось, не могло боле остановить меня. Видение темницы отступало. Снаружи доносились мирные звуки сельской жизни.
И только тут бес зашевелился. С тугим звуком, словно пробка из бутылки, выскочили из земли колья, державшие веревки. Затрещала потолочная балка, к коей крепилась цепь. Наполовину освобожденная, женщина двинулась ко мне, мелко перебирая связанными ремнем ногами.
– ОТДАЙ ТЕЛО! – дико закричал бес. – ПУСТИ МЕНЯ, ПУСТИ, МНЕ СТРАШНО!! Я читал. Расстояние между мною и одержимой медленно сокращалось.
Персты ее двигались конвульсивно, словно изобличая намеренье схватить меня за горло.
Я читал. Зловонное дыхание уже достигало моего обоняния, но вить по ходу екзорсисма мне не раз приходилось уже подступаться к одержимой и дотрагиваться до нее. Я тщился не думать, что она высвободилась от пут и телесная сила нещасной должна много превышать сейчас мою. Я читал.
Скрюченные персты дотронулись до моей шеи, и вдруг руки упали. Женщина упала наземь и принялась дергаться и ломаться в припадке падучей.
– Ой, тошнехонько! Ой, больно! – завопила она, когда припадок начал утихать. Не сразу понял я, что голос был теперь женским, хотя и невнятным, ибо она сильно прикусила себе язык: явление самое обыкновенное при корчах епилептических.
Выйдя из сарая, я с изумлением увидал, что уж давно рассвело. Обеспокоенное семейство ждало меня на дворе.
– Позаботьтесь о больной и больше ничего не бойтесь, – сказал я женщинам, недоумевая, отчего те с ужасом пялят на меня глаза.
Как узнал я впоследствии, Галина прожила после отчитки недолго, слишком уж велико оказалось телесное истощение. Тем не менее умерла она человеком, а не вместилищем бесовским. Я же, милостью Божией, избежал участи, что хуже смерти.
– Отче, – вымолвил Илларион, утерев ладонью слезы, коих ему не пришло бы в голову устыдиться. – Отче, ты, поди, сберег ту стрелу в память о сем испытании?
– Выбросил в ретирад, – отец Модест, засмеявшись, коснулся руками своих волос. – Напоминанье о моей гордыне и без того всегда при мне.

Глава XXXIX

В это же самое время Нелли и Параша, красные после бани, забравшись в угол широкой кровати, накрытой ярким лоскутным одеялом, увлеченно беседовали. Воистину многое надлежало им рассказать друг дружке! По первому разу оба повествования завершились, и теперь они пошли на второй заход, припоминая все в подробностях. Как раз Нелли дошла вновь до страшной ночи, проведенной в дому Венедиктова.
– Балдахин из парчи, а ложе короткое, как в старину спали! Когда боялись, что ляжешь прямо, так умрешь! – вспоминала Нелли. – А зеркала не больше окошек, и ставни на них вроде как на окошках. Только вить это в прошлом веке боялись зеркала незаперты оставлять, чтоб не вылез из них кто! Такой богатый, а обзаведенье все старое, зачем ему? А стены, ровно печка, плитками выложены, уж и не знаю зачем!
– От клопов, чтоб за обивкой не прятались.
– Откуда это ты знаешь? – удивилась Нелли.
– Так княгиня же рассказывала. В том дому, где она арапа увидала, что тетку заколдовал! Изразцы там были сине-белые, с картинками!
– Сине-белые с картинками! – Нелли рывком вскочила с кровати. – Каждая картинка разная, да на них человечки живут! Парашка, не тот ли это самый дом!
– Так вить княгине сколько годов!
– Ох, Парашка, я вить его близко видала! Не старый, не молодой! Лицо гладкое, свежее, а не молодой, нет! Ей-ей не удивлюсь, коли он и тогда был таким же. Ну как он долго в Санкт-Петербурге не был…
– Смешно ты говоришь – «Петербург»!
– Многие теперь так говорят. Ты дело слушай! Долго не был, а уж приехал да поселился как привык!
– Касатка, что ж от тебя отцу Модесту надобно? – Параша нахмурила светленькие брови. – Как ты, девчонка, ему поможешь с Венедиктовым сладить?
– Ох, не знаю… – Нелли вздохнула. – Мне сейчас первое дело – Катьку встретить в Твери. Вона у меня сколько защитников-то нашлось, а она одна пробирается…
– Как знать, – Параша глянула хитро. – Может, и ей кто помогает сейчас. Больно уж цыганы-то кстати оказались, как ты захворала… Хотела б я знать, что тебе старуха от жара-то давала? Я б ивовой коры толченой заварила, от жара или суставных болей ничего нету лучше ивовой коры.
– Да что ты о какой-то дурацкой коре! Ты о Катьке думай!
– Думаю, касатка, думаю. Спокойно у меня на душе. То исть вроде и есть какая тревога, да не за Катьку.
– Ну чего, насекретничались? – в дверь сунулась тоненькая Ненилка.
– Ты почем думаешь, что у нас секреты? – подозрительно глянула на девочку Параша.
– Так разве ж можно без секретов три часа в горнице усидеть? – передернула плечиками Ненилка. – А то пойдем пряничных кукол печь, у малой у нашей ангел завтра.
– С глазурью? – заинтересовалась Параша.
– А то! Все глазурью выведем – и личико, и наряд. А в тесто узюма намешаем.
– Без меня.
Нелли стряпню терпеть не могла. Когда Параша с Ненилкой умчались на кухню, она, подумав, надела свой мужской наряд. К платью-рубахе ей принесли и шерстяную запону, но Нелли знала, что народная одежда ей не личит.
Одевшись, она спустилась в гостиную, откуда доносилась игра на клавире. Гостиной сия комната в купеческом дому могла назваться лишь с натяжкою. Вместо диванов и кресел между окнами стояли крытые тканью лари с вышитыми подушками. Вместо портретов на стенах был огромный иконостас в углу, какой не во всяком дворянском дому увидишь и в молельне. Пол был покрыт не ковром, а полосатыми дорожками, а низкие оконца задернуты белыми занавесочками. Однако инструмент был отличной работы, с немалою стопкой нот на крышке. И вообще комната была уютной, как и весь этот купеческий дом, пришедшийся по сердцу Нелли.
За клавирами сидел Роскоф, небрежно подбирая незнакомый Нелли простенький мотив.
– Хочешь послушать, юный друг мой, сколь я продвинулся в русском моем языке? – весело осведомился он, увидя Нелли.
– Ты сочиняешь песню? – Нелли взобралась на высокий табурет.
– Какой из меня сочинитель! – отмахнулся Роскоф. – Как обыкновенно, перелагаю родные мне песенки с французского. Сия песенка крестьянская, очень старая. Вот послушай! Это вить пастушка поет.
– Да я слушаю.

– Ягненок белый, мой дружок, -

приятно запел Роскоф, аккомпанируя себе. -

Послушай-ко секрет!
Сегодня стадо на лужок
Гнала твоя Нанетт!
О-ла, о-ла-ла-ла!
Вдруг по дороге пыль столбом,
Как туча пыль летит!
Гремит из тучи, словно гром,
Стук яростных копыт…
О-ла, о-ла-ла-ла!
Султан из перьев промелькнул,
Плаща взметнулся мех.
Подобно молнии сверкнул
Серебряный доспех.
О-ла, о-ла-ла-ла!
Вся обомлела я, мой друг,
Ягненок белый мой!
Корзину выронив из рук,
Я бросилась домой!
О-ла, о-ла-ла-ла!
Селенье все полно молвой,
Сказал старик один:
Вернулся сир Робер де Трой
Из дальних Палестин.
О-ла, о-ла-ла-ла!
Он у святого алтаря
Дал в юности обет.
Он видел Мертвыя Моря,
Страшнее коих нет.
О-ла, о-ла-ла-ла!
Одну он выиграл войну,
Другую проиграл.
У Саладина был в плену,
Из плена он бежал.
О-ла, о-ла-ла-ла!
Волшебниц видел он в шелках,
Что прячут лица днем.
Я ж в деревянных башмаках,
В загаре я густом.
О-ла, о-ла-ла-ла!
Гроза, беда средь бела дня,
Забыла я покой:
Что сир Роберу до меня,
До девушки простой?
О-ла, о-ла-ла-ла!
Сижу я в травах полевых
За каменным мостом.
Уж шум копыт давно затих,
И тихо все кругом.
О-ла, о-ла-ла-ла!
Я в воду бросила венок,
Куда он поплывет?
Ягненок белый, мой дружок,
Чего же сердце ждет?
Чего же сердце ждет?

– Таковая песня называется пасторалью, – пояснил Роскоф.
Нет, песни про всякую там любовь, слушая которые взрослые начинают отирать глаза платочками и прегромко вздыхать, Нелли не нравились. Но что-то обаятельное и далекое было в музыке, что-то бесконечно более дорогое Роскофу, чем глупые эти слова.
– А мне все ж больше по сердцу песня про затонувший город Ис, – сказала она. – «Кто рыбу обгладывал, рыбою будет обглодан. Упьется водою тот, кто пил вино». Только я не совсем понимаю ее, разъясни.
– Ис стоял в море, у берегов нашей Бретани. – Руки Роскофа замерли на клавишах. – Высокая стена отгораживала его от вод морских. Жители Иса выстроили город на воде, ибо боялись жить на суше. Они были морские завоеватели, приплывшие издалека. Жестокость их не имела пределов. Жестокостью правили они над тогдашними жителями Бретани, и многим жестокостям выучили своих подданных. Но были в стенах Иса ворота, ключ от которых передавался по наследству от царя к царю. Так продолжалося долго, покуда не нашелся среди завоеванных молодой царевич, возжелавший погубить Ис. И он внушил любовь волшебнице-деве Дахут, дочери царя Иса Гранлона. И однажды ночью Дахут прокралась босиком в спальню отца и вытащила заветный ключ, что висел у него на груди. Золотой ключ Дахут передала своему возлюбленному, ибо ни в чем не могла ему отказать. Он отворил ворота, и вода хлынула на улицы и стогны Иса. Ис сгинул без следа, пучина пожрала его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69