Юрий Павлович Герман
Россия молодая. Книга 2
Россия молодая Ц 2
Юрий Павлович Герман.
Россия молодая.
Книга 2
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
НАШЕСТВИЕ
Прошу, прошу, Карла шведский,
На квартиру на мою, –
У меня есть, Карла шведский,
Чем попотчевать тебя:
У меня есть пироги,
Они в Туле печены,
Они в Туле печены,
Черным маком чинены;
У нас есть сухари,
Только зубы береги,
Как зубов не сбережешь,
Тут тогда и пропадешь, –
Тут же вот и пропадешь, –
Земли своей не найдешь!
Солдатская песня
Я вижу умными очами:
Колумб Российский между льдами
Спешит и презирает рок.
Ломоносов
Товарищи его трудов,
Побед и громкозвучной славы...
Рылеев
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. ТАИНСТВЕННАЯ ЛОДЬЯ
На шанцах при двинском устье поставили новую вышку, а чтобы с моря ее не было видно – срубили сосну и привязали ее могучий ствол канатами к стропилам. Караульную будку тоже скрыли в разлапистых елях, костер – варить кашицу – приказано было жечь в яме, в полуверсте от караульщиков, дабы ворам с моря не угадать, что берег следит за ними настороженно и неусыпно, днем и ночью.
В помощь таможенникам стрелецкий голова Семен Борисович велел прислать драгун под началом поручика Мехоношина. На вышке четыре раза в сутки менялись караульщики, вдоль берега по топким болотцам, по желтому сыпучему песку, по сгнившим, сопрелым водорослям день и ночь разъезжали драгуны с полумушкетами, притороченными к седлам.
Когда на устье падали туманы и морская даль становилась непроницаемой для глаза, таможенные солдаты выходили караулить на карбасах. Сигнальщик держал на коленях заряженную сигнальную фузею, солдаты чутко вслушивались в плеск волн, в тревожные, громкие крики чаек.
Все морские караулы находились под началом капитана Крыкова. Он сам часто наезжал то на шанцы, то к драгунам, то в малые караулки, разбросанные по побережью, а ежели не мог отлучиться из города, то посылал вместо себя Егоршу Пустовойтова, который был служакой строгим, взыскательным и справедливым...
На шанцах, неподалеку от караулки, срубили малую избу, плоскую крышу покрыли землей с мхом, самое строение скрыли елками. Тут либо Афанасий Петрович, либо Егор допрашивали рыбаков, которые, несмотря на царев указ, все-таки хаживали в море ради пропитания. Здесь ослушникам делалось строгое внушение, чтобы неповадно было поперек указу в море ходить, но Афанасий Петрович накрепко велел никого не водить на съезжую к злому черту думному дворянину Ларионову, к дьякам Гусеву и Молокоедову, объяснив свой приказ так:
– Сии пытышных дел мастера ныне в кровище по колено ходят. Воевода от страха вовсе ума лишился, злодействует невместно имени своему. А под батогами да на дыбе человек на себя чего только не наклепает. Не токмо свейским воинским человеком назовется, но и других бедолаг под орленый кнут подведет. Нет, братики, коли надобно, я и здесь по-свойски расправлюсь с нарушителями царева указа. А надобности в палаче не вижу: рыбаки, морского дела старатели идут с рыбой, по имени я тут каждого знаю, а ежели не знаю, посидит у нас в избе на сухоядении, покуда не сведаю, кто таков, какого родителя сын, добрый ли человек. Чего же его, трудника, в ларионовские лапищи отдавать?
Дьяки донесли о своевольничании капитана Крыкова думному дворянину. Тот за такое своемыслие разгневался, велел Молокоедову скакать на шанцы, пригрозить капитану Князевым именем настрого жестокими карами за укрытие воров.
Молокоедов взобрался на солового конька, поехал трусцой в сопровождении десятка стрельцов, но на шанцах при виде крутого капитана оробел и поклонился ниже, чем следует. Афанасий Петрович выслушал указ воеводы молча, сказал, что все то ему ведомо, что ворам он не потатчик, а ежели кого и отпускает, то тех, кто хорошо ему известен. При разговоре присутствовал поручик Мехоношин, поколачивал прутиком по сапогу, позевывал. Когда дьяк со своей свитой отбыл, Мехоношин поднялся с пенька, потянулся и сказал:
– Ты, господин капитан, как хочешь, а я воров, которых мои ребята споймают, сам погоню на съезжую. Сволочи всякой да смердам я не потатчик. Дошутимся так-то, что самому князю Алексею Петровичу поперек дороги встанем...
Афанасий Петрович промолчал.
В этот же день драгуны Мехоношина погнали в город на съезжую четверых рыбаков. Егорша попытался заступиться за морских старателей, Мехоношин огрызнулся. Рыбацкий старенький карбас поскрипывал, покачиваясь у причала шанцев, драгуны молча выкидывали на берег рыбу, что наловили для своего прокормления рыбаки. Поручик Мехоношин победителем уехал на деревню играть с девками, «делать плезиры и амуры», как он любил выражаться.
На другой день с утра караульщик на новой вышке увидел трехмачтовую лодью и сразу же ударил тревогу. Короткие, будоражащие звуки полетели над тихим морем, над шанцами. Солдаты-таможенники с мушкетами побежали по своим местам. На вышку, шагая через три ступени, поднялся Егорша, посмотрел в трубу, выругался:
– Когда вас, чертей пегих, выучишь окуляр протирать?
Сам протер полою мундира стекло и опять посмотрел; увидел, что лодья сидит низко – значит, сильно нагружена; что постройки она нездешней, – так на Беломорье суда не ладят; что груз лежит и на палубе и что люди на судне одеты не по-рыбацки, больно кургузые на них одежки...
Перекрестившись, чтобы отогнать дурь из глаз, Егорша дал трубу капралу – начальнику над шанцами. Капрал глядел очень долго и подтвердил опасения Егора:
– Не наша лодья!
– Я и то смотрю – не наша.
– Да и не свейская! Что ж, свейский воинский человек пойдет нас одной лодьей воевать?
– Одной не пойдет! Да народишко-то вроде не наш. Имать их надо, ничего не поделаешь! Давай стрели из пищали, там разберемся, чьи они...
Капрал затрубил в рог, таможенные солдаты, выученные Афанасием Петровичем все делать споро, потащили караульный карбас с мелководья на глубину. Наверх взбежал рослый таможенник с пищалью, упер ее в бок, открыл рот, чтобы не оглушило, и пальнул. Пищаль ударила словно пушка, стрелявший самодовольно сказал:
– Ну, бьет! Ажно вышка закачалась...
Егорша ответил строго:
– Закачалась! Пороху поменьше надобно сыпать, сколь об том говорено.
На сигнальный выстрел из своих землянок и караулки побежали по местам драгуны. Таможенники, высоко держа мушкеты, чтобы не замочить порох, садились в караульный баркас – догонять воровскую лодью. Но догнать не удалось. Лодья в устье не пошла, а воспользовавшись ветром, умело изменила курс и поплыла вдоль Зимнего берега к Мудьюгу.
– Ловко ворочаются! – сказал капрал. – Добрые, видать, мореходы.
– Лодья не наша, а ходят по-нашему, – ответил тот таможенник, что стрелял из пищали. – Ей-ей, наша повадка...
Егорша вздохнул:
– Не догнать на карбасе. Упустили мы их, капрал.
К берегу, верхом на караковом взмыленном жеребце, подъехал Мехоношин в лентах и кружевах, велел своим драгунам спехом догонять судно вдоль моря – выследить, куда идут воры. Драгуны сразу взяли наметом по топкому прибрежью.
– Коли догонят – ведро водки! – сказал Мехоношин. – Коли упустят – выпорю. Они меня знают...
И пошел в избу – поспать с похмелья.
2. НА ЦИТАДЕЛИ И В ГОРОДЕ
Сильвестр Петрович вернулся в крепость из дальнего путешествия – объезда острогов – поздно за полночь. Маша села на постели, протянула к мужу руки, припала лицом к грубому сукну его Преображенского кафтана. Он молча целовал ее голову, шею, теплое ухо с маленькой сережкой.
Рядом в горнице стряпуха вздувала огонь в печи – кормить капитан-командора. Стуча сапогами, денщик носил дрова – топить баню. Верунька с Иринкой проснулись, заспанными голосами сказали:
– Вишь, кто приехал? Тятя наш приехал.
– Тятя приехал...
В прозрачных сумерках белой ночи, без свечей, Сильвестр Петрович жадно хлебал наваристые щи, вкусно разжевывая ноздреватую ржаную горбушку, рассказывал:
– Воевода чего наш начертил, Машенька, ну, голова! Челобитную-то об том, чтобы еще на воеводстве оставить, сам и написал, ей-ей. Сам, с дьяками своими. Мне об том по селениям да по острожкам люди сказывали. Схватит рыбаря, али купца, гостя именитого, али зверовщика – да пред свои светлые очи. Тот, известно, дрожмя дрожит. Сначала уговором – так, дескать, и так, раб божий, написана, мол, челобитная великому государю обо мне, о воеводе, о князе Прозоровском, что-де за многие мои старания просят-де оставить меня на воеводстве еще един срок – два года. Раб божий, известно, моргает. Тут выходит чудище – палач Поздюнин с кнутом, эдак помахивает. Человек почешется, почешется, подумает, вздохнет, да и поставит под челобитной свое святое имечко, а который грамоте не знает – крест. С тем и будь здрав. Так и отослали челобитную, ту, об которой мне бомбардир на Москве говорил, которой понял меня...
– Господи! – всплеснула руками Маша.
– То-то, что господи! Мужичок один с невеселым эдаким смехом поведал: ты, говорит, господин капитан-командор, зря дивишься. Нам, говорит, все едино – кто над нами воеводою сидит, кто нами правит, кто от нас кормится. Хорошего человека вовеки не дождемся, а кто из зверя лютее – волк али медведь, – недосуг разбираться. Одно знаем: будь твои воеводы трижды прокляты. Пощунял я его, мужичка, для острастки, – не гоже, говорю, так о воеводе толковать, да что... Махнул рукой.
– Так и оставишь?
Сильвестр Петрович ответил не сразу:
– А что станешь делать? Под сей челобитной, почитай, весь немецкий Гостиный двор подписался, и аглицкие немцы и другие некоторые, что у меня нынче за караулом сидят. Трудно мне, Машенька. Бомбардир давеча на Москве разгневался...
Маша вдруг всполошилась, поднялась с лавки, побежала открывать ларец:
– Ахти мне, едва не забыла. Писем тебе из Москвы, писем. И от Апраксина, и от Александра Даниловича...
Не доев горячее, жуя хлеб, Сильвестр Петрович пересел к окошку, стал читать мелкие строчки, писанные рукою Федора Матвеевича:
«...еще Голицын из Вены государю доносит, что-де главный министр граф Кауниц и говорить с ним не хочет, да и на других ни на кого полагаться невместно, они только смеются над нами. Просит Голицын слезно – всякими-де способами надобно добиться получить над неприятелем победу. Хотя, пишет, вечный мир учиним, а вечный стыд чем загладить? Непременно нужна нашему государству хоть малая виктория, которой бы имя его попрежнему по всей Европе славилось. А теперь войскам нашим и управлению войсковому только смеются. Матвеев наш Голицыну отписал из Гааги: “жить мне здесь теперь очень трудно: любовь их только на кумплиментах ко мне, а на деле очень холодны. Обращаюсь между ними как отчужденный, а от нарекания их всегдашнего нестерпимою снедаюсь горестью”».
Маша села рядом с Сильвестром Петровичем, просунула руку под его локоть, прижалась к нему. Он потерся щекою об ее голову, не отрываясь читал дальше:
«...турки, изнагличавшись, при всех наших бедах и напастях, бесчестно требуют, дабы мы возвратили им Азов и флот свой пожгли в Азовском море. Сильвестр, Сильвестр, те корабли пожечь, что в таких трудах нами построены, – басурмане треклятые, вечные нам супротивники, чего захотели! Толстой наш достойно обидчикам ответил: “Корабли, которые есть в Азовском уезде, сожети и новопостроенную фортецию чтобы разорити, о сем не токмо мне доносить, даже мыслити о доношении невозможно”»...
– Покушал бы, Сильвеструшка! – попросила Маша. – Остынет курник.
Сильвестр Петрович, не слушая, зашуршал листами другого письма. Меншиков передавал фразу Петра Алексеевича: «Когда слова не сильны о мире, сии пушки метанием чугунных мячей скажут, что мир сделать пора». В письме был манифест царя, в котором Петр объяснял смысл войны со Швецией.
– Об чем пишут? – тихо спросила Маша.
– О малой виктории, – складывая листы писем, ответил Иевлев. – Пишут, как потребна нам хоть малая над шведом виктория. Будто то мне самому невдомек...
Он покачал головою, улыбнулся, стал доедать обед. Маша рассказывала тихим голосом новости, он, глядя на нее, думал свое. Потом набил трубочку; улучив мгновение, вышел из горницы, в ночной тишине обошел крепость, оглядел, что сделано, покуда ездил по острогам. Маша уже лежала, когда он вернулся.
– Где был? – спросила она.
– Подымить табаком ходил! – ответил, улыбаясь, Сильвестр Петрович.
– Цитадель свою смотрел, – сказала Маша. – Знаю я тебя. Резен давеча хвастался, что много наработано: ретрашемент кончили и...
Сильвестр Петрович засмеялся:
– Ишь ты, каких слов набралась: ретрашемент...
– Наберешься с вами, коли ничего иного и не слышишь: фузеи, да мушкеты, да гранаты, да еще шведы...
Он взял ее руку в свою, спросил шепотом:
– А не страшно тебе, Машенька? Только по правде скажи, по чистой?
Она подумала, ответила спокойно, ясным голосом:
– Чего ж страшно? Давеча был у меня Егорша, привозил огурцов квашеных бочонок, рассуждал со мною, будто сказано Петром Алексеевичем про доброго воинского начальника, может, и про тебя. Я те слова запомнила.
Маша приподнялась на локте, откинула косы, чтобы не мешали.
– Сказано так про того офицера: храбрость его неприятелю страх творит, искусство его подвизает людей на него твердо уповать...
Сильвестр Петрович порозовел, опустил взгляд. Маша продолжала рассуждать:
– Так и Егорша, и Меркуров, и Крыков Афанасий Петрович об тебе судят. Что ж мне бояться? Я тебя лучше их знаю, я вижу, как ты думаешь...
Разгладив ладонью его лоб, она добавила:
– Вот и сейчас думаешь, морщинки какие... Не думай, Сильвестр Петрович, отдохни, душенька...
И, перебив себя, заговорила быстро:
– Таисья у меня здесь была с Ванечкой, два дня жила. И так уж мы с ней плакали, так сладко плакали; сказала мне: не пойду я, Машенька, за Афанасия Петровича, не пойду, и думать о сем мне горько...
– О чем же вы плакали, глупые?
– О том и плакали, – прошла ее жизнь, прошла по-хорошему; любит она своего кормщика по сей день, и более никого не любить ей. О сем и плакали.
– А ты-то чего плакала?
– Вдвоем слаще плакать, Сильвеструшка. Я еще в девках бывало одна никогда не плакала, а с подружкой – плачу, ну разливаюсь...
Сильвестр Петрович громко захохотал, она дернула его за рукав, – дочек разбудит! Он, улыбаясь, стал раздеваться.
Спал немного – часа два; поднялся, покуда Маша еще спала, вышел одеваться в соседнюю горницу. Там уже дымил трубкою Резен, ждал. Потолковали быстро, короткими фразами; инженер проводил капитан-командора до его карбаса. Матросы в бострогах, в коротких без рукавов куртках, в вязаных шапках, встретили Иевлева весело, шуточками; всею душой он вдруг почувствовал – любят его. Как, когда это сделалось – не знал; еще так недавно метнули в него нож на крыльце Семиградной избы. Может быть, там не знали того, что знают матросы? Может, не ведают трудники, работные люди, как мало он спит, как болят его простуженные ноги, сколь много надо ему делать, чтобы поспеть достойно встретить вора шведа?
– Прапорец! – приказал старшой за спиною Иевлева.
– Пошел! – ответил другой голос.
Флаг – «Капитан-командор здесь!» – взвился на мачте, захлестал на утреннем ветерке. День был теплый, Двина лениво плескалась о знакомые до каждой березки берега, на душе вдруг стало совсем спокойно, легко, мысли пошли ясные, четкие, одна за другой: что еще не сделано, что надобно сделать нынче, что завтра.
Расстегнув кафтан, он снял треуголку, положил ее возле себя, с наслаждением стал вдыхать добрый запах трав, щурился на далекие рощицы, прикидывал, где по берегу – за кустами, меж деревьями – еще расставить пушки, где спрячет мужиков-охотников, зверовщиков, что в лет не промахнутся по алтыну.
Карбас шел ходко, матросы молодыми голосами пели песню, которую Сильвестр Петрович еще не слыхивал. Он вслушался:
По чисту-полю Ермак, да по синю-морю,
Разбивал же Ермак все бусы-корабли,
Татарские, армянские, басурманские,
А и больше того – корабли государевы!
Государевы кораблики без приметушек,
Да без царского они без ербычка...
– Что за песня? – спросил Сильвестр Петрович, обернувшись к рулевому.
– А кто знает! – ответил матрос Степушкин. – Поют ее, господин капитан-командор, на Марковом острову трудники, как вечер, так и поют. Был будто бы Ермак Тимофеевич, покорил казак Сибирь для Руси, – вот про него песня и сложена...
Матросы пели задумчиво, не торопясь, в полную грудь:
Тут возговорил Ермак – сын Тимофеевич:
– Ой, ты гой еси, ты врешь, собака!
Без суда, без допроса хочешь Ермака вешать!
Богатырская сила в нем разгоралася,
Богатырская кровь в нем подымалася.
Вынимал он из колчана саблю острую,
Он срубил-смахнул боярину буйну голову,
Буйная его головушка от плеч отвалилася,
Да по царским залушкам покатилася...
Иевлев нахмурился, хотел стукнуть тростью, чтобы перестали петь о том, как срублена голова боярину, но вспомнил о воеводе – князе Прозоровском – и ничего не сказал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10