А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

!! Убью поганца!..
Отец побагровел, лицо у него перекосилось. Он забегал, засуетился по двору, не зная, что делать. Забыл даже дать мне затрещину. Потом со стоном побежал со двора. Я же забрался на чердак, забился там в темный угол, укрылся сухими, прошлогодними, сильно пахнущими дубовыми вениками. Слышал позже, как отворились ворота и как в них тяжело вошла Карюха. Потом до меня доносились голоса, то тревожные, то вроде бы тихие, успокаивающие. Я просидел до утра, не откликнулся на отчаянные крики матери: «Мишка! Мишка-а-а!.. Пресвятая богородица, ну где же он!.. Не ровен час угодит в колодец!.. Ну, милосердная, за что же нам такая напасть?!»
Обнаружил меня Санька – он знал все мои укромные места. Стащил с подволоки и впихнул в избу. Я юркнул на печку и уж оттуда увидел отца, сидящего за столом вместе с двоюродным моим братом Иваном. Нюхая ржаную корочку, Иван говорил спокойным, умиротворяющим голосом:
– Ничего, дядя Коля, не беспокойся. Перелому нет, потянула маненько жилу ваша Майка. С недельку похромает, а потом все и пройдет.
Всю неделю, пока Майка хромала, мы жили молчаливо и отчужденно. За столом почти не разговаривали, только мать с отцом перекидывались короткими и сухими замечаниями. Настенька на какое-то время не ходила даже на гулянья, не виделась со своим милым и, похоже, очень страдала.
На седьмой день после происшествия я проснулся оттого, что солнечный луч, просунувшись сквозь стекло, уткнулся мне прямо в нос и сильно защекотал. Еще не зная в точности, что меня могло ожидать в то утро, я тем не менее почувствовал, что ожидало меня нечто удивительное, важное и обязательно радостное. Подгоняемый нетерпеливым желанием узнать про то немедленно, сейчас вот, сию минуту, я метнулся к окну, выходящему во двор, и увидал Майку. Она как бы принимала солнечные ванны. Вскидывалась высоко на задних ногах, потом переносила все свое гибкое, прекрасное тело на передние, затем ложилась, кувыркалась и лягалась, будто отбивалась от назойливых солнечных лучей. Потом вскочила на ноги, отряхнулась и поскакала по двору, делая большие и правильные круги, словно кто-то невидимый стоял посреди двора и, погоняя, держал жеребенка на длинном, так же невидимом поводке. Главное же состояло в том, что Майка нисколечко не хромала! С этою-то вестью я вскочил в кухню и заорал:
– Майка выздоровела! Она не хромает!
Я не видел, какое действие произвели мои слова, ибо на то у меня не было времени. Словно вытолкнутый кем-то очень сильным, я в один миг оказался во дворе. За мною выбежали и все остальные. Встали веселым, улыбающимся рядком у сеней. Мать плакала. При горе, при радости ли великой она на всякий случай всегда плакала. Майка словно бы поняла, что люди вышли полюбоваться ею, наддала, помчалась, поскакала по двору пуще, то и дело взлягивая и издавая ослепительно звонкое, озорное ржание.
Карюха стояла у телеги и перебирала губами привянувшую, теплую от упавшего на нее солнышка травку. Судя по тому, как она сладко жмурилась на свою дочь, как ровно носила боками, Карюха была счастлива. Только Майка, как и прежде, не знала, не ведала про то, что подарила в это утро и матери своей, и людям, стоявшим сейчас у сеней, может быть, самый лучший день в их жизни, скупой на радости.

10

Поскольку на душе у всех было светло, просторно и солнечно, то и захотелось праздника. И теперь лишь вспомнили, что завтра троица – после пасхи, пожалуй, самый красный день. В суть его вникали немногие и уж, во всяком случае, не мы, дети, хотя и были главными и добровольными участниками его, как, впрочем, и большинства других праздников. В троицын день на ребятишек возлагалась веселая обязанность – натаскать из лесу ветвей и травы, а взрослые украсят ими избу снаружи и изнутри. Еще накануне по всем дорогам и тропам, ведущим из лесу, в направлении села катятся зеленые шары – это дети волокут покрытые густой, молодой листвой ветки пакленика, самого клена, липы, ясеня, осины, вяза, дуба, черемухи, калины. Лес как бы сам шел к людям в гости. Лесные запахи самых разных и немыслимых оттенков, соединившись, создавали упоительный букет, который мог бы удовлетворить самого строгого, самого утонченного знатока. Сладостно-терпкий животворящий дух на целую неделю поселялся в крестьянских избах. Первые два дня он был малость тяжеловат, влажен, затем, по мере того как увядали травы и листья, он становился парным, настойным, дурманящим, так что слегка кружилась голова. А когда листья высохнут, а трава сделается похожей на молодое сено, запах станет эфирно-легким и особенно душистым – нельзя было надышаться им.
На троицу в наш дом впервые заявился жених. Сестра увидела его еще из окна и выдворила нас из горницы. При этом сама она вспыхнула так, что мочки ее ушей сделались похожими на большие капли крови. Я, пятясь к двери, успел все-таки заметить это, а также то, что сестра наша вмиг преобразилась, стала красивой, непохожей и странно чужой. Последнее ощущение было неожиданно и неприятно мне. Я не нашел ничего лучшего, как показать сестре язык. В ответ получил шлепка по спине. В кухне чуть было не ткнулся в живот человека, для которого должен скоро стать шурином. Смутившись, отскочил в сторону и только уж потом поднял на него глаза. Видать, нелегко далось парню решение отправиться прямо на дом к своей невесте: в ту пору в нашем селе этого не делали, не принято было. Ежели у его возлюбленной горели одни лишь мочки ушей, то у него жарким полымем полыхало все лицо. Мать наша поспешила на выручку:
– Проходи, проходи, голубок, в горницу!.. А ты что уставился, лупоглазый? Марш на улицу!
Я не замедлил воспользоваться этой командой, ибо она была как нельзя кстати: мне и самому было стыдно оставаться в доме. Я убежал к своему дружку Кольке Полякову, а с ним вместе – в их сад, самый никудышный из всех возможных садов, – надобно быть великим патриотом, чтобы внушить другим людям, что лучшего сада на свете и быть не может. Колька убедил нас, его приятелей, в этом. Вот и сейчас, насилу продравшись сквозь частый и колючий терновник, мы взобрались на сучковатую яблоню определенно дикого происхождения, ибо она одаривала людей ежегодно обилием прекислых и прежестких плодов. Должно быть, и Сократ не принимал своего яда с таким спокойствием, как мы поедали яблоки с Колькиной яблони: скулы сворачивало набок, из глаз градом сыпались слезы.
Сейчас яблоки только что завязались, от нечего делать мы решили пофилософствовать.
– Скажи, Колька, добежишь ты до краю света ай нет? – спрашивал я. (Однажды я сделал такую попытку, побежал к горизонту, бежал, бежал, но Дальше Березового пруда не убежал, страшно стало.)
– А ты хлеба дашь?
– Откель же я тебе возьму? Много, поди, надо?
– Две краюхи, – живо ответил Колька.
– Вот подрастет Майка… – начал было я с привычных для всей нашей семьи слов, но Кольку это не устраивало: он был голоден уже сейчас.
– Ждать не могу, – решительно объявил он и предложил, в свою очередь:– Хочешь, я прямо-таки отсюда прыгну на землю? А? – Не прыгнешь!
– Прыгну!
– Не прыгнешь!
– Прыгну! Спорим?
– Спорим! А на что?
– На кусок хлеба. Ладно?
– Ладно, – согласился я не совсем уверенно: кусок хлеба лежал в моем кармане, и Колька, видать, нацелился на него.
Едва условившись, он махнул вниз. И сейчас же заорал благим матом. Я спрыгнул с яблони. Колька лежал на спине и дрыгал ногою: из пятки цевкою свистала густая черная кровь. От страху я чуть было не пустился наутек. Но тревога за товарища взяла верх. Прижав палец к тому месту, откуда била кровь, я ощутил жесткую головку шипа от сухого терновника. Благо ногти мы никогда не стригли (откусывали, когда они уж слишком были длинны), я подхватил колючку, точно клещами, и единым рывком выдернул ее из пятки. Колька взревел пуще, но я ему показал виновницу его страданий, и он постепенно успокоился. Че-стно заслуженный и торжественно врученный ему мною кусок хлеба вернул приятелю великолепное расположение духа. Он даже мне отщипнул малую толику.
– Ешь и ты, – сказал великодушно.
Съели мигом. Корочку Колька упрятал в штаны.
– Для сестренки, – сообщил доверительно. Немного помолчали, почему-то погрустнев. Потом Колька спросил:
– А дашь покататься на Майке?
– Она ж еще жеребенок, – сказал я.
– Когда подрастет, чай.
– Тогда дам.
– А у нас нету лошади, – сказал Колька.
– Я знаю. И обязательно дам тебе покататься на Майке. Решив так, мы опять повеселели, мир раздвинулся для нас, стал опять просторен, и мы уж не знали, есть ли у него край и можно ли дойти до края света.

11

К осени принарядилась не Настенька, а наша Майка. К первому снегу она окончательно сменила темные свои одежды на светло-серые в крупную крапинку, с сизовато-голубым отливом, и не Настенька, а Майка по наряду своему была похожа на невесту. Теперь на добрую четверть она была выше Карюхи, как-то сразу и много потерявшей в виду породистой дочери. Прежде не бросавшаяся в глаза людям Карю-хина неуклюжесть стала вдруг очевидною для всех. И большое, отвислое пузо; и короткие, искривленные работой ноги; и жиденькая, обшарпанная метелка хвоста; и такая же реденькая, куцая грива, из которой как я ни старался, но все-таки не смог выдрать репьи; и расплюснутые, с большими трещинами копыта; и короткая шея, оттянутая тяжелой головой книзу; и, наконец, сама голова с глубокими провалами надглазий и неряшливо оттопыренной губой – все это рядом с точеным, словно бы изваянным телом Майки выглядело удручающе некрасиво. Но, как всякая мать, все отдавшая своему детищу, сама-то Карюха едва ли была удручена.
Все чаще на нашем подворье появлялся дед. Иногда он не заходил в избу – постоит посередь двора, полюбуется юной рысачкой, похлопает по крутой лебединой шее, по высокому раздвоенному заду, поласкает всю добрыми своими глазами и тихо удалится. Карюха при этом не стронется с места, не прижмет ревниво ушей, не скосит злых глаз в сторону бывшего своего и старого хозяина. Она и прежде дружила с ним: дед никогда не бил ее, даже кричал не громко и не сердито, когда они отправлялись с извозом в Саратов. Теперь ей и вовсе было радостно оттого, что он ласкает Майку и явно радуется, что умница Карюха уродила этакое чудо.
А вот дядя Петруха и дядя Пашка перестали бывать у нас. Может, потому, что много своих забот появилось после раздела, может, еще почему-либо, откуда нам знать? Отец навещал братьев, а они его нет. Приходил от них всегда чем-то встревоженный, сумрачно-молчаливый, и ровное настроение возвращалось к нему лишь после того, как побывает возле Майки. Теперь большую часть дня отец проводил во дворе, починял плетни, калитку, ворота, которые уже успели съесть мою смазку и вновь невыносимо скрипели, когда их закрываешь. Когда в нашем доме случались девичьи посиделки, отец не ложился спать до самого утра, был все время на улице, за каждым приходящим и уходящим закрывал ворота. На другой день ругал дочь, говорил ей, чтоб эти посиделки были последними, что ему надоело с вечеру до рассвета коченеть из-за ее хахалей, – он употреблял последнее обидное словцо во множественном числе, хотя отлично знал, что «хахаль» у Настеньки один, который к тому же был ее нареченный. Настенька молчала, прикусив нижнюю губу, и думала о том, чтобы поскорее прошла эта зима проклятая, потом лето и наступила осень, на которую определена свадьба. Со вчерашней вечерки это ее желание сделалось особенно сильным и нетерпеливым: раза два или три она перехватила короткий, как молния, и такой же жгучий и тревожный взгляд одной из своих подруг, брошенный в сторону ее, Настенькиного, жениха, и тот, сваренный этим взглядом, сидел тихий и виновато-неприкаянный. У Настеньки больно заныло внутри, сердце испугалось и застучало часто-часто, и она готова была кинуться на подругу и повыдирать ей глаза. Отцу сказала коротко и зло:
– Ну и пускай не приходют. Больно мне нужно!
С того дня, прихватив вязанье или прялку, она сама уходила куда-то до самого почти утра, и отец опять не мог заснуть, опасаясь того, как бы дочь, возвратясь, не забыла замкнуть ворота. Спустив босые ноги с кровати, подолгу курил, глухо кашлял, отхаркиваясь прямо на пол. Собака могла бы дать сигнал, но ее не было: переманил к себе старший брат, и теперь Жулик стерег его двор. Через каждые два часа, накинув на плечи полушубок и сунув ноги в валенки, отец выходил проведать Карюху и Майку. Минут десять вел с ними беседу. Он говорил, а Карюха с Майкой слушали. С холодных небес на них смотрели далекие звезды и тоже вроде бы слушали, молчаливо-загадочные. Нередко в поздний такой и студеный час раздавался петушиный крик, внезапный и оглушительно громкий в ночной тиши, так что Майка вздрагивала и высоко вскидывала голову, а отец, матюкнувшись потихоньку, уходил в избу.
Провожал Настеньку до дому ее жених. У ворот они останавливались, и надолго, потому что ни он, ни она не решались сделать первый шаг, чтобы расстаться до следующего вечера. Он был и нежеланным, тот шаг, и очень нелегок, потому как каждый из них боялся обидеть друг друга. «Уйду вот сейчас, а он осерчает, скажет: разлюбила», – думает Настенька. «Как же я скажу „ступай, уже поздно“, ежели я этого не хочу, а она уйдет и решит про себя, что я нарочно проводил ее поскорее, а это ведь неправда, я не хочу, чтобы она уходила», – думает он и стискивает ее руку в своей так сильно, что Настенька ойкает и целует его в жесткую холодную щеку. Так они стоят и час и другой, иногда и три часа подряд стоят, пока не озябнут вовсе и пока от сеней не послышится предупреждающе-грозное покашливание нашего отца.
Настенька быстрой тенью мелькала мимо него, бегом и неслышно ныряла в горницу, раздевалась и с головой укрывалась одеялом. До нас, спящих на полу под маминой шубой, едва слышно доносилось ее частое и легкое дыхание.
Недавно отец придумал для себя новое занятие, которое нам, его сыновьям, было забавным, но которое определенно не нравилось Майке. Во-первых, приспела пора отваживать ее от Карюхиного вымени: Майка явно злоупотребляла любовью своей матери, прикладывалась к ее соскам так часто, что Карюха тощала на глазах у всех. Великовозрастной баловнице молока требовалось много, а где его возьмет Карюха в зимнюю-то пору, когда на корма хозяин делается скуп и прижимист? Из шкуры ежа, заготовленной еще в конце лета, отец смастерил для Майки намордник, и теперь, когда Майка совалась под брюхо матери, та, больно уколовшись, взлягивала, кусала Майку, уходила от нее подальше. Майка поначалу не понимала, что же случилось с матерью, делала вторую и третью попытку «прилабуниться» к Карюхиным титькам, но та еще злее отгоняла ее от себя.
Через каких-нибудь пять-шесть дней Майка как бы уж совсем забыла про молоко, а Карюха стала вновь понемногу набирать в теле. Отец решил сделать следующий шаг – познакомить поближе Майку с уздой и поводком. Узда была ненастоящая, смастерил ее отец из веревок, из них же связал длиннющий поводок. После намордника из ежовины узда не испугала жеребенка, зато первое прикосновение кнута было для него и диким и непонятным. Майка встрепенулась, взмыла вверх, упала на спину, вскочила, взвилась на задних ногах еще и еще, отчаянно закрутила головой, заржала звонко, испуганно и жалобно. Карюха, уведенная на такой случай в конюшню и запертая там, отозвалась тревожно-негодующим, беспокойным криком – слышно было, как она мечется по конюшне, толкается, бьет копытами в дверь. Но ничто не могло помочь Майке. Обожженная кнутом сызнова, она рванулась с места и поскакала по двору, фонтаном выбросив серебристый хвост.
– Так, так, Майка! – весело заорал отец. – Так, умница!.. Давно бы так! А ну, наддай ищо-о-о! Ищо, Маюшка-а-а!
Подхлестнутая этим воплем пуще, чем кнутом, Майка не скакала, а летела по воздуху – во всяком случае, мы, глазеющие и орущие вместе с отцом, не видели, чтобы ее тонкие длинные ноги касались земли. Может, оттого не видели, что земля была покрыта молодым и белым снегом, над которым рысачка летела, как над облаком. Облако из снежной пыли клубилось под ее копытами, быстро отставало, не успевая ни рассеяться, ни опуститься вниз, так как бег Майкин по кругу все ускорялся и сделался под конец уже бешеным. Лишь на двадцатом кольце она стала уставать, полет ее становился тяжелее, медленнее, ноги с вязким хрустом вонзались в истоптанный, потемневший вдруг снег. Отец уже не махал кнутом, не кричал; примолкли и мы, ожидаю-чи, что же будет дальше. Сделав еще два или три круга, Майка остановилась. Набирая повод, отец подтянул ее к себе, поцеловал в дымящиеся, горячие ноздри, пошлепал по мокрой, потемневшей шее и медленно повел по двору.
Майка покорно побрела за хозяином.
К саням с кормами она подошла по-взрослому. Ела спокойно, размеренно и деловито. Карюха, выпущенная из конюшни, какое-то время с удивлением глядела на Майку, которая, словно бы обидевшись, не обращала на мать никакого внимания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9