А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Знаешь, что у многих коллекционеров дома висят копии, а оригиналы, чтоб не стырили, хранятся в банке? Само понятие „оригинал“ стало условным. А о подпольном музее на греческом острове слыхал? Там среди неотличимых от оригинала копий висят краденые шедевры. Общеизвестно: алмаз лучше всего спрятать среди простых камушков.
Было бы странно второй раз за день отмолчаться при упоминании, пусть всуе, Острова, слава которого докатилась, вижу, и сюда. Тем более если это Борис Павлович сообщил Никите по старой дружбе, а сам узнал известно откуда вряд ли с переименованием его alma mater вовсе перестала функционировать.
— Там, говорят, цела-невредима наша Янтарная комната, — подпустил я, на всякий случай сославшись на всякие слухи — будто не сам ее видел собственными глазами всего два месяца назад.
— Или ее копия! Что без разницы! — свел на нет мое сообщение Никита. А у нас здесь весь Кенигсберг перерыли в поисках бункера, куда ее немцы от русских запрятали. Смехота, да и только!
— Темная история, — осторожно сказал я, но все же счел необходимым поделиться кой-какими сведениями: — Все, кто хоть как-то был связан с Янтарной комнатой, странным образом исчезали из жизни. Сталинские делишки, похоже. В дополнение к оригиналу были сделаны еще две реплики: одна — точная, а другая несколько иная по цветовым соотношениям, почему Сталин и забраковал. Хотя она вроде превосходила оригинал художественно.
— А я что говорю! Не легче ли еще одну сварганить, чем рыть носом землю? Нет, согласись, идея копирайта противоположна идее совершенства. Ту же литературу возьми. Если набело переписать „Войну и мир“, „Братьев Карамазовых“, да хоть любой роман Диккенса, — можно создать шедевры, а так это гениальные подмалевки в неудачном исполнении. Возьми того же Толстого: путаные и нудные рассуждения о роли личности в истории, карикатурный образ Наполеона, искусственно пристегнутый эпилог с плодоносящей Наташей, да мало ли! По сути, все это великие неудачи, потому что человеку не дано воплотить собственный замысел. „Спешу поздравить с неудачей: она блистательный успех…“ — не помню, кого поздравлял Тютчев. А помнишь, что Фолкнер писал про „Шум и ярость“, лучший у него роман? „Это мое самое прекрасное, самое блистательное поражение“. Между прочим, Фолкнера переписывал и сокращал его собственный литагент. Нет, одному человеку не по силам. Нужны коллективные усилия. Художественная артель, члены которой лишены индивидуального тщеславия. Если хочешь знать, тщеславие — это альтруизм: забота о неведомых тебе читателях, зрителях, слушателях. А Рембрандт спасибо бы сказал, увидев мою „Данаю“.
Похоже было на заигранную пластинку: апологетика сальеризма. Все тот же чудило — будто расстались с ним вчера. Даже очки в тонкой золотой оправе вроде те же. Менее всего походил на художника: вид педанта, хоть и с безуминкой, которую годы так и не вытравили из него.
— Анекдот о Рембрандте знаешь? — вспомнил я. — Разговор на аукционе: „А вы гарантируете, что Рембрандт настоящий“. — „Гарантия на три года“. — И, не дав ему опомниться, спросил: — Почему не явился на перфоманс лже-„Данаи“?
— Потому и не явился, — сказал Никита, и я не понял, шутит или всерьез.
— Осунулся, — сказал я, приглядываясь к нему.
— Еще бы! Вынуждены экономить на еде, удлиняемся, одежда болтается как на вешалке, зато оригинально, в образе. Но в зеркало тошно смотреть: да я ли это? Мордогляд. Ничего, кроме отвращения. А иногда и боязно: взглянешь, а там никого. У нас даже национальный тип изменился — пузатые бабы как вымерли. Зато ты, Глеб, вижу, цветешь. — Это прозвучало как обвинение. — Витамины небось жрешь круглый год! Время тебя не берет.
— Не жил — вот и не изменился, — сказал я в оправдание. — Какая в эмиграции жизнь? Эмиграция — род консервов.
— А у нас как на войне: год за три. Не поверишь: цены гораздо выше, чем в Европе, заработки невообразимо крошечные. Скверная пломба в зуб стоит моей эрмитажной зарплаты, выпадает через месяц. Бьемся в заботах, как рыба в неводе.
— Зато капитализм, демократия… — вякнул было я.
— Какой, к черту, капитализм! Номенклатурная олигархия — вот кто загребает! Проще говоря — захват всей собственности и всей казны бывшими коммуняками и отцами черного рынка. Мы живем при настоящей войне, но у нас железная психика и крутой иммунитет к ненавистным властям, ненавидящим население. То из танков палят в самом центре Москвы, то бомбят собственный город.
— Ну, не совсем собственный, — возразил я.
— Да брось! — не понял он, но и не дал мне договорить. — Русских в Грозном больше погибло, чем чечни! Те загодя по деревням разбежались, а русским куда? Некуда! Зато чеченцы у нас теперь заместо евреев — внутренний враг, козел отпущения, отчуждение зла. А евреев про запас держим. В качестве масонов.
И расхохотался собственной шутке. Поди пойми — жалуется или ерничает? По его возбужденному реченедержанию видно было, как редко он с кем общается.
Мгновенно заметил, что я отключился.
— Наша этнография, вижу, тебя не колышет. Продолжим тогда демонстрацию „Данай“. Конкурс красоты — которая краше? Закрой глаза, — приказал он, но потом передумал и подстраховался: — Закрой глаза и повернись к двери.
Слышал, как он возился с картинами.
— А теперь глянь.
На месте прежней висела еще одна „Даная“. Уже не копия — скорее имитация. Ее жест был менее театрален, ангел сжимал руки не так жеманно, меньше золотого блеска, да и пропорции самой Данаи были слегка изменены — подобран живот, уменьшены бедра, смягчена линия семитского носа.
— Что скажешь?
— Как после косметической операции. Твоя, может, и лучше, зато у Рембрандта — желанней.
— Ты, я вижу, однолюб. Комплекс Менелая — ты влюблен не в Данаю, а в собственное о ней воспоминание. То есть любишь не ее, а свою любовь. Отсюда аберрация памяти.
— Следующая, — напомнил ему и отвернулся.
Мгновение спустя я увидел мою Галю в роли Данаи. Точнее, нашу с ним общую Галю. С этой картины и начались его бесконечные вариации на тему Данаи. Не Рембрандт, а я был его музой.
— На случай, если с Галей что случится, у нас уже готова ей подмена, осклабился Никита.
— Какая же подмена, когда произведение искусства? — отрекся я от своей главной страсти.
— Не скажи. Все зависит от воображения. Думаешь, это боги вдохнули жизнь в статую Пигмалиона? Как бы не так! Это он сам оживил ее, представив ожившей. Одной только силой воображения! А другого ихнего скульптора помнишь? Лаодамию. Так та, овдовев, уломала Персефону вернуть ей убитого троянцами супруга всего на одну ночь. Чем, ты думаешь, она той ночью занималась? А вот и нет, пальцем в небо. В срочном порядке изваяла с него за ночь восковую статую и преспокойно с ним — точнее, с ней — трахалась. Пока лишенный воображения папаша не застал ее однажды за этим делом и не приказал бросить восковую персону в котел с кипящим маслом, куда вслед за ней кинулась и обезумевшая от горя ваятельница.
— Есть разница между плоской картиной и объемной скульптурой. Статуя все равно что надувная кукла.
— Фу, какой материалист! Я тебе про творческое воображение, а ты про дешевые приспособления для онанизма. В детстве мы как-то обходились без надувных кукол — достаточно было руки или подушки, да хоть в замочную скважину. Любой резервуар для застоявшейся спермы. Как говаривал старик Шекспир, воображенье дорисует остальное. Вот именно: воображение!
— Да что ты заладил: воображение, воображение! У тебя-то как раз с ним полный завал. Нет чтобы свое что измыслить, так ты только и можешь, что имитировать других. Из-за тебя с „Данаей“, как с рублем, — инфляция.
— Не бери в голову, — успокоил меня Никита и продемонстрировал следующую „Данаю“.
С моей точки зрения, она была худшей, хотя отдельными деталями неотличима от оригинала, из-за чего у меня и подскочил адреналин в крови, как днем раньше в Эрмитаже. Мне она показалась разностильной, словно ее написал не один, а два художника. Аксессуары: ангел, канделябр, брошенные второпях на коврике тапки, столик у изголовья кровати — выполнены с блеском, зато сама Даная написана как-то чересчур старательно, робко, дрожащей рукой. В практике старых мастеров все было наоборот: главный сюжет писал сам художник, а фон поручал ученикам.
— Ты, случаем, не перебрал, когда писал эту Данаю?
— Мяу!
И тут только я вспомнил о странной этой его привычке, которая новичков обижала: посреди серьезного разговора подавать кошачьи реплики.
— Нет, серьезно?
— При чем здесь я? Это точная копия той картины, какой она была перед тем, как ее сперли из реставрационных мастерских.
— Ты участвовал в ее реставрации? — спросил я, хотя вопрос следовало поставить иначе, заменив „реставрацию“ на „хищение“.
— Не допустили, боясь отсебятины. Зато разрешили скопировать. По периметру картина мало пострадала, зато лично Данае досталось. Сам понимаешь, мудак-литвак целился не в Рембрандта — в саму Данаю. Его, кстати, уже выписали из психушки — имей в виду. А реставраторы попались из породы овец, с оторопью перед оригиналом. Вот и результат. Великие картины нужно не реставрировать, а переписывать наново, держа оригинал за черновик.
— Когда ты ее видел в последний раз?
— Кого?
— Не валяй дурака! — рассердился я.
— Видишь ли, неделю назад мне задал тот же вопрос следователь, но это касалось не Данаи, а Лены. Или я подозреваюсь сразу в двух преступлениях?
— В одном.
— Да хоть в семи! Преступникам у нас теперь не жизнь, а малина. Десятки наемных убийств — и ни одно не раскрыто, А „Даная“, думаешь, первая среди похищенных? Как бы не так! За последние годы неведомо куда ушли сотни экспонатов, пусть и не таких знаменитых, как наша с тобой „Даная“. Мумию спиз. ли!
— Слово в слово, что говорил Борис Павлович.
— Он и мне звонил — обещал наведаться днями. Только ищи теперь в поле ветра! Хочешь на спор — никогда не найдут. Могу предложить им одну из копий какую, интересно, выберут? Странно, что до сих пор еще не свистнули „Медный всадник“ — стоит-скучает на набережной, никак не вовлеченный в криминогенный процесс. Потому у нас и астрономический подскок в преступности, что преступление безнаказанно, да и редко кого удручает — зато вдохновляет многих. Убивает, понятно, не каждый второй, но ворует — каждый первый. Преступлений у нас не совершает только ленивый. Ладно, поехали дальше, — сказал Никита и, так и не ответив на вопрос, повел меня в дальний угол мастерской, где висела картина, укрытая простыней.
— Еще один сюрприз?
— Последний, — успокоил меня Никита и сдернул покрывало.
Я только что не ахнул. Передо мной, в тех же самых рембрандтовских декорациях, в Данаевой позе, лежала покойница. То есть это сейчас она покойница, а Никита изобразил живую, трепетную, полную нежности и любви женщину, какой никто из нас ее никогда не знал, мужа включая, думаю. Или зря я так уверенно говорю за других? Сколько раз мне самому приходилось встречаться с женщинами, которые в постели никак не соответствовали собственному образу в каждодневной жизни. А Лена была именно из таких — скрытная, замкнутая, тайная. Саша мог ее знать и иной. Или Никита?
Я обернулся к нему.
— Что уставился? — сказал он.
— Она согласилась тебе позировать?
— В конце концов. — Выдержав паузу, добавил: — С разрешения Саши и в его присутствии. Сам и настоял, свихнувшись на ревности. А может, хотел показать ее мне во всей красе, похвастать, поддразнить, кто знает? Поделиться со мной, но чтоб только вприглядку. Как раз она противилась до самого конца застенчива, как девушка. Он решил устроить нечто вроде испытания.
— Ей?
— Или мне. Либо нам обоим. А может, самому себе. Поди разбери теперь.
— Красивая.
— Не то слово. Самая красивая. Обнаженная еще красивей. Но не в том дело.
Я тоже чувствовал, что не в том, не только в том.
— А в чем? — спросил я.
— В том, что не чета твоей Данае — полностью никогда и никому так и не раскрылась. Даная — раба любви, готова отдать все возлюбленному, а эта унесла свою тайну в могилу. Ни мужу, ни любовнику. Ни гою, ни аиду. Ни городу, ни миру. Никому! Нет, без трепа — так и осталась до конца девственницей. „Вечное девство“ — вот сокровенный смысл скульптуры Родена, но он не посмел и назвал выспренне: „Вечная весна“.
— Ты ее любил?
— Любил? — переспросил она. — Не то слово. Мучился, сходил с ума, умереть хотел. Они думают, что мы в них влюблены, а мы просто хотим их поеть и вся недолга. Невтерпеж — и все тут!
— А если это и есть любовь?
— Тогда, наверное, любил.
— А она? Знала?
— А ты как думаешь? Если я ее даже поставил перед выбором: не уйдет ко мне — кончаю с собой.
— А она?
— Кончай, сказала. Другой бы на моем месте так и сделал. А я продолжал канючить. И добился. Хоть и не того, чего хотел больше всего, — она стала мне позировать.
— Сколько сеансов?
— Шесть.
— И Саша на всех присутствовал?
— Не на всех. С пятого сбежал, не дождавшись конца. А на шестой, который оказался последним, снова приперся. Как он нас тогда измучил, себя включая.
— А ты хотел больше сеансов?
— Договаривались о восьми.
— Саша запретил?
— Мяу, — жалобно протянул он. — Сама отказалась. Первой не выдержала.
Меня так и тянуло задать ему главный вопрос, но слишком уж он ждал его — вот я и промолчал ему назло.
Или потому, что боялся получить положительный ответ?
Хочу быть верно понятым. Дело не только в тех флюидах, которые неизбежно возникают между художником и обнаженной моделью. Chemistry переведет мой американский переводчик, потому что, если прямо — ectoplasm, читатель не поймет. Женская обнаженность — знак высшего доверия мужчине, предпоследняя ступень близости, хотя последняя может и не наступить. Даже в моей любовной практике, хоть я и не художник, дважды случилось, что раздел женщину, но до взаимного проникновения так и не дошло: в одном случае попалась эксгибиционистка, которая кончала, пока я путался в ее пуговицах и петлях, и ни в каких больше мужских услугах не нуждалась; в другом — целка, которая перед тем, как впустить в себя, неожиданно разревелась, сбив мой сексуальный аппетит. К тому же Лена все-таки не профессиональная натурщица, а та есть путана в мире художников. Куда сильнее и неотвязнее другие флюиды, которые возникают между женой друга и другом мужа. Отчасти знаю по себе, но у меня надежный щит от этой напасти — моя Даная, мой архетип. И все мои бабы, Галю включая, — под стать ей. Потому по Лене если и томился невзначай, то на уровне глаз, а не гениталий. А Никиту, видно, она и впрямь зацепила. Добавочное свидетельство удручающей его неоригинальности при несомненном художественном даре — баб он выбирал с нашей подсказки: с моей — Данаю и Галю, что, может быть, одно и то же, с Сашиной Лену.
Еще раз глянул на покойницу.
Была в ней какая-то отрешенная покорность, хоть она и протягивала руку навстречу невидимому гостю, как Даная. Но не раба любви, а раба обстоятельств, для нее, как оказалось, роковых.
И вдруг поймал себя на сильнейшем физическом желании. И тут же устыдился. Или, по мне, любую уложи в позу Данаи — и мой ванька-встанька тут как тут? Или это по контрасту — между сексуально раскованной Данаей и сексуально замкнутой Леной? В любом случае преграда рухнула, и от глаз до гениталий прошел мощный электрический заряд.
Так странно было видеть ее обнаженной! Не то чтоб никогда не представлял — врать не буду, разнузданное мое воображение раздевало даже Деву Марию. Но у нас с ней установился такой дружеский, доверительный уровень отношений, что ни о каких поползновениях с моей стороны не могло быть и речи. Бывало, гуляем вчетвером — впереди два ярых спорщика, а мы с ней, отстав, позади, согласные по всем вопросам бытия и художеств, за исключением разве что моей потаенной страсти, которая подошла бы под любую из этих категорий, хоть и тянуло расколоться — уверен, поняла б с полуслова. „Стоячим надо трахаться, а не творить! Зависимость от вдохновенья унизительна!“ — орал на всю улицу поддавший Сальери, а что отвечал ему полушепотом вдохновенный пиит, можно было только догадываться. Никита действительно работал, не дожидаясь вдохновения, муза обходила его мастерскую стороной.
Что нас с ней еще объединяло — стихи, под аккомпанемент которых проходили наши питерские прогулки: читали наизусть, подсказывая друг другу. Да и непредставим уже умышленный этот город без Пушкина, Анненского, Блока, Ахматовой и Мандельштама, особенно последнего, — потому и заимствую у него строчку-две на каждую главу в качестве названия. Только природу она чувствовала так же тонко и глубоко, как поэзию, а это и вовсе диковина в нашей сплошь городской цивилизации.
Из всех нас была самой русской — по сокровенной, тайной своей сути. Уверен, что и в православие подалась вовсе не из моды, а ища душевного пристанища и покоя. Никогда больше не встречу такой женщины, уникальный человеческий экземпляр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23