А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Упейтесь, вдохновитесь до отвала
Бессмысленностью Страшного суда!
Георгий Болотин. «Вам, поэты!»
Десятого августа я встал в восемь часов утра. Побрился, позавтракал, почитал. За что я ни брался, я все равно неотвязно думал о том, что я должен выйти из дому. Об этом напоминали мне и репродукторы, наяривавшие бравурные марши за окном, и кошки, зигзагами гулявшие по мостовой, восхищенные внезапным безлюдьем, и то, что соседи не выходили ни в кухню, ни в уборные – все совершали у себя в комнате.
Часов в одиннадцать я оделся, положил портсигар, куда собирался, и вышел на лестницу.
Я спускался по ступенькам не торопясь и бесшумно, так что, когда я на повороте столкнулся с соседкой с третьего этажа, это было неожиданностью для нас обоих. А то, что произошло потом… Она вскрикнула, метнулась в сторону, сетка с бутылками ударилась о перила. Зазвенело стекло, кефир хлынул сквозь ячейки авоськи на площадку. Женщина поскользнулась в густой кефирной луже и, ойкнув, грузно села на ступеньки. Я бросился помогать ей. И тут она крикнула второй раз и, закрыв глаза, стала слабо отталкивать меня трясущимися руками.
Она открыла глаза, медленно подняла ко мне свое мертвое лицо.
– Толя, Толя, – бормотала она невнятно. – Я же вас маленького… на руках… я вашу маму… Толя!
– Анна Филипповна, да что с вами? Здесь стекло, вы же порежетесь!
– Толя, – сказала она, – ведь я… ведь я… я подумала… Я кефирчику для Анечки, для внучки… Ох, Толя!…
И она заплакала, её грузное, оплывшее шестидесятилетнее тело содрогалось. Я поднял ее, подобрал сумку.
– Зиночка больна, а Борис в командировке, вот я за кефирчиком…
Сверху, с третьего этажа, уже бежала в распахнутом халате Зина, её дочь, моя одноклассница.
– Мама! Что с тобой? Кто тебя? Что с тобой?
– Ничего, Зиночка, ничего. Я вот упала…
– Говорила я тебе, – начала Зина.
– Зина, отведи-ка мать домой, а я схожу за кефиром.
Я вынул залитые кефиром батоны и отдал их Зине.
– Толя, а деньги-то, деньги!…
…Когда я разделался с этим кефиром и снова вышел на улицу, стало еще жарче. Парило, как перед грозой, и я взял пиджак на руку, забыв о спасительном портсигаре. На душе у меня было мерзко; перед глазами стояло помертвевшее лицо соседки, я слышал её бессвязный и бессмысленный лепет: «Толя, Толя…» Я шел по Никитскому бульвару. Он был такой же, как всегда, – веселый, нарядный, весь, как лошадь в яблоках, в крохотных тенях листьев. Только сегодня на нем не было детей. Подростки в рубашках с закатанными рукавами, развалившись на скамейках, поплевывали через плечо в газоны, да посреди аллей, надменно вздернув подбородок, шел пожилой мужчина, ведя на поводке огромного дога без намордника.
Когда я вышел на Арбатскую площадь, я увидел бегущих людей. Они торопились куда-то за старое метро, куда – я не мог увидеть: мешало здание кинотеатра. Я перебежал дорогу и протолкался сквозь толпу.
На земле, головой к стене, лежал человек. Он лежал в той самой позе, в какой был изображен труп на плакате Саши Чупрова: раскинув руки, завалив на бок согнутую в колене ногу. По рубашке расползлось красное пятно; рубашка была белая, вьетнамская – у меня тоже есть такая, мне её весной купила сестра. Он лежал совершенно неподвижно, и солнце отражалось в узких носах его модных туфель. Я даже как-то не сразу понял, что он мертв; а когда понял, меня пробрал озноб. И потрясло меня не убийство, не смерть, а именно эта чуть ли не мистическая реализация графических бредней Чупрова: почему он лежит в точно такой позе? Он почти упирался запрокинутой головой в раму афиши; на афише лихой черно-белый танцор анонсировал декаду осетинского искусства и литературы. Рядом висела полуоборванная реклама Политехнического музея:
"Кандидат экономических наук Г.С. Горнфельд прочтет лекцию на тему: «Вопросы планирования и организации труда на предприятиях…»
Дальше было оборвано.
Собравшиеся негромко переговаривались:
– Молодой.
– А может, он жив еще?
– Что вы! Он скончался: я зеркальце подносила, вот это, из сумочки.
– Кто ж это его?
– Цветочница говорит: «Подлетел длинный такой, загорелый, и выстрелил. Окликнул его, а он обернулся, он и выстрелил.»
– Кто обернулся?
– Господи, да покойник же!
– И милиции, как на тех, нет!
– Когда не надо, они всегда тут.
– Погоди, папаша, а причем тут милиция?
– Как это причем? Человека убили!
– Ну и что?
– Тьфу ты, дурак какой! Человека, говорю, убили!
– А ты, отец, полегче. Не дурей тебя. Газеты читаешь? Сегодня – можно!
– Ты, парень, не ори: покойник рядом. Газеты – газетами, а совесть знать тоже надо.
– Вы, уважаемый, что-то не то говорите. По-вашему, совесть и правительственный указ – вещи разные? Я бы на вашем месте поостерегся агитацией заниматься!
– А ты, милок, ступай отседова, пока я тебя клюшкой промеж очков не ляпнул!
– Боевой какой старикан!
– Мух-то отогнать надо бы. Нехорошо.
– Что ж это, милые мои, значит, какой ни есть хулиган пырнет вот эдак – и ничего ему за это не будет?
– Газеты, мамаша, читать надо. Сказано: «Свободное умерщвление». Но ты не тушуйся: побьют кого надо – и все.
– А кого это надо?
– Там знают кого. Зазря указ писать не станут.
– Как бы не раздели покойника. Туфли-то на нём…
– Грабить нельзя. Тут дело государственное.
Я выбрался из толпы и пошёл прочь.
Я не помню сейчас, где я бродил, сколько улиц и площадей я прошагал и как я добрел до Красной площади.
Многолетним благоговением, плотным и осязаемым до отказа, до крыш и куполов, была забита выпуклая, прямоугольная коробка площади. Голые бетонные параллели трибун, трехъярусные кубы гробницы, прямые углы невысокого парапета, наивные двузубые стены – весь этот с детства, с младенческого лепета знакомый и любимый мною узор, непреложный и бескомпромиссный, как чертеж теоремы, внезапно ударил меня в мозг, в душу, в сердце. Дано: идея; требуется доказать: воплощение. И чертят, чертят оледеневшие в своем рвении геометры, чертят, положив бумагу на склоненную перед ними спину, чертят и не замечают, не хотят замечать, что прорвалась бумага, что сломался грифель, что по коже, по мясу бороздит обернувшийся шпицрутеном карандаш! Остановитесь! Нельзя же, нельзя такой ценой! Ведь люди же! Ведь не этого он хотел – тот, кто первым лег в эти мраморные стены!…
Меня сбили с ног. Я упал, и прежде, чем я успел подняться, на меня навалился человек. Он сжал мне горло, но я резко дернулся и высвободил шею. Мы покатились, стукаясь головами о тесаный булыжник, стискивая друг друга и тщетно пытаясь упереться ногами в скользкий, недавно политый камень. Передо мной мелькало голубое небо, пестрота Василия Блаженного, красный мрамор куба и две неподвижные статуи с винтовками, охранявшие мертвецов. Мы поднялись к ногам часовых. Здесь мне удалось, наконец, двинуть его коленом в живот. Он разжал руки, и я вскочил, пошатнулся, наступил на ногу часовому. Мой противник тоже поднялся, и я ударил его в челюсть, раз и еще раз, и он снова упал и пополз, и хотел встать, и руки у него подломились, и он сел, привалясь спиной к мавзолею, и, сплевывая красную слюну, прохрипел:
– Я готов. Бей!
Я поднял валявшийся у парапета пиджак и сказал, задыхаясь:
– Сволочь.
Он ответил:
– По приказу Родины…
Я оглянулся на часовых. Они так же неподвижно стояли, как и три минуты назад, и только один из них, скосив вниз глаза, смотрел на пыльное пятно, оставленное моим каблуком на его начищенном сапоге…
Я пошел домой.
VIII
От прочих раковину отличив,
Обидел её Господь:
Песчинку колючую взял и швырнул
В её беззащитную плоть.
А если в дом твой Нечто войдет,
Куда убежишь от зла?
И шариком белым, прозрачным зерном
Жемчужина там росла.
Ричард О'Хара. «Лагуна».

Октябрьскую годовщину мы праздновали все той же компанией. После долгих переговоров решено было собраться у Зои и Павлика: у них отдельная двухкомнатная квартира, магнитофон с записями Вертинского и Лещенко, масса посуды – одним словом, женщины решили, что так будет лучше всего.
Я, когда мне сказали, что вечер устраивается там, сначала решил, что не пойду, а потом… а потом я подумал: «А какого чёрта, собственно говоря? Компания своя, кормят там вкусно, а то, что я знаю про Зою… будем считать, что я ничего не знаю». Я, правда, был не совсем уверен, что Зое все равно – буду я или не буду, и поэтому я сказал Лиле, что еще не знаю, пойду ли я куда-нибудь вообще, что настроение у меня плохое, и что пусть Зоя позвонит накануне – тогда я скажу наверняка. А про себя решил, что во время разговора соображу, как поступать.
И Зоя позвонила.
Она поздоровалась со мной как ни в чем не бывало, спросила о здоровье, о настроении и о том, приду ли я. Она говорила со мной, и я отвечал ей и слышал её дыхание в телефонной трубке. Она сказала:
– Пожалуйста, приходи, Толя. Я очень тебя прошу. Я буду ждать тебя. Ты мне испортишь праздник, если не придешь.
Я сказал ей в трубку:
– Знаешь, Зоя, если я приду, то приду не один.
– А с кем?
– Ты её не знаешь, – сказал я.
Зоя помедлила самую малость и сказала:
– Ну, конечно, приходи с кем хочешь. Ты же знаешь, мы все будем рады твоим друзьям.
И мы попрощались.
«Ты её не знаешь», – сказал я. Это была святая правда: я и сам не знал, кого я имел в виду.
Я перебрал в уме всех своих приятельниц, разумеется, одиноких. Их было немало, но вся беда в том, что такое приглашение они истолковали бы слишком многозначительно, а у меня не было ни малейшего желания заводить новые романы. Может быть, пойти одному? Но мною вдруг овладел бес мальчишеской мстительности: я во что бы то ни стало должен доказать Зое, что мне на неё наплевать. Я решил позвонить Светлане. Светлана – это художница из нашего издательства, ей года двадцать три. Она очень мила, явно неравнодушна ко мне и достаточно скромна, чтобы не вообразить Бог знает что. Она очень обрадовалась, когда я пригласил ее, смутилась и залепетала, что это неудобно, что она ни с кем не знакома, что, право, она не знает…
– Ерунда, Светочка, – сказал я. – Все они очень милые люди, и если вас не смущает, что они перепьются и будут петь блатные песни и, может быть, ругаться при этом, то… В общем, я вас жду завтра в пол-десятого на углу Столешникова, там, где книжный магазин. … Мы пришли, когда все уже давно сидели за столом. Бутылки на треть были опорожнены, мужчины сняли пиджаки, и кто-то уже порывался запеть. Но благолепие праздничного стола не было окончательно разрушено: окурки еще не тыкали в тарелки и не путали рюмок.
При виде нас все радостно загалдели. Они галдели и разглядывали Светлану.
– Это Светлана, прошу любить и жаловать, – сказал я. – Держите бутылки, кормите и поите нас.
– Светланочка, деточка, идите сюда, – пропела Лиля. – Эти мужики совсем отбились от рук, сами едят и пьют и не оказывают нам никакого внимания. Но мы без них обойдемся, правда?
– Без нас не обойдетесь! – захохотал Павлик.
– Мы…
– Штрафную, штрафную! – кричал Володька.
– Светлана, вот ваш бокал, – Игорь налил сухого вина. – А может, вы выпьете коньяку? Водку я не решаюсь предлагать.
– Нет, нет, что вы, спасибо, – Светлана улыбалась несколько напряженно.
– Толя, куда вы пропали, почему не приходите? Мишенька все время спрашивает: «А где дядяТоля? А когда он придет?» – Эмма, Володькина жена, положила бюст на стол и округлила рот и глаза, изображая сына. Одета она была, как всегда, ярко и безвкусно.
– Итак? – Зоя протянула мне рюмку водки.
– Итак? – отозвался я.
– С праздником! С праздником вас, опоздавшие! – Павлик потянулся ко мне через стол – чокаться. – Я уж боялся, что вы не придете. Мы с Зоей…
– Павлик, ты льешь.
– Прости дорогая… Мы с Зоей…
– Павлик, передай салат, пожалуйста.
– Мы с Зоей… Да что ты мне слова сказать не даешь?!
– Я просто хотела попросить тебя, чтобы ты и мне налил вина.
Шум нарастал. Уже не было общего разговора. Уже Игорь вовсю ухаживал за Светланой, уже Лиля, выскочив из-за стола, повисла на каком-то длинном парне, которого все называли «Геолог Юра», уже Володька читал громко стихи модного молодого поэта, плохие стихи с неряшливыми, как болтающиеся шнурки, рифмами. На него наскакивала востроносая девица и кричала, что поэт – пошляк, а стихи – бездарные.
– Пошляк – а гражданское мужество?! – орал Володька. – Бездарные – а «Комсомольская Правда» его ругает!
Все веселились. Павлик налаживал магнитофон. Эмма ела салат. Геолог Юра повторял: «Мы там отвыкли от майонеза». Я выпил три рюмки и невесть чего обозлился.
– Слушайте, друзья, – сказал я, покрывая разноцветный шум пирушки, – а вы знаете, что я вас всех чертовски люблю!
– Толинька!
– То-ля!
– Толя, лапонька!
– Ведь это ужасно глупо, что мы так редко встречаемся, – продолжал я. – Когда мы последний раз собирались?
– Последний раз?
– В самом деле – когда?
– А я знаю! – закричала Лиля. – Последний раз мы собирались у нас на даче! Когда объявили про День открытых убийств!
Все разом замолчали. Даже наладившийся было магнитофон скрипнул каким-то своим тормозом и остановился. И только Эмма с разгону продолжала говорить:
– …а в школе у них организованы горячие завтраки…
Но оглянувшись на тишину умолкла и она. Пауза длилась, затягивалась, становилась уже неприличной.
– В самом деле, – сказал Игорь, – столько времени прошло, столько событий. Десятое августа…
– Мы с Зоей, – закричал Павлик, – мы с Зоей пересидели спокойненько… Телевизор, магнитофончик… На другой день меня на работе спрашивают…
И тут всех будто прорвало:
– …а я ему говорю: "Я тебя первого пристукну! Ты, говорю, падло! И загнул, знаешь, как я умею!…
– В Одессе блатные поймали начальника милиции. Ну, он, конечно, в форме был. Так что они сделали? Переодели его в какую-то рвань и отпустили. Понимаете, отпустили! А потом догнали и… кончили! Их еще потом судили.
– Ну-у?
– Осудили… за грабеж!
– Слушайте, слушайте, что было в Переделкине! Кочетов нанял себе охрану – из подмосковной шпаны. Кормил, поил, конечно. А другие писатели тоже наняли – понимаете? Чтобы Кочетова прихлопнули!
– Ну, и что же было?
– Что было! Драка была – вот что! Шпана между собой дралась!
– Ребята, а кто знает: много жертв было?
– По РСФСР немного: не то восемьсот, не то девятьсот, что-то около тысячи. Мне один человек из ЦСУ говорил.
– Так мало? Не может быть!
– Правильно, правильно. Эти же цифры по радио передавали. По заграничному, конечно.
– Ух, и резня там была! Грузины армян, армяне азербайджанцев…
– Армяне азербайджанцев?
– Ну да, в Нагорном Карабахе. Это же армянская область.
– А в Средней Азии как? Там тоже, небось, передрались?
– Не-ет, там междуусобия не было. Там все русских резали…
– Письмо ЦК читали?
– Читали!
– Не читали! Рассказывай!
– Во-первых, про Украину. Там Указ приняли как директиву. Ну и наворотили. Молодёжные команды из активистов, рекомендательные списки: ну, про списки сразу известно стало – разве такое в секрете удержишь? И пришлось спецкомандам облизнуться: все, кто в списках значился, удрали. Так что это дело у них бортиком вышло. И еще ЦК им приложил – за вульгаризацию идеи, за перегибы. Четырнадцать секретарей райкома и два секретаря обкома – фьють!
– Ну да?
– Абсолютно точно. А в Прибалтике никого не убили.
– Как никого не убили?!
– А так! Не убили – и баста!
– Да ведь это демонстрация!
– И еще какая! Игнорировали Указ, и все. В письме ЦК устанавливается недостаточность политико-воспитательной работы в Прибалтике. Тоже кого-то сняли.
– …бежит по переулку, кричит и стреляет, стреляет! Очередями по окнам! Откуда он автомат раздобыл? В Авиационно-технологическом автомат преподает…
– А мы двери на замок, шторы опустили – и в автоматчика…
– Я ему говорю: «Не смей, подумай о детях!» А он: «Я пойду на улицу!» – и даже зубами заскрипел. Миша плачет… Еле его уговорила.
– …в «Известиях» статья этой, как её… Елены Коломейко. О воспитательном значении для молодежи. Она еще как-то с политехнизацией и с целинными землями увязала…
– В «Крокодиле»! Там такой рисунок: он лежит…
– А мы с Зоей жалели только, что никого из своих нет: веселее было бы…
Миновало, миновало, миновало! Это непроизнесенное словечко прорывалось сквозь анекдотические рассказы, сквозь нервный смешок, сквозь фрондеровские реплики в адрес правительства. Впервые со Дня открытых убийств услышал я, как люди говорят о случившемся. До сих пор, когда я заговаривал с ними об этом, они смотрели как-то странно и переводили разговор на другое. Я подчас ловил себя на дикой мысли: «А не приснилось ли мне все это?!» А теперь – миновало! А теперь мы справляем 43-ю годовщину Великой Октябрьской Социалистической Революции!
Четверо – Светлана, Зоя, Володька и я – молчали. А водоворот впечатлений, рассказов, слухов, сведений крутился, повисал пестрой радугой, брызгал пеной на бежевые обои:
– У неё в экспедиции все было тихо-мирно.
1 2 3 4 5