А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И долго еще, час за часом, он лежал без сна, в невыносимой тревоге; он чувствовал, что болезнь уже заползает в него — вот заболела голова, вот уже давит сердце, и он твердил про себя в отчаянии: «Кончено, все кончено, я захворал, я умру! Умру!..» Раз он даже привстал в постели, тихонько позвал маму. Но мать и отец спали, и он не посмел их будить.С этого дня все его существование было отравлено мыслью о смерти. Его мучили беспричинные нервные боли — стеснение в груди, колотье, удушье. В самом ничтожном симптоме его расстроенное воображение видело предвестие конца, подкрадывающиеся шаги страшного зверя, который отнимет у него жизнь. Сколько раз он переживал предсмертные муки, сидя в двух шагах от матери, а она и не догадывалась! При всем своем малодушии Кристоф имел достаточно мужества, чтобы скрывать страх; его побуждали к тому самые разные чувства: гордость — он не желал ни у кого просить помощи; стыд — он не хотел признать себя трусом; любовь — ему жаль было беспокоить маму. Но про себя он думал: «Я болен, болен, на этот раз уж наверно, я тяжело заболел. У меня начинается ангина…» Где-то он услыхал это название, и оно засело у него в памяти. «Господи! Только бы на этот раз не умереть!»Кристоф был верующий мальчик. Он с готовностью принимал все, что ему внушала мать: что душа после смерти возносится к богу и, если она была праведной, идет в рай. Но эта перспектива скорее пугала его, чем привлекала. Ему не казалась завидной участь добрых детей, которых, по словам матери, бог в награду за хорошее поведение призывает к себе во время сна и без страданий берет на небо. Засыпая, он всякий раз дрожал от страха: а что, если богу придет в голову призвать его, Кристофа! Как это, должно быть, страшно — вдруг вырвут тебя из теплой постельки и потащат через необозримые пространства, а потом поставят перед лицом божьим! Бога он представлял себе в виде огромного солнца с громовым голосом; стоять перед ним, наверно, очень больно! От него, наверно, пышет огнем — и глаза тебе спалит, и уши, и самое сердце. А кроме того, бог ведь может и наказать; разве наперед угадаешь!.. К тому же это вознесение на небо не исключало всех прочих ужасов, которых Кристоф подробно не знал, но о которых догадывался по разговорам взрослых: тело твое положат в ящик и опустят в яму, и будешь там лежать в тесноте, среди других могил, на этом противном кладбище, куда Кристофа иногда водили молиться… Господи! Господи! Как это грустно — умирать!..Правда, и жить было невесело: вечно ходить голодным, видеть пьяного отца, терпеть побои, мучиться — от злых шуток других детей, от оскорбительной жалости взрослых — и не находить ни в ком понимания и сочувствия, даже у родной матери. Каждый старается тебя унизить, никто тебя не любит, ты всегда один, один, тебя ни во что не ставят! Да, но именно это и пробуждало в нем жажду жизни. Гнев закипал в нем, и в гневе он черпал силу. Странная это была сила! Она еще ничего не могла, она казалась какой-то далекой, связанной, скованной, оцепенелой: Кристоф не знал, чего она хочет, чем станет в будущем. Но она была в нем — это он знал; он чувствовал, как она бурлит и клокочет. Завтра, завтра она всем им покажет! Он бешено хотел жить, чтобы отомстить за все свои страдания, за все несправедливости — покарать злых, совершить великие подвиги. «Ах, только бы дожить до… — тут он на мгновение задумывался, — до восемнадцати лет!» Иногда он увеличивал срок: «До двадцати одного года!» Это уже был предел. Кристоф считал, что этого ему хватит, чтобы покорить мир. Он вспоминал своих любимых героев — Наполеона и другого, более отдаленного во времени, но более близкого его сердцу, Александра Великого. Он тоже станет таким, как они, только бы прожить еще двенадцать лет… пусть даже десять! Тех, кто умирал в тридцатилетнем возрасте, Кристоф нисколько не жалел. Это уже старики; вон им сколько было отпущено жизни! Если она им не удалась, значит, сами виноваты. Но умереть сейчас — какая обида! Исчезнуть, когда ты еще совсем маленький, навсегда остаться в людской памяти несчастным мальчишкой, которого всякий мог бранить и попрекать! Кристоф плакал от ярости, как будто жизнь его уже была кончена.Этот ужас перед смертью преследовал его долгие годы — большую часть детства, и только отвращение к жизни, мысль о беспросветном ее унынии умеряла по временам терзавший его страх.
Но среди этого гнетущего мрака, как раз тогда, когда с каждым часом все теснее смыкалась вокруг угрюмая тень, перед Кристофом, как звезда, затерянная в ночи, впервые забрезжил свет, который должен был озарить всю его жизнь: божественная музыка…Дедушка подарил своим внукам рояль. Это была старая рухлядь, которую ему даром отдали в каком-то богатом доме, только бы сбыть с рук; но старый Крафт, затратив уйму терпения и изобретательности, ухитрился кое-как подлечить калеку. Подарок деда не вызвал больших восторгов. Луиза жаловалась, что в комнате и без того тесно, а теперь уж и вовсе не повернешься; Мельхиор заметил, что папенька любит дарить так, чтобы себе не в убыток. Разве это рояль? Дрова! Один только Кристоф, сам не зная почему, обрадовался новому пришельцу. Рояль представлялся ему волшебной шкатулкой, битком набитой чудесными историями, вроде той книги сказок — томика «Тысячи и одной ночи», — из которой Жан-Мишель иногда читал ему вслух две-три странички, равно восхищавшие и дедушку и внука. Еще в первый день, как только рояль привезли, Мельхиор присел к нему, чтобы попробовать звук, — и Кристоф услышал, как из-под пальцев отца пролился вдруг мелкий дождь арпеджий, словно те блестящие капли, что осыпаются с мокрых после ливня ветвей, когда их встряхнет порывом теплого ветра. Кристоф забил в ладоши и крикнул: «Еще!» — но Мельхиор с презрением захлопнул крышку и объявил, что рояль никуда не годится. Кристоф не посмел настаивать — только с этого дня он бродил, словно привороженный, вокруг рояля и, стоило взрослым отвернуться, тихонько поднимал крышку и осторожно нажимал клавишу — так, бывало, он тыкал пальцем в зеленый кокон какого-нибудь крупного насекомого, чтобы посмотреть, что оттуда выползет. Иногда второпях он ударял слишком сильно; тогда мать кричала на него:— Да посиди ты, наконец, спокойно! Все тебе надо руками трогать!А случалось, что, захлопывая крышку, он больно прищемлял себе палец и корчил жалобные гримасы, посасывая ушибленное место…Теперь он радовался, когда мать уходила из дому — в город ли за покупками или на работу: она по-прежнему нанималась иногда кухарить. Кристоф чутко прислушивался к ее шагам: вот они на лестнице, вот уже на улице… Вот их уже не слышно. Он один. Он открывает рояль, подтаскивает стул, взбирается на сиденье; подбородок его приходится чуть повыше клавиш — ничего, хорошо и так. Зачем ему нужно быть одному? Ему не запретили бы играть, лишь бы не очень громко; но ему стыдно перед другими, при них он не смеет. И потом, когда кто-нибудь дома, в комнате ходят, разговаривают — это портит все удовольствие. Совсем другое дело, когда ты один, — как тогда хорошо!.. Кристоф даже старается не дышать, чтобы стало еще тише, да и к тому же ему немножко теснит грудь от волнения, как будто он готовится выстрелить из пушки. С бьющимся сердцем он кладет палец на клавишу, отнимает его, не нажав до конца, кладет на другую… Какую выбрать? Что скрыто в этой? А что вон в той?.. Внезапно рождается звук — иногда низкий, иногда высокий, иногда звенящий, как стекло, иногда раскатистый, как гром. Кристоф подолгу вслушивается в каждый, он следит за тем, как постепенно затихают и гаснут звуки… При этом они словно бы колеблются, становятся то громче, то слабее, как колокольный звон, когда его слышишь где-нибудь в поле и ветром его то наносит прямо на тебя, то относит в сторону. А если хорошенько прислушаться, то там, в глубине, можно различить еще и другие голоса — они переплетаются, порхают, вьются, как рой мотыльков, они словно зовут, увлекают тебя куда-то… все дальше, дальше… в таинственную даль, где они тонут и замирают… Исчезли… Нет! Еще слышен их лепет… Биение крыльев… Как все это странно! Они — точно духи. А вместе с тем они повинуются тебе: сидят запертые в этой старой коробке! Нет, это просто удивительно!Но лучше всего получается, когда положишь один палец на одну клавишу, а другой на другую и нажмешь обе сразу. Никогда нельзя наперед сказать, что из этого выйдет. Иногда эти два вызванных духа оказываются врагами: они сердятся, дерутся, ненавидят друг друга, они обиженно ворчат; их голос превращается в крик, порою гневный, порою жалобный. Кристофу это страшно нравится: ему чудится, что это два скованных чудовища грызут свои цепи и бьют в стены своей тюрьмы — вот сейчас они сбросят путы и вырвутся на свободу, как джинны, о которых говорится в арабских сказках, — могучие духи, запертые в ларец и запечатанные печатью Соломона. А другие как будто хотят подольститься к тебе, они ласкаются, заигрывают, но чувствуешь, что они вот-вот укусят — какие-то они беспокойные… Кристоф не понимает, чего они хотят, но они и привлекают его и тревожат — он даже слегка краснеет от смущения. А есть звуки, которые любят друг друга: они обнимаются и целуются, как люди; они ласковые и прелестные. Это добрые духи; у них нежные, смеющиеся лица, без единой морщинки; они любят маленького Кристофа, и Кристоф их любит; он слушает их со слезами на глазах и готов вызывать их снова и снова. Это его друзья, дорогие, любимые друзья…Так бродит ребенок в чаще звуков, ощущая вокруг себя тысячи неведомых сил, которые манят его и подстерегают, — то ли чтобы приласкать, то ли чтобы поглотить…Однажды Мельхиор застиг его за этим занятием. Кристоф даже подскочил на стуле, услыхав вдруг над собой громкий голос отца, и поспешно закрыл руками уши, — его ведь всегда драли за уши, когда ему случалось в чем-нибудь провиниться. Но, против ожидания, его не разбранили; наоборот, отец смотрел на него с любопытством, добродушно посмеиваясь.— Ишь ты! — сказал Мельхиор и ласково потрепал сына по голове. — Значит, это тебе интересно, а, малыш? Хочешь, я поучу тебя играть?Хочет ли он!.. Кристоф пролепетал: «Да!» — не помня себя от радости. Оба уселись рядом, — отец предварительно положил на стул Кристофа несколько толстых книжек — и начался первый урок. Вряд ли у Мельхиора был когда-нибудь такой внимательный ученик. Кристоф ловил каждое его слово. Он узнал в первую очередь, что эти говорливые духи имеют названия: у них были странные имена, как у китайцев, — из одного слога, даже из одной буквы. Это очень удивило Кристофа: он представлял себе их прозвища совсем другими — звучными и красивыми, как у принцесс в сказках. И ему не нравилось, что отец так просто говорит о них. Впрочем, и сами духи, когда их вызывал Мельхиор, были уже не те, что раньше; вылетая из-под его пальцев, они утрачивали таинственность. Все же Кристофу любопытно было услышать, что они находятся друг с другом в определенных отношениях, что у них своя иерархия; гаммы развертывались, словно армия с королем во главе или вереница шагающих гуськом негров. Он с удивлением узнал, что каждый солдат или каждый негр, в свою очередь, может стать монархом или вожаком в другой подобной же колонне, что можно даже выстроить их в целые батальоны и заставить маршировать из одного конца клавиатуры в другой. Его очень забавляло, что он держит в руках нить, управляющую их движением. Но все это было уже гораздо проще и ребячливее, чем то, что виделось ему раньше. Куда девался его волшебный лес! Скучно ему все же не было, и он усердно трудился, дивясь про себя терпению отца. Тому не лень было по десять раз заставлять Кристофа проигрывать одно и то же. Это растрогало мальчика. Вот ведь как папа для него старается! Значит, он его любит? Какой он добрый! И Кристоф сам старался изо всех сил: благодарность переполняла его сердце.Он был бы, пожалуй, менее послушным, если бы знал, какие мысли бродят в голове его учителя.
С этого дня Мельхиор стал брать Кристофа с собой, когда шел к соседу, с которым они три раза в неделю устраивали вечера камерной музыки. Мельхиор на этих вечерах исполнял партию первой скрипки, Жан-Мишель играл на виолончели. Кроме них, участвовали еще двое — служащий банка и старый часовщик с Шиллерштрассе. Иногда к ним присоединялся аптекарь со своей флейтой. Начинали в пять часов и играли до девяти. В промежутках пили пиво. Заходили соседи и молча слушали, прислонясь к стене, покачивая головой и притопывая в такт; комната мало-помалу наполнялась клубами дыма. Музыканты играли страницу за страницей, пьесу за пьесой с неистощимым терпением. Они не разговаривали между собой: сморщив лоб, поглощенные игрою, они лишь изредка крякали от удовольствия, хотя, по правде говоря, не только не умели словами описать красоту того или другого произведения, но даже и почувствовать ее. Они играли не очень верно и не очень в такт, но никогда не сбивались и аккуратно соблюдали все оттенки, указанные в партитуре. Нельзя сказать, чтобы они были бездарны, но, невзыскательные к себе, они мирились на малом, и в их игре было то совершенство посредственности, которое не так уж редко встречается у представителей народа, прослывшего самым музыкальным в мире. Отсюда же шел и неразборчивый их вкус, ценивший в музыкальной пьесе не столько ее достоинства, сколько размер, — тот солидный аппетит, для которого любое блюдо хорошо, было бы посытнее, та всеядность, которая не видит разницы между Брамсом и Бетховеном, а среди произведений одного композитора — между бессодержательным концертом и волнующей сонатой: ведь тот же повар их стряпал, в конце концов!Кристоф на этих вечерах держался в сторонке; он облюбовал себе уголок позади фортепиано — он знал, что там уж никто ему не помешает; ему и самому-то приходилось становиться на четвереньки, чтобы туда пролезть. В этом закоулке было темно; сидеть можно было только на полу, да и то скорчившись — иначе не хватало места. От табачного дыма ело глаза и першило в горле, и от пыли тоже: она висела тут большими хлопьями, похожими на овечью шерсть; но Кристофу было все равно: он сидел, поджав ноги по-турецки, проковыривал грязным пальчиком дырки в парусиновой задней стенке инструмента — и слушал. Не все, что играли, ему нравилось, но над этим он не задумывался, ибо считал, что он еще маленький и, наверное, просто не понимает, тем более что скучно ему никогда не было. В одних случаях музыка его усыпляла, в других пробуждала, но слушать все равно было приятно. Он, конечно, не отдавал себе в том отчета, однако именно хорошая музыка обычно приводила его в волнение. Он гримасничал, — благо его никто не видел! — морщил нос, стискивал зубы, высовывал язык, свирепо таращил глаза или томно их закатывал, с вызовом или с угрозой потрясал кулаками. Ему хотелось маршировать, сражаться, обратить земной шар в пепел. Он поднимал такую возню, что, случалось, чья-нибудь голова появлялась над фортепиано, и слышался голос:— Что с тобой, малыш, ты с ума сошел! Оставь фортепиано в покое! Убери руки! Вот я тебе сейчас уши надеру!Кристоф затихал, пристыженный и сердитый. Почему люди всегда стараются испортить тебе удовольствие? Он ничего плохого не делал, а к нему вечно придираются! И отец с ними заодно. Кристофа корили за то, что он шумит, за то, что он не любит музыки. В конце концов он и сам этому поверил. Как удивились бы эти честные чиновники, готовые часами перемалывать концерты, если бы им сказали, что из всех собравшихся только один умел по-настоящему чувствовать музыку — этот вот мальчуган!Если хотят, чтобы он сидел смирно, зачем ему играют мелодии, от которых подмывает вскочить? В этих нотных страничках заключено так много — бешеный стук копыт, звон шпаг, воинственные клики, упоение победой, а взрослые хотят, чтобы он сидел, как они, покачивая головой и мерно отбивая носком такт! Тогда пусть играют что-нибудь тихое и мечтательное или одну из тех болтливых страничек, которые все что-то говорят, говорят, да так в конце концов ничего и не скажут, — ну хоть ту пьесу Гольдмарка, про которую старый часовщик недавно говорил с довольной улыбкой:— Прелестно! Ни одного острого угла… Все закруглено…Такая музыка не мешала Кристофу сидеть спокойно. На него находила дрема. Он уже не замечал, что играют, а потом и совсем переставал слышать. Но ему было хорошо: истома обволакивала его тело, он отдавался мечтам.Эти мечты не представляли собою связных историй, — обычно у них не было ни начала, ни конца. По временам возникал какой-нибудь образ: мама на кухне готовит пирожное и счищает ножом приставшие к пальцам кусочки теста; водяная крыса, которую Кристоф вчера видел на реке; ветка ивы, из которой он хотел сделать себе кнутик… Бог весть почему всплывали вдруг эти воспоминания! Но чаще всего он ничего не видел, зато бесконечно много чувствовал. Вдруг что-то поднималось в душе — очень важное, но такое, что нельзя выразить словами, да и не нужно — и так понятно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46