А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Как же, как же, вы уже все окончательно забыли, – вновь ворвался в него тихий, вкрадчивый голос. – И меня забыли, и моего шурина, Вадима Анатольевича Одинцова, большого советского ученого, забыли, все свои мысли о нас забыли, ничего этого не было, мы ваши лучшие друзья, – никаких ваших видений не было. Так, так, еще немного… Вы прекрасно себя чувствуете, вы все забыли, навсегда забыли, ничего не было. И Вадим, и я – лучшие ваши, самые преданные соратники и друзья. Ну вот, я рад, и вам хорошо и легко. Кстати, вы не боитесь опоздать, – перерыв кончился. Пойдемте? Я тоже думаю, что Вадим Анатольевич Одинцов – самая достойная кандидатура, и наши родственные отношения здесь ни при чем, вы сегодня действительно показали себя принципиальным, государственным человеком.
– Ну, что вы, что вы! – начал приходить в себя Климентий Яковлевич и доверительно потянулся к Меньшенину. – Я, конечно, благодарен вам за поддержку, – вы, молодой ученый, даже не представляете, как велика в нашей среде обыкновенная человеческая зависть! Вы еще с этим столкнетесь! Что только мне не приходится выслушивать и читать! Нам нужно как-нибудь встретиться, не спеша посидеть, поговорить для обоюдной пользы.
– С готовностью и удовольствием, – подхватил Меньшенин и, пропуская профессора вперед, отступил в сторону от прохода на лестницу; они стали спускаться вниз, и, когда появились в дверях конференц-зала, оживленно разговаривая, на них сразу переключилось всеобщее внимание. Один лишь Одинцов понял смысл происшедшего и в душе благословил зятя.

* * *

Вечером, когда все уже было завершено и определено, Вязелев, дождавшись у выхода из института Меньшенина, окликнул его и пошел рядом.
– Слушай, псих, мне надо с тобой поговорить, пойдем ко мне, – предложил он. – Нужно все обдумать…
– Ничего не надо обдумывать, никуда я не пойду, меня жена ждет.
– Обиделся? Хорошо, давай тогда посидим где-нибудь в другом месте, – тотчас нашелся Вязелев. – Ты хоть можешь объяснить, что это с тобой происходит? И что такое произошло у вас с Коротченко в перерыве? Я его в первый момент просто не узнал…
– Ты так умело прикрыл все мои грехи, Жора, теперь ни о чем и вспоминать не стоит, спасибо, друг, – поблагодарил Меньшенин спокойно, даже равнодушно, в его голосе звучала легкая ирония. – Ты так превознес моего шурина, так убедительно – до самых печенок прохватило. Бывает ведь – сразу все по-другому высветило… Вот я и повинился перед Климентием Яковлевичем, прихватил его в коридоре и повинился. Почему, в самом деле, не Одинцов?
– Ладно, не ерничай, лучше он, чем кто-либо другой, даже ты или я, – подозрительно поглядывая на Меньшенина, проворчал Вязелев. – Может, в твоих сомнениях и есть доля правды, только где ты на данный момент найдешь лучшего кандидата? Нет его – лучшего, я лично не вижу. Вполне уравновешенный человек, не страдает, как некоторые, комплексом неполноценности, – не остался он в долгу. – Вон пойдем под навес, там вроде мороженое продают… И никого…
– Я же сказал, сдаюсь, ты меня, давно убедил.
Они сели за самый дальний столик, – Вязелев принес стаканы и бутылку воды, – она была теплой и пахла дешевым одеколоном.
– Ну, и о чем же мы будем говорить?
– О чем, о чем! Не строй из себя неразумного дитятю! – взорвался Вязелев. – Не посмотрят на твои ордена и рубцы… И никто тебя больше не то что не увидит, но даже и не услышит! Хорошо, что ты вовремя опомнился… Знаешь, ищи ты себе другую работу, у тебя с твоим шурином явная несовместимость, вы не можете и не должны быть рядом. Бывает, и к этому надо относиться спокойно. Умные люди просто расходятся подальше и преспокойно себе живут.
– Так бывает! – передразнил его Меньшенин. – Я и без тебя знаю, что бывает… Советовать со стороны всегда легко! А ты попробуй, уйди, если кровью… еще чем-то более тяжким связан…
– Зоя ведь тебя любит, – осторожно напомнил Вязелев, – здесь тебе опасаться нечего…
– Я совсем с другой стороны опасаюсь, – не сразу и как бы нехотя признался Меньшенин. – Знаешь, Жора, я последнее время часто вспоминаю мать… Помнишь, у нее были какие-то непостижимо притягивающие глаза? Мне все сильнее хочется съездить в Саратов, найти ее могилу, пока не поздно, и просто молча постоять рядом… Как она умирала в одиночестве?
– Не она одна, – счел нужным довольно жестко напомнить Вязелев. – Для непривычных людей, хлипких горожан, эвакуация стала своим тяжким фронтом…
– Все-таки она была моя мать, – с какой-то несвойственной ему грустью сказал Меньшенин.
– Конечно, – кивнул Вязелев, упрямо сдвигая брови. – Ты теперь сам скоро станешь отцом, – вот о чем не забывай.
– Какой ты зануда, – поморщился Меньшенин. – Помнишь, и учился на одни пятерки; и драться ты не любил… Черт те что! На одни пятерки, сам знаешь, не прожить…
– Дождь, – уронил Вязелев и поднял голову, подставляя лицо редким прохладным каплям, сеявшимся с неожиданной предвечерней тучки, словно бы случайно летевшей над Москвой. – Дождь, и скоро придет осень… дождь, – повторил он тихо, в то же время с явным интересом поглядывая на друга. – Только Коротченко никогда ничего не забывает и не прощает, – руководит институтом не твой шурин, а именно он.
– Знаю. Следует, правда, уточнить: Одинцов в определенных рамках разрешил ему руководить, – коротко уронил Меньшенин с незнакомой, отстраняющей улыбкой, осветившей его лицо как бы изнутри. – Однако, как говорят сибиряки, никому не дано взглянуть хотя бы на двадцать лет вперед. А это было бы, на мой взгляд, весьма поучительно.
– Ну почему же не дано? – не согласился движимый в этот день каким-то бесом противоречия Вязелев. – Все то же самое и будет, мы с тобой состаримся, а дети вырастут, женятся, выйдут замуж и пойдет новый круг, – только и всего.
– Не нахожу смысла возражать, – склонил голову Меньшенин. – Ты мудрец, да будет по-твоему. Неужели там в буфете ничего, кроме этой тухлой воды, нет?
– Есть, вот у меня нет грошей…
– А-а, так бы и сказал, – повеселел Меньшенин, направляясь к буфетной стойке, над которой возвышалось дородное, с врожденно недовольным лицом существо, мгновенно окинувшее подходившего клиента оценивающим ястребиным взором.

13.

Зябко отхлебывая горячий чай, помолодевшая, с ожившим лицом, Зоя Анатольевна с каким-то ласковым любопытством всматривалась в сына; тот, сразу замкнувшийся, сидел, опустив голову, и его бледное, в одночасье осунувшееся лицо с круто сведенными темными длинными бровями вновь словно отбросило Зою Анатольевну в далекое и, как оказалось, такое близкое, больное прошлое. Она незаметно прижала ладонью левый бок – закололо под сердцем. Сын сейчас напоминал отца перед его исчезновением, и даже был, примерно, в том же возрасте. От своей мысли Зоя Анатольевна окончательно расстроилась и, пытаясь взять себя в руки, покончить с рассказами и воспоминаниями, тотчас, как это свойственно женщинам, обратилась к спасительным мелочам.
– Степановна, ты ведь должна помнить старинный чешский фарфор, сизый такой, голубиный, помнишь? – спросила она. – Еще мама его безумно любила… Боже мой, как же давно все началось! Помнишь случай…
– Нет! – неожиданно, с неровной, понимающей улыбкой сказал Роман. – Не то, глупо! Игра в кошки-мышки! Взрослые люди! Тем глупее! Ничего существенного! Ну, что ты темнишь, мама? – спросил он, и Зоя Анатольевна в трудном и радостном смятении оттого, что наконец услышала от него это долгожданное и трудное «мама», стараясь не расплескать в себе невесть откуда свалившийся на нее дар, тихое тепло жизни, как бы освятила себя некоей торжественной тишиной, – глаза ее сделались влажными. Степановна хотела было кинуться к ней, помочь, но сразу же поняла, что этого не нужно, и тоже благоговейно замерла, а Зою Анатольевну все-таки прошибло. Стыдясь, она всхлипнула, отвернулась. Роман подошел к матери, минуту назад чужой и даже неприятной женщине, положил руку ей на плечо, тихонько погладил. Этого Степановна уже не могла выдержать, вышла, а Роман, оторвавшись от матери, достал сигарету, повертел ее, сломал и швырнул в пепельницу. Зоя Анатольевна следила за ним сияющим, благодарным взглядом.
– Нет, мама, нет, – сказал он, не в силах справиться с мыслями, мешавшими ему окончательно успокоиться. – Нет, у тебя свои соображения, но разве так можно?
– Что, Рома?
– Что! Избираешь меня третейским судьей между отцом и дядей, а сама не хочешь сообщить даже причины… хотя бы косвенно… Боишься дать мне бумаги отца? Почему? Я ведь давно вырос… Я вполне допускаю, тебе неприятно сейчас говорить о прошлом, но мне-то он отец…
– Что ты имеешь в виду?
– Ничего особенного, просто твои отношения с Георгием Платоновичем… я об этом и раньше знал. Я ведь никак тебя не осуждаю, твое личное дело. Мы взрослые люди, в конце концов, так ведь?
Зоя Анатольевна взглянула на дверь, как бы призывая вышедшую перед тем Степановну на помощь; тут же, сердясь на себя за нерешительность, за постоянное стремление разделить свои трудности с кем нибудь другим, она помолчала, собираясь с силами.
– Когда-нибудь ты все действительно поймешь, – сказала она. – Сейчас ты еще не готов, Рома. Я не собираюсь ни перед кем оправдываться. Какие бумаги? – попыталась как можно правдивее солгать она. – Все давно сожгла, уничтожила, боялась – время-то какое было? Да и какие это бумаги? Безумные пророчества, они никогда не сбудутся, ну их! Прошу, ничего мне больше не говори, Рома. – Нечто затаенное, закрытое опять словно смяло ее лицо изнутри. – Не мой же здесь каприз…
– Так что же это?
– Я не хочу идти против людских и божеских законов. Пожалей меня, Рома, я этого не могу. Ты забываешь, твой дядя – мой брат, родной брат. Это сейчас все хорошо и понятно, когда давно уже нет Сталина, кончилось это время ненависти и варварства. Россию оставил Бог, на русский народ было наслано безумие. Наш с Вадимом отец, твой дед, был из старого, правда, сильно обедневшего дворянского рода, мать, твоя бабка, тоже из какой-то захудалой ветви Сабуровых… Но оба они были высокообразованными людьми и смогли продержаться до тридцать восьмого года. Твой дедушка преподавал в какой-то закрытой военной академии немецкий и английский языки, он исчез внезапно уже в конце сорокового года. Исчез и все, – бесследно. Я родилась на двенадцать лет позже брата, видишь, какая у нас большая разница. Мама была так духовно спаяна с отцом, что буквально за несколько месяцев после его исчезновения угасла, – тихо, безропотно… с какой-то даже улыбкой. На руках у Степановны, я все хорошо помню. Мама взяла клятву с Вадима, что он заменит мне отца, и он сдержал слово. Правда, он ни разу не захотел со мной откровенно поговорить об отце, всегда уводил разговор в сторону, – здесь какая-то тайна. Мне кажется, что Вадим что-то скрывает… Почему у него при такой родословной такая стремительная карьера? И Степановна упорно молчит… Мне порой начинает мерещиться, что и отец, и брат продали свои души сатане, за ними чувствуется нечто темное, непостижимое, и нам всем, их близким по крови, придется расплачиваться… И потом, сказать всего никому не дано. Уходи из этого дома, веди самостоятельную жизнь – вот моя просьба. Я умоляю тебя – уходи… Сколько можно держаться за дядю?
Роман, слушавший ее с нарастающим вниманием, пожал плечами и заставил себя улыбнуться.
– Вот так, без всякого на то объяснения, без всякого понимания причины, – чисто женская логика. Знаешь, мама, у тебя просто расстроены нервы…
– Над этим домом тяготеет заклятие, здесь никогда не будет покоя…
– Ну, а если ты ошибаешься, если все совершенно иначе? И как можно уйти от самого себя?
– Ох, Роман, Роман…
Она замолчала, дверь приоткрылась, и в нее просунулась Степановна; в первое мгновение Зоя Анатольевна не узнала ее, глаза у нее расширились, нездоровая бледность растеклась по лицу, и у Романа опять невольно мелькнула мысль о какой-нибудь скрытой нервной болезни матери, чем все ее страхи и объясняются, и он, в общем-то не любивший обременять и затруднять себя всяческими сложностями, со скрытым раздражением перевел взгляд на свою старую няню.
– Сидит… сам все сидит, как ушел к себе, так и сидит, – шепотом, с трагическим лицом, сообщила Степановна. – Сидит, и вот так на меня, вот так. – Она подняла руки, медленно пошевелила ими, словно несколько раз что-нибудь неприятное оттолкнув от себя. – Сидит, и вот так… Господи, что же это такое?
Теперь и у нее в голосе прозвучала растерянность; она перебежала глазами с сына на мать и бросилась к ней.
– Зоинька… Зоя, Зоя, – торопливо заговорила она, заглядывая в остановившиеся и разошедшиеся от знакомого, внезапного сейчас приступа боли, глаза Зои Анатольевны. – Бедная моя, скажи, скажи, болит? Где? «Скорую» вызвать? Роман…
– Сейчас… Не надо, ничего не надо, пройдет, – с трудом выдохнула Зоя Анатольевна.
– Господи, мучители мои, – не удержалась Степановна, чувствуя начавший окончательно рушиться порядок вещей. – Давно у тебя?
– Успокойся, – попросила Зоя Анатольевна, и в то же время стараясь не упускать из виду сына и ободряюще улыбаясь ему. – Проходит… вот посижу… ерунда, нервы…
Теперь она, все сильнее ощущая какую-то новую, только что возникшую и неприятную зависимость от жизни, озадачилась и другим, – ей показалось, что вокруг все неуловимо переменилось, укрупнилось и отодвинулось; странный, зеленовато-голубой с золотистым оттенок лег на окна, стены, мебель, на лица дорогих и никогда почти не понимающих друг друга людей.

* * *

Продолжая пребывать в отвратительно угнетенном, каком-то беспомощном состоянии, Вадим Анатольевич и хотел бы встать, присоединиться к остальным, но не мог по причинам, от него не зависящим. Ноги у него словно отказали и совершенно не слушались, и, как он ни старался ими шевельнуть, они мертвым неуправляемым грузом покоились одна подле другой; в неодолимом бешенстве он даже ударил по колену правой, а затем и левой ноги тяжелым пресс-папье, – ударил, ничего не почувствовал и швырнул пресс-папье куда-то в угол. И еще он жалел сестру, с ее исковерканной женской судьбой, все время хотел ее как-нибудь утешить и укрепить, только не знал как, и от этого еще больше расстраивался.
Медленно и неуклонно темнело, – Одинцов жалел сейчас и Степановну, время от времени появляющуюся в дверях кабинета и испуганно смотревшую на него, не решаясь переступить порог. Он жалел ее тем более, что не в силах был что-либо сказать ей или крикнуть: «Да перестань ты метаться и смущать других!» Он повторял все это про себя, когда она появлялась в дверях, и, тяжело поднимая руки, махал ими, приказывая ей уходить и больше не показываться, – она же, разумеется, все истолковывала по-своему. И даже упомянула что-то про бумаги Меньшенина… или это еще раньше говорил ему Вязелев… Бумаги, какие там еще бумаги, – стучало в его отяжелевшем мозгу, не может ведь быть никаких бумаг, что там еще за пропасти откроются, а, впрочем, если и есть такие бумаги, кто же им поверит?
Никто им не поверит, успокаивал он сам себя, мало ли что мог наколбасить его бывший, полубезумный, полугениальный, как некоторые считали, зятек – кого же это может удивить? Кто знал Меньшенина, удивить ничем нельзя, любой подумает, что человек был определенно одержим каким-то бесом, и не было для него исцеления. И не мог он оставить никаких важных бумаг, исключено, – так, какие-нибудь розовые мечтания, для прикрытия. Прав однажды сказавший, что каждому свое, трудно испытывать скрытую неприязнь родной сестры, все знать и молчать. Да и нужно ли защищаться, и можно ли? Не лучшая ли защита – спокойная уверенность в себе? Не себя ведь, ее жалко… И если что то есть, значит, так нужно, Меньшенин не мог ошибиться… И почему не показывается Роман? Возможно, он сейчас и перебирает пожелтевшие бумаги своего отца, оставленные прежде всего для окончательного сокрытия истины, и здесь сделать ничего нельзя – время не пришло. И никто не знает, когда прозвонит нужный час. И никто никогда не узнает и того, что главный смысл его жизни заключался вначале в ожидании прихода неведомого тогда никому посланца тайного братства… Суровый и высокий жребий выпал Меньшенину, и этого уже тоже нельзя было изменить. А затем для тех же целей пришлось пасти, не спуская с него глаз, племянника, этого длинноногого оболтуса, теперь вот появился и Володька – тоже первенец, и тоже по этой же линии, и никому, даже родной сестре, ничего нельзя сказать. Именно он, Вадим Одинцов, оказался главным хранителем ключей от древнейшей и неприкосновенной славянской тайны, доля не из легких, но он не променяет свою участь ни на какую другую. Сегодня он непростительно сорвался, надо следить за собой. Необходимо стереть эту матрицу даже для себя, как это положено по суровому и беспрекословному уставу, ведь основное – справиться с самим собой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29