А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сенека очутился в самой высокой части сада. Здесь, на широкой мраморной площадке, стояли девять белых муз. А среди них – великолепный Аполлон в длинном хитоне, в распахнутом плаще, с лавровым венком на голове и с лирой в руках. В лунном свете статуи казались более одухотворенными, чем днем.
Тени играли на их лицах, и лица казались взволнованными, глаза – зрячими, движения – мягкими.
Вот она, моя аудитория! Вот мои судьи!
Вера Сенеки не была глубокой, и к власти богов над людьми он относился скептически. Но в этот миг философ ощутил, как ничтожен человек в сравнении с вечной красотой.
Сенека воздел руки, как делала это когда-то его мать Гельвия перед домашним алтарем, и стал взывать к Аполлону, дарителю света и жизни.
Так, словно перед ним действительно были судьи, он защищал человека Сенеку перед Сенекой-философом.
Он говорил о бедности, которую прославлял, но в которой не жил; о богатстве, которое ни в грош не ставил, но плодов которого не отвергал; о равенстве людей, об унизительности рабства, которым сам пользовался; он говорил о двойственности, в которой упрекал его Рим, и страстно защищал себя. Да, он пользовался всем этим, чтобы можно было спокойно размышлять и работать! Имущество и рабы были лишь средством, необходимым для достижения высшей цели, высшего добра, высшей справедливости, высшей добродетели.
Все, что он делал, он делал во имя духа, который противопоставлял бездумной и низменной алчности своих современников. Благородный дух должен править миром, уничтожить разницу состояний и положений, дух, а не имущество должен быть мерилом человеческой ценности. Он вспомнил о расправе над Фабием: высокий дух, а не жестокая власть имеет право судить человека.
Пламенная речь была его очистительной жертвой перед светлым богом и улыбающимися богинями. Но самых последних и горьких слов он тогда еще не сказал.
Луну закрыли тучи. Лица богов потемнели, почти исчезли в густой тьме.
Ледяное молчание нарушил порыв ветра. Его свист гнал прочь назойливого пришельца.
Сенека сжал губы. О том, что его мучает сильнее всего, он уже не заговорит. Он спустился по дороге вниз и сел на скамью. Если бы он мог высказаться перед человеком, высказаться перед людьми! Но нет, это невозможно. Он один на свете.
Сенека сидел, завернувшись в шерстяной плащ, тоска сжимала горло; он сидел долго.
На дорожке скрипнул под чьими-то ногами песок. В черной тьме появилась еще более черная тень. Сенека схватился рукой за горло. Они уже здесь?
Сдавленным от страха голосом он спросил:
– Кто здесь?
– Гвадиан, твой раб, господин. Прости, что я беспокою тебя…
Сенека почти не дышал от ужаса и ждал, что будет дальше.
– …холодно, господин… ночь уже… Не прикажешь ли проводить тебя в дом?
– Там есть кто-нибудь? – прохрипел Сенека.
– Нет, никого нет, господин, – удивленно отозвался раб.
– Я еще посижу здесь, – выдохнул Сенека.
Тень стала удаляться. Сенека крикнул:
– Постой, Гвадиан! Пойди сюда!
Он часто дышал. В висках стучала кровь. Сенека подумал: этот раб, мой писец, последнее человеческое существо, с которым я говорю, последний человек, которому я могу признаться в своем страхе.
– Сядь рядом со мной.
Странный приказ. Раб недоумевал и не двигался с места.
– Ты приказываешь, господин?
– Садись!
Гвадиан неловко сел на другой конец скамьи: он сидел не шевелясь, будто окаменел, руки его лежали на коленях.
– Когда я был болен, то часто диктовал тебе свои мысли, и ты их записывал. Ты хороший писец, Гвадиан.
Раб затаив дыхание молчал.
– Ты умный человек, ты знаешь больше, чем некоторые патриции. Скажи, ты думал когда-нибудь о жизни?
Гвадиан забеспокоился. Что делается с господином, почему он расспрашивает меня? Он часто говорил со мной. Ласково, благосклонно. Но это? Странный разговор среди ночи. Почему он не ложится спать?
Раб осторожно ответил:
– Нет, господин. Я не умею думать, как ты.
Сенека не слушал Гвадиана. С уст его слетали страстные слова:
– Ты знаешь, что я думаю о будущем. О потомках. Я пишу для них, я пишу так, чтобы это могло принести им пользу, я как бы оставляю им рецепт целительного бальзама. Я пишу для них, потому что уверен: кто не живет для других, не живет и для самого себя. Ты знаешь это. Для того чтобы достичь совершенства, нужно внести гармонию в жизнь. Я стремился к этому. Я испробовал все пути, и, если мне открывался путь более прямой и ясный, я не колеблясь шел этим путем. Ты, Гвадиан, знаешь это.
Сенека торопился, упорно стараясь как можно более ясно выразить то. о чем думал, как будто от этого зависело все, как будто от этого зависела его жизнь.
– Мы живем в мире, который должен погибнуть. И мы погибнем. Все. Я и ты. Я учил, и это тебе хорошо известно, что мудрец не цепляется за жизнь.
Что он умеет расстаться с ней спокойно, сохраняя ясность мысли.
Сенека задохнулся и закашлял. Раб вскочил, чтобы плотнее закутать его в плащ. Сенека судорожно схватил его за руку.
– Ты, ты боишься смерти?
– Рука раба дрогнула.
– Да, господин. Боюсь.
Сенека вздохнул с облегчением. О, что, если бы он сказал: «Нет, я не боюсь смерти».
– Почему ты боишься смерти? Скажи, почему?
– Ты, господин, знаешь, почему страшна смерть. «Ни один день не может быть слишком долгим для того, кто стремится к великим свершениям». Это ты недавно диктовал мне. Но я… великие свершения не… я, господин, боюсь смерти… так… не знаю почему, но я страшно ее боюсь. Я знаю, ты презираешь меня. Наверняка презираешь мой страх. Ты, господин, не знаешь страха смерти. Но то ты…
Сенека резко поднялся. Голос его дрожал и звучал глухо:
– Проводи меня домой!
Раб взял его под руку и осторожно повел сквозь тьму к дому. Сенека сглотнул слюну, слюна была горькой. Стыд всегда имеет горький привкус.
Он вошел в дом, съел кусок сыру и несколько яблок. Потом, вопреки обыкновению, приказал вместо воды принести вина. После этого ушел в свой кабинет. Он долго думал о последних словах раба, пристыженный, убогий, маловерный и отчаявшийся. Подошел к библиотеке, погладил рукой свитки, вытащил кое-какие и прочитал. Потом стал просматривать старые наброски своих речей, философских рассуждении. Некоторые свитки положил на место, другие оставил на столе.
Пришло время проститься. С кем?
Он подумал о матери, которая жила в Кордове со старшим сыном Галлионом.
О младшем брате Меле, живущем в Коринфе. Проститься с ними? Растравлять письмом горе, которое принесет им его смерть? Кто же еще остается, кому хотелось бы написать последнее письмо? Только он, только тот, перед которым недавно Сенека стоял в униженной позе труса: сенатор Ульпий.
Сенека сел к столу, взял в руки резец и опять отложил его.
Он почувствовал страшную усталость и тяжесть одиночества. Положил голову на руки, ладони были горячие, в висках стучала кровь. Одиночество, которое прежде он так любил, теперь мучило. Весь благородный Рим уже знает, что сегодня – мой последний день. И не найдется ни одного, ни одного человека, который отважился бы прийти, чтобы сказать мне «прощай», тогда как с Фабием пойдут завтра проститься тысячи людей. Я ставил себя выше других, отъединялся от всех, и теперь, когда меня терзает одиночество, у меня нет ни одного друга.
Мысли его перенеслись к минувшим дням. Тогда он был спокоен, уверен в себе. Сам вызвался защищать Фабия. Зачем он это сделал? Из эгоизма: защищая «Фаларида», он защищал собственные трагедии, направленные против тиранов. Он был твердо уверен, что выиграет спор, надеясь на право и свое ораторское искусство. Кроме того, он почувствовал уважение к бесстрашному актеру. В тот день, перед судом, он с аппетитом ел и в хорошем настроении думал о предстоящем разбирательстве. Ему было любопытно, как справится с ролью истца его ученик Луций Курион. Он с радостью думал о предстоящем ораторском поединке. Но события в базилике Юлия развернулись не так, как он предполагал. Сначала все шло хорошо. Он отражал удар за ударом. Ему нетрудно было одолеть Луция. Он уже почти выиграл дело, но вдруг все изменилось. Право, закон – все разлетелось вдребезги. Все доводы защиты рухнули, остался только прах и пепел, пришла погибель. Глаза Калигулы, и в них – смертный приговор обвиняемому и защитнику.
Что произошло? Что вызвало такой поворот дела? Когда я сделал ошибку, которая стоила мне поражения и жизни?
Сенека встал. Он расхаживал по таблину. Перед глазами его стоял огромный зал базилики Юлия. И вдруг он понял: вереницы окаймленных пурпуром тог тесно сомкнулись вокруг пурпурного императорского плаща, и всей этой огромной лавине противостоял он один. Он понял, на чем споткнулся, хотя употребил все свое ораторское и тактическое искусство: до сих пор он всегда сражался за одиночек, а сегодня в лице Фабия защищал весь бесправный Рим против Рима могущественного. Он, патриций и сенатор, пошел против своих, против патрицианского сената и против императора. И кого же он защищал? Толпы плебеев, бунтовщиков, воплотившихся в актере Фабии. Он защищал честь, достоинство, великую идею справедливости. Но оказалось, что мысль не способна победить власть. Император сделал одно нетерпеливое движение. И правду заменила демагогия.
Сенеку тряс озноб, голова горела, не попадал зуб на зуб. Ледяные волны тоски поднимались от кончиков пальцев к сердцу. Он старался успокоиться, глубоко дышал и прижимал руки к разбушевавшемуся сердцу. Он снова попытался найти опору в своей философии. Вот в чем спасение, вот где оружие, вот оно – прибежище души. Страх немного унялся, но не исчез.
Неторопливо надвигалась ночь. Приход ее был неотвратим. На небе загорались новые звезды.
Сенека сел и взял в руки резец. Пришла пора проститься. Он писал:
"…Ты, безусловно, согласишься со мной, в том, дорогой Ульпий, что желания – одна из основных движущих сил жизни. Но в чем состоят желания римского патриция, если наша жизнь безнравственна? Если жизнь лишена перспективы, лишена будущего? Патриций гонится за прибылью, чтобы компенсировать постоянно ощутимое им чувство собственной ничтожности, которое обычно прикрывается высокомерием и жестокостью. Взгляни на отношения между людьми. Разве не забыли мы о любви сына к отцу, мужа к жене, друга к другу? Как же так? Ведь в этом мире, где все подозревают всех, твой сын, твоя жена, твой друг могут донести на тебя и стать твоими убийцами. В этом потоке пустословия, террора, алчности, фальши и истерии брат волком смотрит на брата. Ты думаешь, мой дорогой, что я слишком мрачно изображаю благородный Рим? Что не все римские патриции – эгоистичные корыстолюбцы и развращенные бездельники? О, оглянись вокруг себя, сочти исключения и суди сам.
Не в то время мы родились: ты, мой Ульпий, поздно, а я слишком рано.
Мне трудно жить (не сочти надменной позой), а часто и совестно жить в этом нечистом и прогнившем мире. и поэтому вот уже многие годы я ищу уединения. Ты скажешь: «Отчего же, Сенека, ты, говоривший о непрерывном движении и развитии жизни, бежишь от этого гнусного мира, не пытаясь ничего изменить в нем?»
Я, мой Ульпий, один. Своими слабыми руками, со своими астматическими легкими и скверным пищеварением? Нет. мне это не под силу. Слово? Ты хорошо знаешь, что слова мои стали модой в Риме и лишь словами останутся.
Очевидно, каждый из этих снобов, которым я бросаю в лицо свои обвинения, думает, что его-то как раз все это не касается. Они. очевидно, думают, что я, человек болезненный, завидую здоровым и их разгулу.
Но как бы то ни было, я люблю добродетель. Добродетель азиатов покоится на преклонении перед грозными богами; греческая мудрость основывалась на законах природы и свободной воле; древнеримские добродетели определялись простой, исполненной труда жизнью. А добродетель нынешнего Рима? Она стоит на пустом месте, ибо ее нет.
И все же! Я должен поведать тебе странную историю. мой Ульпий. Впервые в жизни я проиграл судебное дело. Благодаря стечению обстоятельств, о которых речь шла в начале моего письма, а также потому, что Рим – это воплощение бездушной силы. Я не только проиграл дело, я проиграл собственную жизнь. Но при этом я видел настоящего римлянина. Представь, мой милый, настоящего римлянина, который говорил то, что думал, хотя знал, чего это может ему стоить. «Слишком дорогой ценой заплатил ты за это, Сенека», – скажешь ты. Да, действительно, слишком дорогой. Но зато теперь я спокойно могу отойти в царство мертвых. Этот римлянин был, нет, пока еще есть (как есть пока и я, для нас обоих жизнь еще не кончилась), актер Фабий Скавр, бывший раб.
И я, проповедник высших привилегий человеческого духа, я, сторонник глубочайшего уважения к честности и образованности, я понял, что великий дух может одинаково обитать в теле патриция, волноотпущенника и раба. Ибо что есть патриций, вольноотпущенник, раб? Это только названия, порожденные честолюбием или несправедливостью. Разве я не утверждал всегда, что люди по природе своей равны?
Итак, единственный истинный римлянин, которого я знаю в Риме, кроме тебя, – бывший раб. Я замер, поняв это, и сказал себе: неужели со смертью этого человека пресекутся добродетели римские? Или рядом с нашим миром существует иной мир? Может быть, там, за Тибром, где ни разу не остановился наш высокомерный взгляд, и живет римский народ? Народ жизнеспособный, более здоровый, более чистый, сыны которого подобны Фабию Скавру, а не Луцию Куриону? Я понял, что там источник той упорной, несокрушимой, бунтарской силы, которая ежедневно покрывает римские стены надписями, позорящими изверга, которому сенаторы готовы покорно и молча лизать пятки. И может быть, именно благодаря этой силе Рим будет вечен?
Может быть, именно там, за Тибром, среди плебеев возродится великий дух Рима? Трудно поверить в это. Но трудно и отвергнуть эту мысль, если в маленьком зернышке, имя которому Фабий, содержится хоть капля надежды на то, что мир станет более человечным. Когда-то я говорил об этом с Тиберием. Он верил, что наш мир не единственный. Тогда он оказался прозорливее, чем я. Но теперь я вижу это более явственно и верю в это.
В последний день нельзя в чем-то солгать или что-то скрыть. И я признаюсь тебе, что первым импульсом, заставившим меня принять сторону Фабия, был эгоизм. Я боялся, что будущее, если я не присоединюсь к этому благородному римлянину, осудит меня и вместе со всеми прочими выкинет на огромную свалку, имя которой – величественный Рим. А этого я все-таки не заслужил. Я старался честно, пусть и безуспешно, хоть на малую долю приблизиться к добродетелям и добру.
Я дарю тебе, дорогой Ульпий, как память о себе, несколько свитков, где записаны некоторые мои мысли. Я верю, что, если есть в них хоть капля ценного, они не пропадут и не погибнут. Я верю, что ты передашь их тому, кому они послужат на пользу, кто завещает мои мысли своему сыну и, таким образом, сквозь века протянется ниточка от нашего времени к будущему. И эта вера скрашивает мои последние минуты.
Скверный образ: последние минуты, не правда ли, мой дорогой? Мне всего лишь сорок два года. Пусть я болен, но я хотел и мог продолжать работу, которую так люблю. Тоска сжимает сердце. Признаюсь, страх смерти одолевает меня. но я должен быть верен своим идеям и превозмогу его. Я так мечтал о будущем! Наш величественный Рим не думает о нем. Он живет лишь минутой, а не будущим. Так рассуди, мой дорогой, имеет ли право на будущее нация, которая не заботится о нем?
Империя подобна своему правителю. Как некоторые ненавидят жестоких рабовладельцев и презирают их, так и несправедливость владык презрения достойна, и ненависть к ним будет жить в веках. Римский мир начинает медленно разрушаться, он неуклонно сползает к краю пропасти. Когда он в нее свалится, нельзя предсказать, но это произойдет.
Я вижу будущее, как видят его те, кто стоит на пороге бытия и вечности.
Я вижу иноплеменные толпы, которые через века вступят на улицы Вечного города. Что найдут они? На левом берегу Тибра – великолепные мраморные колонны, пышные храмы, разукрашенные золотом базилики и бронзовых богов, молчаливых свидетелей нашей эпохи.
Они онемеют от восторга и подумают: какими великими были люди, которые жили в такой гармонии, в таком великолепии!
О, как они ошибутся, если рассудят так, думая о нашем времени и посмотрев только на один берег реки? На другом берегу они найдут кучи мусора, потому что правый берег Тибра – это не золото и мрамор, но дерево и глина. В золотой жили луции, а там, в грязи, фабии. Ищи, мой Ульпий, человека, который написал бы правду обо всем этом, ибо я сделать этого уже не смогу.
Я кончаю воспоминанием о том. как посетил тебя: теперь, мой Ульпий, я с чистой совестью могу смотреть тебе в глаза. Я не трус. Я не опозорил своих предков. Лицом к лицу со зверем я защищал правду. Даже ценою жизни. А отдать жизнь за правду…
Ну, довольно гордыни, довольно слов. Я прощаюсь с тобой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72