А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мать ругала его «нахлебником». Малолетки и юноши, мы все тогда так жили. Вокруг была тьма-тьмущая больших заводов. Одни заводские заборы окружали Салтовку. «Серп и Молот», «Турбинный», «Поршень», «Велосипедный», «Электросталь», а на выезде из Салтовки рельсы, повернув влево, вели желающего к огромному Тракторному заводу: ХТЗ. Человек, стремящийся к лучшей жизни, в этой вселенной был обречён. Осуждён сдаться и совершать производственные операции в глубине заводских корпусов. Все мы противились. Но я всё же проработал на «Серпе и Молоте» более полутора лет, в 1963-64 годах. На «Велосипедном» я проработал неделю, на «Турбинном» — два дня. В октябре 1964 года я всё же сбежал. Стал «книгоношей» в книжном магазине на Сумской улице. Замёрзший, торговал книгами с лотков. Но всё равно это была небольшая победа. Заводам не удалось сожрать меня с потрохами. Колька устроился на завод электробритв. Туда, где умер позднее в 1968 году мой школьный приятель Виктор Проуторов.
С удовольствием привожу здесь стихотворение, написанное мной много позже в Нью-Йорке, оно о том мире, глазами подростка, моими или Колькиными. О том мире заводов, куда нас загоняли.
…И мальчик работал в тени небосводом
Внутри безобразных железных заводов
И пламенем красным, зеленым и грубым
Дышали заводок железные зубы
И ветер, и дождь за пределами цеха
Не были для мальчика грязь и помеха
А грязью был цех. Целовала природа
Когда умудрялся избегнуть народа
И выйти из скопища грубых товарищей
От адовых топок — гудящих пожарищей
Во двор, в снеготу, и черноту, в сырость мира
Стоять и молчать, тихо думать, что «сыро…
А если у ниток содрать кожуру
То видно, как жилы пронзают кору
И крыса, и суслик ведь роют нору…
И ели так жалко, что рубят в бору…»
Швыряли товарищи злобные шутки
Металлы гремели там круглые сутки
И таял там снег. И воняло там Гадом…
Народом. Заводом… Загубленным садом…
Чувствуется, что это стихи бывшего сталевара.
Постепенно я терял Кольку из виду. Встречались мы всё релсе. В 1963-64-м, когда я работал в литейном цехе «Серпа и Молота», в три смены, мне вообще было трудно поддерживать какие-либо стабильные отношения с кем-либо. С третьей смены, если была зима, я шел домой спать; если было лето — отправлялся прямиком на пляж. Вторая смена лишала меня начисто самого prime time для общения — вечера. Ну, а первая смена бывала только одну неделю из трёх. Я держался тех, с кем работал: Борьки Чурилова, Юрки «Жирного», Женьки — мои ребята из бригады, вместе мы и гуляли, и ходили каждую субботу в кабак, выпивали свои 800 граммов коньяку. Зарабатывали мы очень хорошо. Один раз я получил 320 рублей зарплаты! Я коротко стригся, был здоровым и мускулистым, сшил себе один, два, три… в результате оказалось шесть костюмов. Колька иногда заходил к нам домой. Тем дело и ограничивалось.
Году в 1965-м или 1966-м он появился, чтобы пригласить меня на свадьбу. Будущую жену звали Лида, она была блондинка, старше его, и работала косметичкой. В «Дневнике неудачника» у меня есть такие строки:
«Эди, как называл меня Кадик. Помнишь Кадика, Эдвард? Эдик и Кадик, Кадик и Эдик — водой не разольёшь. Почтальоншин сын Кадик (Колька) учился играть на саксофоне. Парень он был неплохой, с талантами, Лидка его сгубила. Первая попавшаяся пизда. Старше его. Он от неё в снег плакать выбегал. Во время пьяной свадьбы».
Мы купили букет цветов, может быть, был и подарок, скорее всего, подарок был, Анна была сторонником исполнения обычаев и предрассудков, Анна надела платье в тёмных цветах, «каблуки» (иными словами: туфли на острых каблуках), и мы отправились. Я был не просто гость, но свидетель. Жена его, Лидия, я её смутно помню, оказалась именно «вампом» из общежития, девушкой типа, который в изобилии встречался в «Стахановском» на танцах. Свадьба в России всегда вещь крайне двусмысленная, так как (обычно это невеста) невеста не отказывает себе в удовольствии пригласить, по меньшей мере, одного человека из прошлого. Видимо, считая, что имеет на это право, так как прощается именно с прошлым. По мере того как гости, невеста и жених напиваются, прошлое так перемешивается с настоящим и будущим, что времена приходится насильственно разъединять. У друга моего отрочества Кольки Ковалёва была именно такая свадьба. Невеста со сбившейся фатой, пахучие салаты, человек из прошлого… Анна и я, бегущие по снегу за плачущим Колькой Ковалёвым… (Ну что там ему было, 21 или 22 года). Мы вернули его, успокоили, напоили ещё сильнее. Подошла обеспокоенная, взрослая Лидия. У неё был виден живот. Мы ехали в такси и обсуждали случившееся. Я считал, что случилась трагедия, катастрофа, что, не успев начаться, семейная жизнь Кольки рухнула. Куда более умудрённая жизнью Анна сказала, что отоспятся — и будет всё в порядке… Я не согласился… Из всхлипываний товарища моего я понял, что люди из прошлого Лидии беспокоят его не в первый раз.
Прошли годы. В декабре 1989-го я провел у родителей в Харькове шесть дней. Мы с матерью сидели на чистой кухне — за окном зима, — и я задавал вопросы, а она отвечала. Кто умер, кто жив. Оказалось, покончил с собой мой школьный товарищ Виктор Головашов. Он окончил танковое училище и дослужился до майора, был уволен, сильно пил, работал рабочим на Тракторном заводе. Покончил с собой из-за жены, Людка его («…помнишь, сын, хромая такая, с палочкой ходила, рядом жила») всю жизнь его мучила, он её с солдатами заставал, когда в гарнизоне в Средней Азии служил. «Б… оказалась», — осуществила мать над собой цензуру. И вздохнула.
— Слушай, а Кадик живет со своей? У них с самого начала всё пошло плохо, плакал он на свадьбе…
— Да давным-давно развелись. Он с матерью живёт, недалеко тут от нас, внука воспитывает.
— Внука?
— Ну да… Ты уезжал, у него уж сыну было лет десять. У сына тоже не заладилось с женой, внук хороший, Димочка, больше с Колькой и с прабабушкой живёт. Колька к нам часто заходит. Вот, правда, что-то давно не был. Как раз бутылку оставил водки. «Пусть, говорит, стоит, Эдик приедет, выпьем».
— А что он делает, где работает? Он же на саксофоне играть учился, музыкантом стать хотел.
— Реставратором работает, церкви реставрирует, — сказала мать. Подумала. — Во всяком случае, так говорит.
— Думаю, врёт, — сказал отец, входя на кухню. — Баланс подводите? Думаю, врёт для солидности. Нам. Так как ты у нас знаменитым стал. Мы его тут в нашем районе случайно летом видели. Идёт, вёдра с краской несёт, и рядом такая же рабочая братия тащит материалы. А какой-то чисто одетый на них прикрикивал. Разнорабочим, думаю, трудится. Он нас увидел. Но отвернулся немедленно. Ну, мы с матерью не стали его окликать, не хотели в краску вгонять.
На следующий день было воскресенье. Я попросил мать позвонить Кольке. Я ни с кем не повидался, не хотел, но вот с ним решил увидеться. Что из этого вышло, о том есть сцена в книге «Иностранец в смутное время». Вышло, что к телефону подошла его мать, почтальонша: она сказала, что Колька умер, погиб, упал с лесов. Случилось это 9 декабря 1989 года, именно в день, когда я прилетел в Шереметьево, в Москву, после пятнадцати лет отсутствия в России.
Мать Кольки считала, что его столкнули с лесов. Там работали и зэки, кому-то он чем-то досадил, и вот отомстили.
Моя мать была в ужасе. И терзала себя за то, что отказала Кольке в глотке водки:
— Он бутылку принес, а я его коньяком угостила, у нас немножко оставалось. Бутылку «Пшеничной», он сказал, «тетя Рая, выпьем, когда Эдик приедет. Вы её в шкаф поставьте». Я поставила. А когда уходил, уже в дверях говорит: «Тётя Рая, Раиса Федоровна, выпить ещё хочется, налейте мне сто грамм, а бутылку я другую куплю». Я ему отказала, сказала: «Хватит тебе, Николай». Он и ушёл, смущённый. Надо было налить ему сто грамм, но кто же знал, что это его последний был к нам приход.
Грустная судьба. Теоретически, Колька мог бы стать Джоном Ленноном каким-нибудь. Он знал всю музыку того времени. Рассказывал мне об Элвисе Пресли, Гленне Миллере. А получилось, что лысый, бородатый чернорабочий упал с лесов.
«Радость-страданье, — одно…»

Летом 1971 года, влюблённый в Елену Щапову, счастливый, я написал поэмы «Русское» и «Золотой век». «Золотой век» назван в издании Ардиса «идиллией», что как нельзя более соответствует моему тогдашнему состоянию. Персонажи идиллии — мои друзья и близкие люди тех лет. Многие уже умерли. Умерли Сапгир, Холин, Губанов, Гера Туревич, Иосиф Бродский, Цыферов (раньше всех, чуть ли не в 1972 году), Василий Ситников (пару лет назад в Америке, всеми забытый). Умер Игорь Ворошилов. И умерла Анна Рубинштейн, моя первая жена. Вот как, влюблённый в новую, другую, я пишу о ней в «Золотом веке», добрый и к ней, потому что мне было тогда хорошо:
«Анна Рубинштейн сидела на садовой скамейке, толстая, красивая и весёлая. По обе стороны её сидели два юноши совсем незрелого вида. У них были рубашечки в полоску. Волосы у них блестели. Брюки широко расходились в стороны. Оба не сводили с неё глаз.»
Это ретроспектива в прошлое; может быть, это я сам и Толя Шулик в Харькове сидим с нею в парке Шевченко. На самом деле «красивая и весёлая» многие годы провела в психиатрических клиниках. С 18-летнего возраста она получила инвалидность «по шизе», как она говорила, учёные же доктора называли её недуг «маниакально-депрессивный психоз, частичная шизофрения». Диагноз, я полагаю, абсолютно неверен, потому что тот период, который мы с ней прожили с 1965 по 1970 год, был одним ровным, вполне весёлым, хотя и бедным, циклом, и только осенью 1970 года она вдруг сдала. Однажды, сидя в «нашей» с нею комнате, на Красных воротах, в старом доме рядом со сталинской высоткой (по совпадению я поселился там в 1994 году в мастерской Кати Леонович, поселился ненадолго опять с Наташей Медведевой и тоже накануне конца, разрыва). Сидя за столом вечером, мы поужинали. Анна вдруг свистящим шёпотом сказала, глядя на меня с вызовом: «Я знаю, ты хочешь меня убить!» — «Ты что, Анна, ты что говоришь такое!» — озлился я, но, всмотревшись в её фиалковые глаза, остановился. Глаза были абсолютно безумны.
Шесть лет она была мне подругой, женой, «партнёром по бизнесу выживания», человечеством, духовником, недотёпой, неорганизованным элементом, чтобы воспитывать. Все шесть лет я одновременно и гордился ею, и стеснялся её… Гордился, потому что седая, крупная, взрослая, она сообщала серьёзность моему существованию. Я был с виду совсем мальчишкой, соплёй зелёной, казалось, меня можно было переломить об колено. Когда мы познакомились, мне был 21, а ей 27. У моих сверстников если и были подружки, то глупые девочки, их сверстницы, молчаливо глядевшие открывши рот на своих спутников жизни — поэтов, художников — с обожанием. Экзотическая личность, Анна могла высмеять любого зарвавшегося «гения», язык у неё был острый, ярко-фиолетовые глаза беспощадно видели насквозь. Приглашая меня, некоторые мои знакомые просили: «Только приходи, пожалуйста, без Анны… Ты понимаешь, она, ну, с ней тяжело… Она людям хамит; пообщавшись с ней, человек ходит как оплёванный». В трамвае, бегающем от Преображенки на Открытое шоссе, хмурые паханы вставали, уступая ей место. Чем более, как говорят, «морда просила кирпича» у такого бандюги, с тем большим уважением предоставлялось место. Кого они в ней видели? Слегка курносый нос, эти глаза, большой зад — кого они в ней видели? Праматерь Еву? На еврейку она редко бывала похожа. Обычно становилась похожа, попадая в психбольницу.
Я ходил с нею повсюду вместе очень много, так много и часто, как ни с одной из своих жён. Может быть, потому что, как я уже перечислил, была она мне и подругой, и партнёром по бизнесу выживания, и многое другое.
Начнём с партнёра по бизнесу выживания. Вот как это выглядело. В каком-то окраинном магазине Анна нашла очень толстый, набивной, цветами, чешский ситец. Мы стали закупать его небольшими партиями, и я изготовлял из него простые квадратные сумки с двумя ручками. В ручки вставлялась внутрь для крепости и жёсткости тесьма. Нашив десяток сумок на подольской верной зелёной машинке, мы с Анной отправлялись в ГУМ, я со всей партией оставался на улице, Анна же, взяв пару изделий, шла продавать их. Мою продукцию охотно брали. Модель мы скопировали с попавшей Анне в руки, бог весть как, иностранной сумки. Расходы на одно изделие составляли 1 рубль 15 копеек, а продавали мы его за три. К сожалению, деньги у нас не держались, но мы были самостоятельной единицей и оплачивали свои временные прибежища в коммуналках. Обычно 30 рублей в месяц. Прибежища менялись часто: с Открытого шоссе нас согнал КГБ. Соседи, медсестра Нина и инженер Дима, проведя бессонную ночь, всё же наутро поведали нам, что приходили двое в штатском, просили Нину и Диму вынимать из общего мусорного ведра все мои бумаги и копирку и вообще докладывать обо мне. «Вы стоите на очереди на квартиру у вас на заводе, между прочим? — спросили штатские. — В наших силах убыстрить вашу очередь или замедлить её». «Вы хорошие люди, — сказали нам Нина и Дима, — мы решили вам признаться». В 15 минут тогда «хорошие люди» сложили свои вещи, взяли две машинки, Анна поймала такси, и мы отбыли. Несколько дней провели у кого-то (обычно это были: Кушер, Лозин или Алейников), пока Анна не нашла на Банном переулке комнату. Она была в этом незаменима: умела подойти к «хозяйкам» и «хозяевам», никому в голову не могло прийти, что у седой глазастой женщины юный муж и безбашенные, как сейчас говорят, друзья. На Банном же помещалась прямо на улице квартирная стихийная биржа. И до сих пор, кажется, существует. Мои родители с 1968 года стали высылать мне 25 рублей в месяц на Главпочтамт до востребования. На меня сейчас вдруг нахлынула волна тёплой благодарности к родителям, не разделявшим никогда ни моих культурных убеждений, ни тем паче политических, вообще ахавшим от ужаса перед моей жизнью во все времена. Эти 25 рублей ой как пригождались! Но мы с Анной не были беспомощными тюхами, и если бы ставили обывательские цели, я думаю, преуспели бы быстрее и лучше других. Я шил, научился этому сам, мог сшить и пиджак, и брюки, мог бы стать Славой Зайцевым… (А что? Легко!) — вкус у меня был, умение было. Желания не было посвящать этому жизнь. Я ограничивался минимальным заработком, дабы писать стихи. Тогда я писал стихи. Анна тоже была девушка хоть и задумчивая и глубокая, как бездна, но пропадать мы не умели.
Характерный эпизод. Утро 22 февраля 1968 года. Мой день рождения. Просыпаемся в комнате — на Казарменном переулке. В окне: срубы, брёвна, зима, Россия XVI века в окне. Встали: денег нет. «Твой день рождения, Эд! Что делать будем?» — «Да и чёрт с ним! — сказал я. — Кто-нибудь из ребят придет, что-нибудь принесёт». — «А я хотела, чтоб мы вместе отпраздновали, куда-нибудь пошли… слушай, давай я займу у Людмилы (наша квартирная хозяйка. Трое детей, муж алкоголик — подсобный рабочий продовольственного магазина, бывший директор техникума. Занимал комнату против нашей), пойдём в ЦУМ, может, что выбросили…»
Заняли 15 рублей. Пошли. В ЦУМе «выбросили» красивые варежки. Отстояли очередь, взяли по две пары по 3 рубля. Пошли в ГУМ, продали по 8 рублей. Вернулись, опять отстояли в очереди, опять купили четыре пары. К темноте у нас было в кармане около 50 рублей. Отделив пятнадцать для Людмилы плюс пару варежек ей в подарок, пошли в ресторан, Впоследствии Анна достигла куда большего в области спекуляции, наивысшим её достижением была покупка и продажа вместе с её подружкой Аллой Воробьевской шуб. Да-да. Она стала спекулировать шубами. Правда, деньги она умудрялась прогуливать.
Выглядели мы тогда так. Анна: пальто цвета тёмной вишни, буклированное, на ватине, со светлым меховым воротником. Совместная работа Стеллы Соколовской, племянницы Анны, и моя. На голове — капор, сшитый из тёплого шарфа: голубые, розовые, фиолетовые полосы. На ногах меховые коричневые сапоги, щёки цвета красного кирпича. Я, её спутник: пальто ратиновое чёрное, однобортное, из того же ратина аэродромная кепка на голове, сапоги американские армейские — остаток былой харьковской роскоши. Такая вот пара завоевателей Москвы.
«Анютка», «Анютелла» — так она себя называла, ещё «блудная дочь еврейского народа». Я полагаю, я был для неё спасением, стабилизирующим фактором, дисциплинирующей силой, Мужчиной, сильным мужем. Как утверждают все знавшие её и меня современники — она меня боялась. Ну, как боялась, — я вносил в её жизнь строй, смысл, был её личным вождем. Создавал порядок в её жизни. Сама-то она была без руля и ветрил. Потому она боялась потерять этот смысл и строй. Я на неё прикрикивал.
Жизнь её вкратце такова. Она из умной еврейской семьи. Отец Моисей — директор НИИ, правда, рано умер; тетка — профессорша, заправляла химией на Украине и была репрессирована. Брат отца (его Айна ненавидела) — академик. Мать Циля Яковлевна (от неё у Анны наследственная «шиза») работала когда-то в научной библиотеке.
1 2 3 4 5 6