А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Ибо одно из двух: либо Бог есть – и тогда религия дана нам Библией; либо Бога нет – тогда нам с Мережковским лучше всего замолчать. Что же касается Наполеонов, то в обоих случаях их деятельность – только возвышенное комедианство и кривлянье, которое с таким неподражаемым искусством изображено в «Войне и мире» гр. Толстым – одним из тех русских людей, который – что бы про него не говорили – все-таки больше всех других сделал для разрушения престижа господствующих ныне научно-позитивных идей. А к этому и только к этому и сводится в настоящее время истинное дело тех, кто хочет оберечь религию от всепобеждающей обыденности. Обыденность тем и страшна, что она умеет все эксплуатировать в свою пользу и не раз уже обесценивала высшие религиозные истины, заставляя их служить своим целям. И далее, на мой взгляд, утверждения вроде тех, которые скрываются в итальянской фразе Наполеона, не только не свидетельствуют об особой близости человека к Богу и о серьезных религиозных исканиях, но наоборот, указывают на совершенный религиозный индифферентизм. Ибо вообразить себе, что первенство на земле, хотя добытое и собственными силами, а не по праву рождения, есть признак первенства также и перед Богом – значит забыть величайшее слово Евангелия о том, что первые здесь будут последними там… Когда Толстой писал о Наполеоне, он исходил из этой великой мысли (о которой, к слову сказать, г. Мережковский ни разу в своей книге не вспомнил) – и опровергать его цитатами из Тэна не приходится. Чтоб окончательно противопоставить свое убеждение убеждениям г. Мережковского, я скажу: страницы «Войны и мира», посвященные Наполеону – суть слава и гордость русской литературы.
Пусть, однако, читатель не думает, что я имею целью защищать писательскую репутацию гр. Толстого. Нет, к счастью, в этом надобности не представляется. Здесь речь идет о г. Мережковском и о его «религии» – и только об этом. Я хочу установить тот факт, что г. Мережковский под видом религии предложил нам пользующийся ныне в Европе таким исключительным успехом обыкновенный морализирующий идеализм. Почти каждая страница его книги служит тому доказательством.
«Если, – пишет он, – Наполеон погиб, то не потому, что слишком, а потому, что все-таки недостаточно любил себя, любил себя не до конца, не до Бога (везде курсив автора), не вынес этой любви, ослабел, потерял равновесие и, хотя бы на одно мгновение, сам себе показался безумным, смешным: «От великого до смешного только один шаг». «От этого маленького сомнения, а не от веры в себя он погиб». Не стану оспаривать этого, но полагаю, что дозволительно спросить: откуда это известно г. Мережковскому, как мог он проникнуть в такие глубокие тайны человеческих судеб? Нужно заметить, что в приведенных словах заключается не мимолетная, случайно забредшая в голову автора мысль и не простое предположение, а одна из основных его идей, которую он с несвойственным ему постоянством и с обычным пафосом проводит через всю книгу. К сожалению, г. Мережковский сам не нашел нужным дать ответ на этот вопрос, а так как ответом решается судьба книги, то волей-неволей приходится пуститься в догадки. И я полагаю, что этот догмат о спасительности бесконечной любви к себе, как и весь радикальный идеализм, внушен г. Мережковскому Фридрихом Ницше. Если бы кто стал мне возражать, я берусь соответствующими цитатами из сочинения этого последнего доказать справедливость своего предположения. Между идеями г. Мережковского и мыслями Ницше есть, правда, трудноуловимое, но очень существенное различие – на первый раз даже представляющееся различием только в форме изложения. Ницше удалось счастливо избегнуть слишком резкой отчетливости и определенности в выражении своих мыслей. Он умел – и в этом его главная заслуга – не переступать ту тонкую чуть видную черту, которая отделяет действительные переживания человека от выдуманных им идей. Он – замечательный представитель той почти божественной беспочвенности, о которой мечтали древние греки: иногда ему удавалось ходить, не касаясь ногами земли. У него нигде нет той тяжеловесной принципиальности и того неповоротливого догматизма, которые г. Мережковский, вслед за другими моралистами, хочет во что бы то ни стало внести в свое мировоззрение. Исключением является только VIII том, написанный после того, как Брандес уже успел представить его европейской публике, и когда Ницше, увидев, что на него глядит чуть ли не весь цивилизованный мир, перестал думать для себя и стал поучать людей. Вероятно, именно по этой причине г. Мережковский, часто вспоминающий и цитирующий Ницше, всегда обращается к самым последним его сочинениям – к «Антихристу» и «Сумеркам идолов». Раз нужны догматы, все остальное, написанное Ницше, представляет мало интереса. А г. Мережковскому на этот раз нужны догматы и только догматы. Он во что бы то ни стало хочет доказать, что моралисты правы, что могут быть у людей прочные убеждения, что земля на трех китах стоит и что каждый желающий может этих китов увидеть собственными глазами. Вот два новых образца рассуждений г. Мережковского: «Раскольников нарушил заповедь Христову тем, что любил других меньше, чем себя; Соня – тем, что любила себя меньше, чем других, а ведь Христос заповедал любить других не меньше и не больше, а как себя (курсив, разумеется, опять авторский, да и как не подчеркнуть такие слова!). Оба они «вместе прокляты», вместе погибнут, потому что не умели соединять любовь к себе с любовью к Богу».[86] Оставляю на совести г. Мережковского истолкование слов Христа – в уверенности, что он недолго будет на нем настаивать. Но каков принцип?! Нужно уметь соединять с любовью к другим любовь к себе! Сколько моралистов позавидуют твердости и определенности убеждений г. Мережковского. Другой пример: – «О, вы не бродите с краю, а смело летите вниз головой», – говорит Ставрогину Шатов. И это, выясняет г. Мережковский, верно только отчасти. В своих бессознательных поисках последнего соединения Ставрогин иногда действительно «летит вниз головой». Но в своем религиозном сознании он именно только бродит, блуждает, блудит «с краю». Если бы он бросился вниз головой, то спасся бы, почувствовал, что у него уже есть крылья – и перелетел бы через бездну». (Курсива у г. Мережковского нет, но, на мой взгляд, последняя фраза вполне его заслуживает). Опять вечный принцип: бросайся вниз головой, – вырастут крылья! Ницше говорит, что в тех случаях, когда при нем высказывают новую и смелую мысль, он никогда не обсуждает ее, а всегда предлагает ее автору попытаться осуществить ее. Подождем и мы: когда личный опыт г. Мережковского подтвердит его идею, быть может, мы станем доверчивей относиться к морали.
Из всего этого, между прочим, следует, что г. Мережковский, – хотя он и стоит далеко от русских литературных кругов и говорит за свой страх, – по-видимому, всецело разделяет давно укоренившееся у нас убеждение, что писатель должен говорить не то, что он думает, а то, что в данное время полезно и нужно публике. Не знаю, может быть, он и прав. Но если это и так, если и в самом деле писатель должен всю свою жизнь обманывать читателя и подслащать литературной ложью (или идеалами) горестное существование интеллигентного человека, то ведь это следует делать с большой осторожностью – так, чтобы люди не заметили, что их обходят. И успеть в этом трудном деле можно только в том случае, если писатель, обманывая других, ни на минуту не забывает, что он говорит неправду и неправдой этой мучается. Таким образом, благодаря постоянно живущему в нем тягостному и неестественному раздвоению, его речь приобретает тот особенный характер взволнованности и мятежной напряженности, который всегда свойствен проповедникам, и в котором неопытная, вечно наивная и вечно жаждущая сильных впечатлений толпа обыкновенно видит признак сошедшей на человека небесной благодати. «Как дрожит у него голос, как сверкает его взгляд, как бледнеет и меняется его лицо! Все существо его – один трепет! О, тут не может быть сомнения – его устами говорит божество» – непосвященные всегда так рассуждают… Но если человек станет необыкновенные вещи говорить обыкновенным тоном, и если, чтоб не слишком тратиться, он прежде чем выступать пред людьми, постарается сам убедиться в своих истинах, примириться с собой, устранить внутреннее раздвоение, то это кончится тем, что он будет единственным верующим последователем своих идей. Поэтому я опять высказываю сожаление, что г. Мережковский хотя бы на минутку, на ту минуту, когда нужно написать о Наполеоне, Раскольникове или Ставрогине, верит в истинность того, что он говорит. Выходит уже слишком просто и обыкновенно. Чтоб убеждать человека в пригодности различных метафизических идей, нужно либо сразу оглушить его отчаянным криком, как это делал Достоевский, которого многие (даже Вл. Соловьев) серьезно принимали за настоящего пророка Божия – либо, если голоса не хватает, говорить меньше, чем знаешь, но с таким видом, как будто бы мог сказать еще многое: так советовал опытный в этих делах старик Вольтер.
Разумеется, возможен и третий выход: нисколько не заботясь о читателях, прямо высказывать все, что ты думаешь. Но в настоящее время, кроме А. Чехова, нет ни одного человека, который бы имел достаточно внутренней веры, религиозности, чтобы не побояться принять такое предложение. Все глубоко убеждены, что если открыть глаза на действительность, если захотеть говорить правду – то в результате получится одно отчаяние. А читатель требует во что бы то ни стало от писателя «положительных» идеалов. Тут с одной правдой далеко не уйдешь:
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман.

IV

В силу своего недоверия к действительности (к действительности в самом широком смысле этого слова: не надо забывать, что Достоевский называл себя реалистом – и с полным правом) Мережковский перенес, как сказано, спор с религиозной на моралистическую почву и вместо Бога предлагает нам под именем «всемирного объединения» идеализм. Отсюда и его в своем роде беспримерная нетерпимость по отношению к гр. Толстому. Как известно, идеализм, добивающийся «общеобязательных» суждений, был всегда деспотичнейшим учением – даже в устах тех лиц, которые, в силу своего зависимого общественного положения, совершенно искренне мечтали о свободе мысли и слова. Если идеалисты и готовы уничтожить всякого рода внешние стеснения – они никогда не откажутся от права нравственного суда и осуждения. Г. Мережковский являет тому превосходный пример. Вполне либеральный по натуре и своим симпатиям, он, соображая, что гр. Толстой не признает и никогда не признает высказываемые им суждения общеобязательными и единственно истинными, в буквальном смысле слова иногда смешивает с грязью великого писателя земли русской. И притом – действует bona fide,[87] т. е. решительно не испытывает ни малейших признаков угрызения совести или даже чего-нибудь похожего на угрызения совести. Наоборот, так как он убежден, что действует во имя великой идеи и так как для идеи, вообще говоря, ничем не жаль пожертвовать, то он, по-видимому, даже чувствует известное нравственное удовлетворение: маленький Давид, сильный только правдой, побивает огромного Голиафа. История интересная: она лишний раз может выяснить нам, чего добивается мораль или идеализм, когда они начинают настаивать на общеобязательных суждениях.
Г. Мережковскому не нравится в гр. Толстом то, что он в нем называет рационализмом, поклонением здравому смыслу, ибо в рационализме он видит помеху свободному движению мистической мысли. Это, разумеется, вполне естественно. Читатели, которые следили в прошлом году за «Миром искусства» или знают мою более раннюю книгу «Добро в учении гр. Толстого и Ф. Ницше», ни на минуту не заподозрят во мне сторонника толстовской морали и ее главной идеи – «добро – есть Бог». Но из этого только следует, что на людях, не желающих превращать Бога в отвлеченное понятие, лежит обязанность доказать свою правоту. И, разумеется, г. Мережковский как человек достаточно образованный превосходно знает, что onus probandi[88] – лежит на нас, а не на сомневающихся скептиках. Но вместе с тем г. Мережковский достаточно искушен в этих делах, чтобы брать на себя подобного рода onus, и так как при том он считает, что от читателей нужно всячески скрывать внутренние сомнения писателей и что суть не в том, насколько ему действительно удастся поразить Голиафа, а в том, насколько удастся убедить публику в одержанной победе, то он, не делая даже попытки вдуматься в смысл толстовского рационализма, поднимает вопрос о нравственных качествах своего противника. А в таких случаях, как известно, всегда оказывается правым тот, кто успеет первым рассердиться, раскричаться и даже, как мы сейчас увидим, ударить – не в переносном, а почти в буквальном смысле этого слова – ударить врага… Читатель, вероятно, помнит еще ту сцену в «Братьях Карамазовых» у Достоевского, в которой изображается, как старый лакей Григорий побил молодого лакея Смердякова за то, что этот последний во время урока не побоялся указать на замеченные им в словах Св. Писания противоречия. На месте Григория другой учитель, более толковый и терпеливый, вероятно, умел бы ответить своему ученику и смирил бы строптивого спорщика. Но неуклюжая мысль бывшего дворового человека растерялась при первом возражении, и он наградил мальчика полновесной пощечиной. Тут есть много любопытного, но во всяком случае, мы несомненно находимся в области комического, и пример Григория нас менее всего может соблазнить к подражанию. Григорий первый раз в жизни услышал возражения от Смердякова: но для нас возражения ведь не новость. Г-н Мережковский, как это ни невероятно, соблазнился: ему во что бы то ни стало захотелось приобресть общеобязательные суждения – хотя бы по способу Григория. «Вот славная пощечина!» – восклицает он и считает, что «рационализм», а с ним и гр. Толстой окончательно раздавлены, и что яснополянские сомнения отныне не должны приниматься в соображение. Моралисты так всегда поступали. Как только они замечали свое бессилие, они тотчас же начинали возмущаться и негодовать, что осквернены их светлые идеалы, что погублены надежды и т. д. Если же негодования оказывалось недостаточно, они иной раз не брезгали обращаться и к «пощечине» – к поддержке организованной или неорганизованной внешней силы. И раз вступивши на этот путь, г. Мережковский считает, что сделал все: ему остается только придумывать различные вариации на тему о смердяковской пощечине. Что бы ни сказал Толстой – г. Мережковский вспомнит Смердякова. Под конец, так как и Ницше ему мешает, он начинает поносить и Ницше, забывая благодарность, которой мы обязаны учителям своим. Приведу один-другой пример вариаций г. Мережковского на тему о Смердякове, так как «своими словами» мне никогда не удастся должным образом объяснить, что собственно он предпринял. Выписав из «Бесов» фразу Ставрогина, оканчивающуюся словами «я точно заражен смехом» и желая доказать, что смех Ставрогина неуместен, г. Мережковский пишет: «Это-то и есть наш современный и будущий, западноевропейский и русский всемирный демон – отец нашей „лжи“, нашей середины, нашего мещанства, нашей позитивной, либерально-консервативной, смердяковской, толстовской и ницшеанской пошлосmu (курсив мой) – самый «маленький и гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся», и в то же время самый великий, с каждым днем растущий, наполняющий собою мир, и однако еще никем не узнанный (!), невидимый бес».[89] Или еще по поводу идеала великого инквизитора: «В идеале великого инквизитора», в «тысячемиллионном стаде счастливых младенцев», поросят эпикуровых, учеников, Карла Маркса, у которых пар вместо души – бесчисленных маленьких, успокоенных под властью Зверя, Карамазовых и Смердяковых, даже не в зверином, а в скотском царстве, противопоставленном царству Божьему, в страшной, социал-демократической Вавилонской башне, «хрустальном дворце» всемирной сытости – не сказывается ли эта именно, угаданная Смердяковым глубочайшая сущность Ивана – любовь к «спокойному довольству» во что бы то ни стало, любовь к беспочвенной середине? – Сущность всей нашей европейской и американской белолицей китайщины, грядущего «серединного царства» с его «бесчувственной космополитической мразью», сущность нашего современного, позитивного и буржуазного Черта, бессмертного Чичикова, купца «Мертвых душ» и купца Брехунова, душа барина помещика Нехлюдова, Ростова, да и самого Л. Н. Толстого (опять мой курсив) и душа лакея Лаврушки, барина Карамазова и лакея Смердякова».[90] Эх, угораздило написать человека! Положительно, по мне, должно быть стыдно чувствовать себя таким благородным и возвышенным!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24