А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он явился в Тампль спустя два дня после ее смерти и приказал тюремщику Жилю следовать за собой. Тюремщик повиновался. Анри направился к Кладбищу Невинных. Жиль за ним. Когда они оказались на территории кладбища, принц обратился к своему спутнику:
— Покажи мне место, где она похоронена.
Тюремный смотритель, не промолвив ни слова, проводил принца к месту, где тот увидел свежевскопанную землю. Принц знаком приказал Жилю удалиться. Потом один из работавших на кладбище могильщиков рассказывал, что Анри находился у могилы до глубокой ночи, что он сам слышал, как принц плакал и кричал от горя. В течение нескольких дней, оставшихся до отъезда в Прованс, по повелению принца в том месте, где, согласно утверждениям Жиля, погребли бедное тело Мари, было воздвигнуто надгробие: часовня, увенчанная крестом. На двери, также по приказанию Анри, выгравировали надпись:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ МАРИ
пусть она — с небесной высоты — простит тех, кто убил ее…
А живые за нее отомстят.
Бешенство и боль боролись в душе принца. Сначала побеждало бешенство, особенно — когда он думал о том, что Мари наконец собралась уступить ему и ее убили именно в этот момент. Потом боль заставила побеспокоиться о судьбе сына женщины, к которой он пылал такой страстью. Он был слишком потрясен тем, что случилось с матерью, чтобы желать теперь, чтобы приказание относительно ребенка было исполнено. Но когда он спросил Брабана, где дитя, тот спокойно ответил:
— Дело сделано, Монсеньор.
И это известие не произвело на Анри слишком сильного впечатления. По существу, мальчик служил ему лишь инструментом для воздействия на мать, лишь способом заманить несчастную в ловушку. Мари погибла — какая теперь разница, сломался этот инструмент или остался в целости?
И вот наступил день, когда армия наконец выступила из Парижа — под звуки фанфар, с развевающимися на ветру знаменами, сопровождаемая приветствиями и возгласами «Виват! Виват!» собравшейся на проводы толпы. Анри, оказавшись на своем месте — позади брата-дофина, бросил на того странный .взгляд, острый, как клинок кинжала. И еле слышно, но грозно прошептал, будто напоминая самому себе: «Живые отомстят за нее!»
Молодая жена принца Екатерина Медичи, которая как настоящая воительница гарцевала рядом со своим супругом, перехватила этот исполненный смертельной ненависти взгляд… Ее очаровательное личико, дышащее юной беззаботностью, на мгновение осветила бледная улыбка, какая, по мнению внимательных наблюдателей, всегда говорит о глубоких и недоступных чужому взгляду тайнах человеческой души.
Но о чем же подумала в этот момент принцесса? «Неужели я и впрямь найду средство сделать моего мужа дофином Франции? Неужели теперь удастся сделать его наследником престола? А значит, и меня — королевой!».
IV. Брабан-Брабантец
Одновременно простодушная и жестокая, чуть ли не до самых глаз заросшая щетиной, насмешливая, но выдававшая бессознательный скептицизм физиономия этого человека говорила о том, что перед нами — один из тех в высшей степени воинственных, пылких нравом висельников и негодяев, которые всегда готовы продать собственную шкуру, предаться душой и телом тому, кто предложит больше денег, даст самую высокую цену. Он участвовал в последних кампаниях Франциска I, он раздавал и получал затрещины, ему были знакомы все поля сражений. Но он не был новичком и на дорогах Франции, точнее, он был завсегдатаем большой дороги: везде, где можно было поживиться, был ему и стол, и дом. Он — тайком, в глубине души — презирал принца Анри, но ему нравился туго набитый кошелек королевского сына, а также то, что тот, не торгуясь, оплачивал оказанные ему услуги.
Вот какому человеку была поручена важная миссия: передать ребенка Мари палачу вместе с приказом казнить безгрешное создание, виновное лишь в том, что его посчитали дьявольским отродьем.
Как происходило дело? В момент, когда в подземелье тюрьмы Тампль Мари, потрясенная услышанным от принца, упала без чувств на каменный пол, Анри перехватил из ее рук младенца и отдал его наемнику, ожидавшему указаний. Мы слышали, какой приказ он получил. А теперь узнаем, как он исполнил этот приказ.
Брабан вынес из тюрьмы малыша, который кричал, сучил ножками и размахивал сжатыми кулачками. Ребенку было явно не по себе: во-первых, потому что его оторвали от материнской груди, а во-вторых, его ослеплял даже рассеянный вечерний свет, потому что с рождения он привык жить в потемках. Наемника не трогали ни крики, ни беспокойные движения младенца. Он хладнокровно отнес его в свою берлогу на улице Каландр — убогое жилище на чердаке с хромоногим столом, у которого стояла дрянная табуретка, и с грязной подстилкой в углу. Брабан уложил ребенка на эту подстилку, приговаривая:
— Ложись-ка сюда, волчонок, ложись, дьяволенок, успокойся, говорю тебе, исчадие ада, отродье Сатаны, тихо, тихо! Убей меня бог! Черт меня побери! Что за глотка, как он орет! А лапы-то, лапы! Хоть ты и задохлик, а по всему видать: будешь ловкий малый… Если, конечно, тебя сегодня же не отправят туда, откуда пришел… Да замолчите же, сударь, а то я возьму святую воду!
Угроза не возымела никакого действия на маленького демона. Тогда Брабан с простодушной верой трижды осенил его крестом, убежденный, что уж от этого-то нечистый лишится силы, а его отродье — чувств.
Ничуть не бывало. Упрямец закричал еще громче. Вся причина была в том, что ему хотелось есть.
— Вот те на! — удивился наемник. — Я целых три раза перекрестил этого мальчугана, а он не унимается и продолжает вопить. Что такое? Если бы я знал хоть какую молитву, то заставил бы его замолчать!
И взял малыша на руки. Что за диво! Ребенок тут же умолк, открыл полные мольбы глаза и зачмокал губами, словно сосет. Увидев это, разбойник тоже замолчал, по спине его пробежали мурашки, и он впал в глубокую задумчивость. Наемный убийца, бродяга с большой дороги, разбойник, привыкший с легкостью совершать дурные дела, он вдруг почувствовал, как в его очерствелой душе зашевелилось незнакомое до тех пор чувство, что-то очень сильное и очень нежное проникало в нее без спросу: это была жалость. Он никогда не знал ее. Никогда не жалел никого и ни о чем.
Внезапно глаза ребенка закрылись, он уснул. Но, несмотря на это, как нередко бывает с совсем маленькими детьми, когда их постигает большое горе, он продолжал плакать: слезы бесшумно катились по исхудалым щечкам. Бережно, очень бережно наемник уложил своего подопечного обратно на подстилку и, не отрывая от него взгляда, чуть отступил. Он стоял и смотрел на малыша, покачивая головой и вороша растопыренными пальцами свою буйную черную шевелюру, уже начинающую седеть на висках.
Потом Брабан-Брабантец вышел за дверь, спустился на улицу и впервые в жизни отправился покупать вместо вина с пряностями — молоко! Потом снова взобрался в свое логово, тщательно отмыл оловянный кубок, служивший непременным компаньоном его одиноких размышлений, и налил туда молока. Потом подошел к младенцу и приподнял его головку.
Тот сразу же проснулся. После нескольких неловких попыток приспособиться к сосуду, из которого лилась драгоценная влага, — а ему было и на самом деле очень трудно, как было бы трудно всякому маленькому ребенку, не знавшему никакого источника пищи, кроме материнской груди, — сын Мари наконец-то зачмокал губами, втягивая в себя молоко из кубка… Насытившись, он посмотрел на наемника, с радостным смехом потянулся ручонками к его рейтарским усам и стал тянуть их к себе. Брабан-Брабантец, стоявший на коленях у подстилки, неподвижный и безмолвный, позволял младенцу делать что угодно — чем бы дитя ни тешилось… А малыш, наигравшись, вдруг снова заснул, и сон его на этот раз был спокойным и счастливым.
Наемный убийца долго не поднимался с колен, глядя на спящего ребенка. Он не пошевелился до тех пор, пока до его жилища не донесся гулкий звон: колокол собора Парижской Богоматери объявлял горожанам, что время течет, и эхо разносило отзвуки над спящим городом. Только тогда наемник встал с колен, прислушался и проворчал:
— Час ночи…
Это было время выполнения чудовищной миссии, возложенной на него принцем Анри: к ней следовало приступить в случае, если тот не появится в назначенный час и не прикажет вернуть ребенка матери. Брабан встряхнулся, как потревоженный кабан, бросил долгий и злобный взгляд на развешенное вдоль стены оружие, выбрал там кинжал с широким клинком и вышел с ним на середину комнаты.
— Что ж, тем хуже для него, — проворчал наемник. — Если он придет и велит отправляться к палачу, я распорю ему брюхо, принц он там или не принц…
Мы слышали, что ответил Брабан, когда принц спросил его о ребенке. В день отбытия в Прованс Анри тщетно искал наемника среди солдат и сопровождавшей королевскую семью свиты: его нигде не было. Брабан-Брабантец исчез, и никто не мог сказать, что с ним и где он находится.

Часть пятая
ИСЦЕЛИТЕЛЬ
I. Чудо исцеления парализованной
Рено ураганом вырвался из Парижа. Сердце его сжимала такая жгучая тоска, какая способна убить обычного человека за несколько часов. Его буквально придавливала к земле мысль о том, что ему необходимо скакать во весь опор, побеждая пространство и время, тогда как все живые силы его души стремились в обратном направлении, приковывали его к Парижу. Рено, преодолевая самого себя, мчался как бешеный. И, взывая к своей могучей воле, пытался изгнать из памяти — или, по крайней мере, попробовать изгнать — страшную сцену в Сен-Жермен-л'Оссерруа. Он говорил себе:
«Поскольку через двадцать дней я все равно вернусь, поскольку я тогда буду абсолютно свободен, поскольку только тогда я смогу продолжить те удивительные, незабываемые переговоры, которые начались в церкви, я должен, я обязан думать только о том, чтобы скакать быстрее…»
Но разве человек может научиться так управлять собой? Разве он может вынудить себя думать о том или не думать об этом? Да, этот человек не только, как он считал, должен был, но и мог! Потому что он представлял собой существо, организованное исключительным образом и в этом смысле чудесное. Да, он обладал сверхъестественной властью над собой и другими, и одна эта власть способна была заставить его мозг сохранять лишь те образы и мысли, которые он позволял себе сохранить в ту или иную минуту!
Перепрыгивая с загнанной лошади на свежую, дав себе за пятеро суток лишь двадцать часов отдыха в несколько приемов, Рено к вечеру пятого дня добрался до расположенного на берегу Роны города под названием Турнон.
Замедлив ход, он почувствовал смертельную усталость — усталость не тела, но духа.
«Так, — подумал он, — если я не смогу победить это несчастье, то умру через час, а значит, умрет и мой отец, и…»
Он почувствовал, как мыслями снова возвращается к Мари, покачал головой и спрыгнул с лошади. Подошел к двери трактира, служанка, которую он даже не заметил, принесла ему вина. Он облокотился на столик, пристально глядя на красный солнечный диск, опускающийся за лиловые горы на далеком горизонте. Внешне он выглядел очень спокойным, вот только рука, пробравшись под полу расстегнутого камзола, ногтями терзала его грудь, там, где сердце, и это было ужасно.
Образ Мари! Этот образ снова стал преследовать его. Он видел ее такой, какой она была в ту ночь, когда они вместе совершали погребение на Кладбище Невинных: в траурном покрывале, высокую, с фонарем в руке… И он исходил молчаливым стоном:
«Я люблю ее! Я люблю ее! Мари, о, Мари, возлюбленная моя! Мари! Я люблю тебя! Я тебя обожаю! Мари, мы умрем вместе, потому что я должен тебя убить.»
Решение, как мы видим, далось ему непросто, но, когда Рено принял его, кровоточащая душа обрела наконец спокойствие.
В этот момент двери находившейся прямо против него церкви отворились, и оттуда вышли человек двенадцать крестьян. Двое несли стул, на котором сидела девочка лет пятнадцати, бледная, с распущенными волосами. Она была такая красивая, что при взгляде на нее хотелось плакать, ведь глаза девочки, при всей ее красоте, выражали неизбывную, безграничную печаль. Рядом с ней, тщательно оберегая ее от случайного толчка, шла пожилая женщина. Голова этой женщины тряслась от горя, лицо распухло от слез, она то забегала вперед, то возвращалась, все время просила идти потише, не трясти стул… Это, несомненно, была мать девочки. Рено не мог оторвать глаз от печального зрелища. Его быстрый и ясный взгляд прежде всего остановился на несчастной маленькой калеке, изучил ее с ног до головы. Рено охватило волнение, он задрожал. Мысли его заметались. Он вскочил, бормоча:
— А если я оставлю здесь после себя сияние чистой радости? Разве это не поможет заговорить боль? Надо попробовать! Скажите, ведь эта девочка парализована? — обратился молодой человек к трактирщику, и в голосе его прозвучала странная нежность.
— Да, мсье, — ответил трактирщик. — Монсеньор де Турнон сказал, что нужно отнести девочку в церковь, чтобы Пресвятая Дева исцелила ее.
— Монсеньор де Турнон?
— Ну да, кардинал де Турнон, архиепископ Эмбренский, тот, которого только что назначили генерал-лейтенантом господина коннетабля де Монморанси. Вон там — посмотрите! — его дворец, — добавил трактирщик, указывая на большой четырехугольный дом, защищенный зубчатыми стенами с бойницами и окруженный рвами. — И сегодня как раз малышку Юберту отнесли в церковь, мсье, но, вы же видите, Пресвятая Дева не захотела исцелить ребенка…
— Она парализована около двух лет? — спросил Рено, пристально вглядываясь в лицо несчастной девочки.
— Точно, мсье, ровно два года. А откуда вы знаете?
Рено не ответил. Он подошел к стулу, который носильщики только что поставили на землю, обратив калеку лицом к церкви. Ему пришлось пробиваться сквозь толпу: народу на площади перед храмом с каждой минутой становилось все больше. Появился мэтр Пезенак, начальник королевской полиции в Турноне. Согнувшись в почтительном поклоне — впрочем, очень может быть, страха в этом поклоне было даже больше, чем почтения, — он что-то объяснял монаху, вышедшему из ворот кардинальского дома. Монах был высоким, сухощавым, с бледным лицом аскета и с горящими глазами. Его осанка выдавала благородное происхождение, манера держаться говорила о том, что в былые времена монах был крепким и искусным всадником…
Мать парализованной девочки опустилась на колени и, повернувшись лицом к церкви, принялась горячо молиться. Женщины в толпе, как и большинство мужчин, последовали ее примеру. Наверное, несчастная хотела сделать последнюю попытку уговорить небесные силы сжалиться над ее дочерью и исцелить ее. Мертвая тишина нависла над толпой.
Красивая, как ангел, маленькая Юберта, белокурая Юберта с рассыпавшимися по плечам волосами была любимицей всего города: веселая и шаловливая хохотунья, она поспевала повсюду и везде была самой желанной гостьей. Юберта была для всего городка символом очарования просыпающейся женственности, символом радости, символом лучистого света. Но внезапно, сразу после того, как она навестила парализованную больную, которую все время старалась утешить и приободрить, девочка почувствовала странное недомогание. Болезненное любопытство заставило ее после этого еще чаще бывать у больной. После каждого визита малышке становилось все хуже и хуже.
И вот однажды утром она не смогла встать с постели: ноги отказались служить ей. Через несколько дней она уже не смогла пошевелить и пальцем: руки, как и ноги, парализовало, жизнь сохраняли одни лишь глаза. Сколько ни пытались лечить этот странный недуг, ничего не помогало, тело ребенка оставалось все таким же неподвижным, таким же напряженным. Для Турнона наступил долгий период траура. Несчастная мать чуть не сошла с ума. Вот о чем рассказывал надменно возвышавшемуся над толпой монаху с суровым лицом мэтр Пезенак, глава королевской полиции. Вот о чем мог бы рассказать Рено трактирщик.
В царящей на площади тишине звучал только прерываемый рыданиями дрожащий голос старухи-матери:
— О, госпожа моя, Пресвятая Дева! Это монсеньор де Турнон послал нас к Вам, чтобы я сказала: разве Вы не услышали моей молитвы, разве Вы не видели моих слез? Вам ведь достаточно только знак подать, госпожа моя, Пресвятая Дева, чтобы моя малышка Юберта снова смогла ходить! О, добрая Дева, владычица земли и неба, Вы — такая могущественная, помогите нам, спасите моего ребенка!
— Спасите ее! — взревела толпа. — Спасите Юберту!
Женщины плакали навзрыд, мужчины утирали слезы, горе бедной матери трогало все сердца. Глаза парализованной девочки были прикованы к статуе Богоматери, стоящей в глубине церкви среди горящих свечей, и эти красивые голубые глаза выражали такую мольбу, такую муку, такую растерянность, что даже суровый монах, наблюдавший за этой сценой, не смог сдержать дрожи, хотя при виде этого человека никто бы не смог поверить, будто зрелище человеческих страданий способно его взволновать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53