А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Теперь у тебя другие дела будут.
– Да кого ж назначить?
– Кого-кого… Хотя бы вон Лидию Пилюгину.
– Ты что?! – испугалась искренне Катя. – Да ведь что они обо мне тогда подумают?
– Кто – они-то?
– Да бабка хотя бы Федотья.
– А что тебе Федотья! Ты на нее не смотри. Ты теперь за весь колхоз наш горемычный в ответе. Вот за него и отвечай. А Лидия, я кумекаю, ничего бабенка. Затырканная только. Вот я сейчас ее и позову.
– Постой, постой… – вскричала ей вслед Катя, но та или не расслышала, или не захотела больше с ней спорить.
Лидия пришла скоро, через полчаса. Зайдя в тесную, в два оконца всего, комнатушку, она оглядела бывший кабинет своего мужа так, будто сроду тут и не бывала, и произнесла:
– Ну-к, что?
– Хочу я попросить тебя, Лидия, на овцеферме… вместо меня теперь.
Она произнесла это и сразу же поняла, что последние три слова говорить бы не надо, они неприятно царапнули жену Пилюгина – у той чуть дрогнули ресницы, длинные и красивые.
– Ладно, – сказала она. – Прям счас, что ли?
– Да они, поди уж, с голоду изревелись. Соломы им хоть с крыши надергай.
– Ага, ладно, – произнесла Лидия и вышла.
А Катя и счетоводиха принялись за дело. Мария притащила из дома несколько комков негашеной извести и две рогожные кисти. Катя тем временем натаскала воды. Известь они загасили в большом старом ведре, стол и стулья выставили на улицу и начали промывать закопченные с довоенного еще времени табачным дымом стены и потолок. День был солнечный и теплый, в открытые окна тек пахучий апрельский воздух, тут же сушил пробеленные участки. Помещение преображалось, становилось светло, потолок будто поднимался. Улучшалось и настроение Кати, и, закончив побелку по первому разу, она, забрызганная известью, обвела взглядом кабинет, удивилась:
– Ты гляди-ка!
– А ты думала, – с улыбкой кивнула Мария. – Счас вот еще разок пробелим, да окна промоем, да пол выскоблим – и что твои палаты! Слава богу, теперь табачищем коптить некому. А там как-нибудь пол покрасим, оконные рамы…
– Ага, все сделаем! – по-детски воскликнула Катя. – Отец приедет и не узнает свой кабинет… – И тут же сникла: – Только вот третий месяц письма от него не приходит.
– Ну… ждать надо, – произнесла Мария, не глядя на Катю, не в силах поднять на нее глаза.
– Ждать… Я и жду, чем еще жить-то.
И она, бросив кисть, заплакала, прислонившись к влажной еще стене.
– Опять реветь… – Мария подошла к ней, оторвала от стены, неловко прижала к себе. – Ну что ты… будет. Ничего. Что поделаешь? Ждать надо покудова…
Мария говорила все это сбивчиво, через силу, язык ей не повиновался. Катя уткнулась ей в забрызганное известью плечо, а Мария вздрагивающей рукой гладила ее по худой спине. Потом в сердцах отстранила ее от себя, властно и сурово бросила:
– Бери кисть!
Перемена в Марии была настолько неожиданной, что Катя, перестав плакать, с изумлением поглядела на нее.
– Расхлюпалась тут. На нее колхоз доверили, а она… Отец-то вот приедет, так похвалит?
Катя поморгала мокрыми ресницами, вытерла их белыми от извести пальцами.
– У кого счас горя нету? – продолжала счетоводиха. – У меня вон тоже мужика убили, у других. У каждого горя – сколь воды в море, до самых ноздрей плещется. Так что не у тебя одной.
Мария говорила все это зло и отрывисто, хлестала Катю словами без жалости. А та, забрызганная известью, стояла посреди пустого и гулкого кабинета, сжалась, как от холода, хотя через открытое окно тек в помещение теплый солнечный свет. Там, за окном, радуясь этому уже по-настоящему весеннему теплу, ошалело кричали воробьи – извечные спутники людей и в бедах, и в радостях, но Катя птичьих голосов не слышала, в ушах ее стоял какой-то больной звон.
– Что ты на меня орешь-то? – спросила она с обидой.
– Я не ору, а говорю. – Мария с раздражением ткнула кистью в ведерко, сделала несколько резких взмахов вверх и вниз по стене и снова обернулась: – И дальше горюшка-то не убудет, не надейся! А жить все одно как-то придется. Так что, Катюшка, надо стиснуть зубы да жить. Это простое дело и привычное – похныкать да поплакать. А в людях-то вот как раз и говорится: прохныкаешь до вечера, а вечером и вовсе жрать будет нечего.
Мария снова принялась за побелку, а Катя подошла к окну, плохо видящими глазами стала глядеть на заснеженные еще увалы, верхушки которых только-только зачернелись. Теперь снег начнет с увалов сползать все ниже и ниже, оголенные участки будут быстро прогреваться солнцем, черные сперва от влаги, они через день-другой просохнут, прогреются, каменистая почва станет белесой, а потом зазеленеет. Учуяв запах травы, ошалело заревут оголодавшие за зиму коровенки, но выгонять их на увалы еще несколько дней будет нельзя – по подножию холмов обычно чуть не до самого конца апреля лежат вязкие, набрякшие водой снега, скотина, проваливаясь по брюхо, переломает ноги.
Но обо всем этом Катя не думала. Думала она о последних словах счетоводихи, в которых вдруг неясно почувствовала жестокую, но необходимую ей правду.
До конца работы они ни о чем больше и не говорили, молча добелили, окатили окна водой, протерли стекла, вымыли пол, убрали кисти и ведра с остатками извести.
– Вот, завтра и приходи в новую свою контору. Веселей будет, – сказала на прощанье Мария, и они разошлись.
Домой Катя брела вовсе не усталая, какая-то опустошенная, легкая. «Веселей будет…» Не веселей, а, конечно, хорошо, что побелили, думала она с благодарностью за что-то к Марии. Только вот завтрашний день с чего начать?
Подходя к дому, Катя заметила, что из трубы вьется дымок – значит, детишки затопили печь. Захар, как самый старший теперь, приставил к огню чугунок картошки и чугунок с водой для чая, который они заваривали то листьями брусники, то зверобоем, то поджаренными до черноты тыквенными корками, потому что настоящего чая давным-давно не было, как и пахнет, забыли. Глядя на дымок, улыбнулась – славные у нее ребятишки, послушливые, всю домашность, какая по силам, без всяких напоминаний делают. Конечно, при Мишке все было куда как легче, теперь без мужской руки дом, когда-то девятилетний Захар дотянется до Мишухи.
При мысли о своем меньшом братишке, который мыкается уж какую неделю в неволе, она прихмурилась, в горло полез тяжкий комок. А потом на сердце стало еще тревожнее, вспомнила Катя, что месячные вовремя что-то не наступили, полтора срока прошло, а их все нету. Ну да это, видно, так, и раньше такое бывало, от всяких переживаний, наверное, или от тяжкой работы, от голодного питания, кто знает. Но раньше она была спокойна, а сейчас-то…
Вдруг ее кто-то резко дернул за локоть.
– С-су-учка! – услышала она скрипучий свист и, прежде чем различить, кто это перед ней, по хрипящему голосу узнала Федотью. Та стояла, согнувшись, опираясь обеими руками на костыль. Из-под толстой шали на голове ее виднелся пестрый платок, которым была туго повязана маленькая головка, из-под платка свисали две пряди седых волос, глаза старухи горели желтым огнем, мокрые веки тряслись. – С-сука ты паскудная! Не успела угнездиться, да уж яички несешь!
Смысл этих слов до Кати как-то не дошел, она спросила:
– Чего тебе?
– Лидку дерьмо овечье топтать послала. Не нашла кого, сразу Лидку… Норов свой афанасьевский сразу выказала! – Она приподняла костыль, затрясла им. – Да укротим ужо…
– Чем это ты мне грозишь? – нахмурилась Катя.
– А вот подрастут Артемушкины дети…
Старуха ткнула в грязную снежную жижу костылем, снова оперлась на него обеими руками и, сжигая Катю желтыми глазами, стояла так, часто и тяжко дыша. И Катя некоторое время постояла перед ней молча, будто виноватая. А на самом деле в голове ее именно в этот момент опять всплыли почему-то и заворошились недавние слова Марии о том, что коли прохныкать до вечера, то вечером и совсем есть будет нечего. Только сейчас эти слова ее поразили вдруг большим, важным и конкретным смыслом. «А ведь правда, правда, сев же скоро, а чем сеять, в амбарах семян-то вроде и нету?! – заметались у нее тревожные мысли. – И хоть никакой я не председатель, это так, неизвестно как и получилось, но коли было собрание и бабы все проголосовали, так ведь надо что-то делать! А то и правда отец-то приедет и не похвалит, и Степану как в глаза глянуть…» И она подняла сухие, построжавшие глаза на Федотью.
– Ребятишки его вырастут, понятно… А вот ты, бабка, век прожила, а ума не нажила.
Старая Федотья разжала было высохшие губы, но Катя опередила ее, повысив голос:
– Хватит меня стращать! Ступай давай.
И, повернувшись, пошла. Но пошла теперь не домой, а к скотным дворам. Не оборачиваясь, она поднималась на угор, чувствуя, что Федотья так и не тронулась с места, все торчит крючком средь единственной в деревушке улицы, колет зрачками ей в спину.

* * *

Когда Катя зашла на овцеферму, Лидия была еще там, она отбила ягнят от маток, заперла их в небольшой, отгороженный тут же, в помещении, закуток, чтобы ночью напуганные чем-нибудь матки не потоптали молодняк. Так всегда и делалось (редкую ночь волки не бродили вокруг скотных дворов), и Лидия сделала то же самое. Когда подошла Катя, она затворяла воротца закутка, набросила крючок.
Потом они постояли молча, глядя на ревущих, тыкающихся в стены загородки ягнят. Их было немного, десятков около трех – весь годовой колхозный приплод, и обе знали, что некоторые ягнята до травы не дотянут и погибнут, потому что матки отощали, молока у них почти нет.
– Может, Катерина, шибко уж слабых коровьим попоить, – произнесла Лидия.
– А там тоже телятам не хватает, – ответила Катя.
Лидия была когда-то, видимо, женщиной сильной и красивой, и сейчас она держалась прямо, в больших синих глазах плавал затаенный какой-то свет, который, казалось, сразу же щедро выплеснется на людей, стоит ей лишь улыбнуться. Только Лидия никогда не улыбалась, Катя и не помнит, чтобы со дня появления в Романовке лицо ее хоть на мгновение осветилось. Губы у нее были сомкнуты со дня приезда накрепко и, казалось, навечно, из уголков губ пролегли вниз глубокие, обиженные складки, которые за последние полтора месяца стали вроде еще глубже и длиннее. Несколько дней назад, когда собралось то собрание, где ее сделали по воле Дорофеева председателем, Лидия эта зашла в контору одной из последних, встала у самых дверей, лицо ее, одрябшее и усталое, было еще более обиженным, чем обыкновенно. И Катя, пока что-то там говорил Дорофеев, потом размахивал зажатой в кулаке шапкой дед Андрон, все думала: знает или не знает Лидия, за что Мишуха убил нз берданки ее мужа?. Эту причину в деревне вслух никто никогда не называл, и Катя лишь попервоначалу смертельно боялась, что о происшедшем в кузне узнают люди, а когда брата засудили, поняла, что как же не знают, раз Михаил таким образом заступился за нее. И неожиданно для самой себя сделалась равнодушной. Когда еще болтали, что она, Катя, живет с Пилюгиным, тогда все это понапрасну сплетни плели, а теперь вот Катя, не видя выхода, и в самом деле покрыла себя в беспамятстве позором, и пусть теперь все знают про нее с Пилюгиным, и Лидка в том числе. Миша себя не пожалел, а расплатился за ее позор. И все же наперекор всему в тот час собрания в голове больно долбило: знает Лидия или нет? Знает или нет? «Так что же, женщины, молчите-то? – пробился тогда сквозь звон в голове голос Дорофеева. – Мужская часть высказалась – и Андрон Игнатьевич, и товарищ Макеев Петрован…» Вот как, очнулась Катя, и кузнец Макеев высказался. А она не слышала его и не видела. Где ж он? А, вон сидит на подоконнике. А вон Лидка завертела головой, сейчас завопит: потаскушку, мол, зачем нам в председатели?! «И правильно, если скажет, и хорошо, что объявит всем это вслух, а то какой из меня председатель…» Но Лидия Пилюгина промолчала. «Чего разговоры-то вести? По уму ежели раскинуть – так больше ведь некому, – услышала тогда Катя глухой, усталый голос Василихи. – Одно дело, что она с грамотой, а другое – мы вот все удивляемся – сколько ж сил-то у нее, горемычной! И на колхоз только у нее сил и хватит». – «Значит, поддерживаете?» – спросил опять Дорофеев. «Мы ее слушаться будем», – проговорил кто-то под одобрительный шумок остальных женщин. А Лидия Пилюгина так против и не высказалась, и когда все подняли за Катю руки, подняла и Лидия…
Постояв перед закутком, Катя и Лидия вышли из помещения, остановились перед овечьим загоном, огороженным жердями. Летом сюда овцы помещались на ночь, а всю зиму он пустовал и сейчас еще до конца не вытаял от снега.
Длинный апрельский день стекал за облысевшие холмы, лысины эти были черными, парок над ними уже не курился. Небо, наливаясь тяжкой синевой, меркло и меркло, спускалось все ниже. В самой Романовке, лежащей в холмах, как в мешке, было уже сумрачно, кой-где тускло засвечивались маленькие оконца. Ни одного человека в деревушке не было видно, и если бы не эти унылые огоньки в избах да не рев голодной скотины – нельзя бы и подумать, что здесь теплится еще какая-то жизнь.
Катя и Лидия еще некоторое время скованно постояли у загона, и надо бы поскорее разойтись, но, видно, каждая чувствовала – надо что-то сказать друг другу, да только неизвестно что.
Наконец Катя вздохнула и проговорила:
– Меня сейчас свекровь твоя… выстрамила, За то, что тебя послала вот на ферму.
– А я видела, – усмехнулась Лидия.
– В отместку, говорит, дерьмо топтать…
– Дерьмо-то это у нее всегда со рта и валится, – угрюмо произнесла Лидия.
После этих фраз между нами стало что-то таять, и та незримая перегородка, которая разделяла их, если не исчезла вовсе, то стала тоньше.
– Я все гляжу – тебе не сладко там… у них. – Катя хотела сказать «не сладко с Федотьей», но произнесла сознательно «у них», имея в виду и бывшего мужа.
– Да что об этом говорить, – промолвила с горечью Лидия. И, чуть помедлив, всхлипнула: – Кто бы знал… Кто бы знал, Катерина…
Что знал – она не договорила, но Кате и так было ясно.
– А она меня насквозь прогрызла: радуешься, мол, что мужика-то Афанасьев выродок ухайдакал.
Лидия вытерла тяжелыми пальцами мокроту со щек. И они еще какое-то время помолчали.
Потом Катя деревянным голосом произнесла:
– А я думала, ты меня вилами запорешь.
– Это его бы надо, паразита, – откликнулась Лидия, повернулась к Кате, подняла на нее глаза. – Раньше я вот на тебя зазря грешила, ты уж прости. А счас другое тебе совсем скажу – не терзайся ты этим… У тебя и без того горя невпрохлеб. А я что ж… мне вон моих детишек только жалко.
Брови у Кати дрогнули, она отвела взгляд. А Лидия сердито вскинула голос:
– Да не потому, что сироты… А потому, что Пашку вот Федотья давно научила тож дерьмо изо рта вываливать. Малец, а злющий уж на людей, как хорек. Сонька, та хоть и меньше, да как-то не поддается ей. Да все равно, карга старая доколотится своего, сгубит и ее душу.
– Так, Лидия… Ты бы как-то пресекла все это.
Пилюгина только головой качнула:
– Э-э, разве я не делаю? Да без толку все. Не умею, видно… Ну ладно, заболтались. Пошли, что ли.

* * *

Подходя к своему дому, Катя подумала: за сегодняшний день вот сперва счетоводиха Марунька, а счас Лидия открылись каждая с новой и не видимой ей никогда стороны. И вообще за последние дни происходит все же странное, непонятное, была она никто-никто, и вдруг сразу на место Пилюгина, самого страшного для нее на земле человека. Но Пилюгина теперь нет, за это Мишуха, добрый и щедрый сердцем ее братишка, заплатил этакую цену. А древняя Федотья, ишь, пригрозила, цена, мол, не вся, вот подрастут Артемушкины дети… Да и правда, все может еще эхом гремучим отозваться, недаром даже Лидия сказала про Пашку своего: малец, а злющий уж на людей, как хорек. Господи, как жутко жить на земле одной! Мишка-то когда теперь вернется, через вечность. Ну, да вроде война за перевал перевалила, отца и Степана она дождется, и сразу поведут они тут всю жизнь, как раньше, что тогда там Пашка Пилюгин, дряхлая эта Федотья или кто другой? А покуда, правду сказала счетоводиха, надо стиснуть зубы да жить…
Ребятишки ее встретили, как всегда, терпеливым и голодным блеском глаз, но, как и всегда, чугунок со сваренной картошкой стоял на шестке нетронутый. Такой уж был порядок, ужинали только вместе. Чтоб картошка не остыла, Захар обмотал чугунок старой тряпкой.
– Че так долго-о? – пискнула Зойка. – Исть охота.
– Ты – сыть! – прикрикнул на нее Захар, разматывая чугунок. – Ровно маленькие. Мало теперь у мам Кати делов-то!
Катя разделась, погладила Зойку по голове.
– Вы ужинайте. А я не хочу.
– Как же не хочешь? – удивился Захар.
– Правда. Устала шибко. Я вот лягу. И мое съешьте. Разделите поровну.
Лежа под рваным одеялом, Катя чувствовала, как кружится голова, все слышала голос Захара: «Мало теперь у мам Кати делов-то!» И в сердце, во всей груди ее тупо ныло, мозг больно просверливало: вон даже дети как про нее думают, а она… Господи, да ведь надо начинать с чего-то?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43