А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но за этой бабой, подшибленно и покорно, провиснув на костылях, с трудом волочился солдат в мешковатой госпитальной шинели, цветом и формой скорее похожей на мужицкий армяк, в новых обмотках, в новой пилотке без звезды. Он остановился против Коляшиного вагона, всей своей воробьиной тяжестью обвиснув на костылях, сгорбатив шинель, обессиленно опустил голову так низко, что пилотка свалилась с его стриженой, будто у малого дитяти, лункой на темечке выболевшей головы. Подскочив к нему, баба подняла пилотку, водворила ее на место и громко, с полной уже безнадежностью и отчаянием зашлепала толстыми, мокрыми губами, спелость которых не могла погасить никакая гнетущая сила:
— Та вин же ж ранэный! Вин же ж с госпиталю!.. Вин же ж вмэрти може… Нам до дому трэба… — собирая во фразы слова, разбиваемые рыданиями, объяснялась баба в пространство. — Мыкола! Мыкола! Мыколочку, встань пэрэд поездом на колени… Помоли народ…
— Нэ можу я на колени. Нэ гнутся у мэнэ ноги… — не поднимая головы, с упрямой бесстрастностью отозвался Мыкола.
Баба уже не бегала, не рвалась никуда. Зажав мешок меж колен, она выла без слов, без всякого выражения, просто выла в бездушную и безответную пустоту. На крапивном мешке было ярко выведено: «Од. Смыганюк». Повидал виды этот уемистый мешок, поездил по поездам и вокзалам да на базары.
— Одарка! — тихо, но внятно позвал Коляша. Баба испуганно заозиралась по сторонам.
— Одарка! — повторил солдат.
Баба попалась настолько бестолковая или так уж отупела от дорожной сутолоки, что ничего понять не могла, думала, блазнится — голос ей кто-то с неба подает.
— А? Що? Хто цэ?
— Да я, я! — махнул Коляша рукой бабе, — подойди сюда, не бойся.
Она неуверенно и опасливо приблизилась.
— Давай сюда мешок!
— Ой! — испугалась баба и, покрепче ухватив мешок, отступила от вагона.
Коляша скосил глаз — паровоз набрал воды, заправился углем и, уже бодро соря искрами, клубил свежим черным дымом за стрелкой, готовый шлепнуться буферами в буфера, соединиться с составом и попереть поезд ко все еще далекому Киеву.
— Микола! Николай! Тезка! — позвал Коляша громче и, когда инвалид поднял голову, вытянул обе руки. — Давай сюда!
Познавший фронтовое братство, инвалид ни минуты не медля, не раздумывая, куда и зачем его зовут, приблизился к окну. Коляша забрал у него костыли, перевалил через раму окошка его почти невесомую, вроде как куриную тушку, толкнул себе за спину, на унитаз. За окном начала паниковать баба:
— Мыкола! Ты куда? А я куда, Мыколочку, а бандиты? Ой, що будэ? Що будэ?
Микола даже не глядел в ее сторону, он отдыхивался на унитазе, по привычке, еще госпитальной, догадался Коляша, потирая соединенные вместе раненые колени.
— Да шевелись ты, бочка с говном! — рявкнул Коляша и, вырвав из крепких рук бабы мешок, кинул его себе за спину, чуть не сшибив Миколу с унитаза. В мешке что-то звякнуло.
— О-о-ой, мамочку! — не пролезая в окно, причитала баба. — О-ой, горилочка моя-а!
Уцепив бабу обеими руками, Коляша, будто пушечный пыж, втащил ее в дуло окна и брякнул на пол. Подол на Одарке задрался, обнажив множество таких достоинств, которых хватило бы если не на роту, измотанную сраженьями, то уж на геройское отделение артразведки младшего сержанта Каблукова всенепременно хватило бы.
— Ряту-у-уйте! — завела басом баба, все еще барахтаясь на полу.
— Ты чего орешь, Одарка?
— Ты звидкеля мое имья знаешь? — задушенным голосом парализованно распластавшаяся на полу вопросила баба.
— Я все про тебя знаю. Даже фамилию. Смыганюк твоя фамилия.
— О-о-ой! — снова начала взвывать Одарка. У нее застучали зубы. — Ты ж нэ з нашэго сэла! — но востроглазая, ходовая и бойкая баба тут же и заметила покачивающуюся в уголке туалета молодую женщину в военном и разом вспрянула духом. — Тю-у, жинца! Мыкола! Мыкола! Нэ бойся, Мыкола! — и разом перешла на заискивающий тон. — Тут жинца, тут хлопэць! Воны худого нам нэ зроблят…
В это время паровоз брякнул буферами в буфера, по поезду прокатилось содроганье, состав покатился назад, но тут же произошло обратное движение, и не разорвавший сцепок, сам себя с места стронувший состав, облепленный народом, покатился со стоянки. Одарку, успевшую приподняться, шатнуло в одну, в другую сторону, она рухнула на унитаз, на лету ухватив Мыколу, но не уронила его под себя, знала, что тогда конец мужику, а ловко шмякнула его себе на живот.
— Пой-ихалы! — не веря своему счастью, прошептала Одарка, преодолевая неверие, с восторгом повторила: — Поихалы! У поезду! Слышь, Мыкола? У поезду! О, Мыколочку… Ой ты коханий мий! — запричитала она и принялась целовать своего мужа, да все смачней, смачней, и увлеклась было этим занятием, но Коляша громко кашлянул. — А дэ це мы? — очухалась Одарка и стала оглядываться вокруг.
— В сортире!
На мгновение смолкши, Одарка испуганным голосом спросила:
— А нас нэ высадють, хлопэць?
— Не должны. Я изнутри закрылся.
— А тоди х.. з им! Мэни хучь у говенной бочке, тики шоб до дому скорийше довэзти мужа.
— Одарка, просю тэбэ, нэ ругайся! — первый раз после посадки подал голос отдышавшийся Микола.
— Усе, Мыколочку! — затараторила Одарка. — Усе, мий коханый! Усе-усе! Мовчу, як та бидна цыпулька… Гэ-гэ-гэ! — обрадовалась она сравнению себя с цыпушкой и захохотала так, что наверху зазвякало железо. Но тут же спохватилась и защипнула рот концом платка. — Ой, зовсим забула… Мовчу-мовчу!
Однако Одарка была так взвинчена, возбуждена, что уняться ей было никак не возможно, ее распирало, разрывало радостью, и она тарахтела под звук уже набравших скорость колес.
— О, цэ людына! Цэ истинный патриот! Совьетский! Може сочувствовать свому брату! А то ж кругом одни хвашисты, блядь!..
— Одарка!
— Мовчу, Мыколочку! Мовчу, коханэнький мий! М-мых! — опять громко, со смаком припечатала она мужу поцелуй. Деваться Миколе некуда — прижат к стене. — Видят же ж на костылях чоловик, медали кругом у йего, так нет же ж… А, курва товстожопая! А чего ж я сыдю? — спохватилась вдруг Одарка и начала добывать из-под себя мешок. — Мыколочку мий нэ питый, нэ етый… Ой, ой, опьять!.. — похлопала она себя ладонью по рту. — А я сыдю! А я сыдю!..
Поправив унитаз, она откуда-то добыла картонку, прикрыла его зев, закинула картонку хусткой — платком — и на это сооружение выложила снедь: сало, яйца, огурцы, полувытекшие помидоры, в середку с пристуком водворила чехол из-под немецкого противогаза, который, как оказалось, был лишь маскировкой — в середине его утаена многограненая, ко дну сужающаяся бутыль. Тряхнув ею, Одарка возгласила:
— Нэ разбылась, ридна моя! — она поцеловала бутылку, попутно чмокнула своего Мыколочку: — Тоби трэба трохи выпить и закусить. Я тэж трахну, шоб дома нэ журылысь! М-мых! — снова она влепила поцелуй Мыколе. — Подвыгайся до цэго стола, ишь, кушай, сэрдэнько мое!..
— Одарка! — высунувшись на едва уже сереющий свет, инвалид кивнул в сторону молодоженов.
— Ось! Ось! — подхватила Одарка. — А добрый хлопчику! А мила жинця. Просимо ласково поснидать з намы. Ну шо, шо на тым стулу? Шо, шо у уборной! Я ж усэ накрыла, усэ вытерла…
Женяра помотала головой и укуталась в шинель. Коляша, чтоб не обидеть людей, подвинулся к «столу», иочти уже в потемках звякнули кружками старые солдаты.
— Твое здоровье, тезка!
— Тоби того ж, брат!
И пока тянули солдаты самогонку, Одарка снова расчувствовалась:
— А, ридны вы мои! Видны вояки! А шоб та проклята война бивш ныколы нэ приходыла… — и налив себе — слышал по бульку Коляша — не менее полкружки, — выпила, утерлась, сгребла обоих солдат в беремя, поцеловала поочередно и, аппетитно чавкая, начала есть в полной уже темноте.
Лишь бледная ночь неба и набирающего силу холода проникали в выбитое окно. Женяра робко прижалась к теплому боку мужа, он обнял ее, нащупал руку, всунул в нее кусочек хлеба с салом, мятый, мокрый помидор, обрадовался, услышав, что Женяра начала есть.
Одарка на ощупь налила по второй, но мужики уже согрелись, заговорили, отказываясь от выпивки, да разве с Одаркой совладаешь?! Она, словно танк, тараном берет. Найдя рукой Коляшину кружку, Микола прислонил к ней свою кружку, подержал и, слабея голосом, молвил:
— Будэмо жить, солдат! Будэмо жить. Так хочется жить…
И сжалось все внутри Коляши, стеснилось и заныло: Микола чувствует — недолгий он жилец на этом свете.
— Обязательно! — нарочито бодрясь, воскликнул Коляша. — Сто лет. Нет, сто не надо. Изнеможешь за сто лет от такой жизни, себе и людям в тягость сделаешься… Будем жить, сколько отпущено там, — показал солдат на дребезжащий под потолком электропузырь без лампочки. Кто-то шевельнулся рядом с ним, робко коснулся губами его щеки. «Челове-эк! — умилился Коляша, — все понимает, все чувствует. Челове-э-эк!»
А через унитаз тянулась, грабастала Коляшу совсем уж размягченная Одарка:
— Та хлопэць ты гарный! Та умнэсэнький! Да звидкэля ты взявсь? — и влепила Коляше поцелуй, на этот раз в губы. Мыколу тоже вниманием не обошла, хотя тот и вжимался за унитаз от ее натиска.
Прибравшись на «столе», определив мешок за спину, подстелив что-то на холодный пол, все еще источающий запах мочи, Одарка улеглась на бок, чтоб меньше занимать места в узком заунитазном пространстве, притулила к себе мужа своего, подтыкала что-то под него, костылями оградила от холодного и шаткого унитаза, прикрыла его своим платком и, лежа на локте, держа себя грузную почти на весу, чтоб только чоловику было удобно, принялась байкать его, как маленького, совсем и не осознавая этого материнского действия. Могучее и доброе сердце Одарки расслабилось, тело согрелось и успокоилось, она вдруг всхрапнула, пока еще пробным раскатом, но и от него, от пробного, все железо в туалете вздрогнуло, бельмо пузыря на потолке сорвалось с петли и опасно закачалось над головами пассажиров. Одарка тоже вздрогнула, очнулась, ощупала Мыколу со спины, с боков, голову его удобней устроила.
— Хлопче! А, хлопче! — шепотом позвала она.
— Чего тебе, Одарка?
— А як ты все же мои имья и хвамиль узнал, га?
— Хэ, фамилия! Хэ, имя! Могу тебе всю твою биографию рассказать.
— Ой! — испугалась сраженная Одарка. — Нэ трэба, хлопэць, нэ трэба… — и долго не подавала никаких признаков жизни. Потом, совсем уж безнадежно, совсем уж отрешенно не то спросила, не то утвердила: — Хлопче, ты колдун?!
— Да еще какой! Я ж из Сибири!
— Из Собиру! — почти обреченно молвила Одарка. — Тоди понятно. Там дуже холодно и вэдмэди кругом бродють…
— И колдуны, — подтвердил Коляша. — Им запросто про человека все узнать, приворожить, створожить, немочь накликать, со свету свести… Хочешь, скажу, об чем ты сейчас думаешь?
— Ой, нэ надо, нэ надо, хлопче. Дуже я пуглива… А об чем? А об чем?
Женяра тряслась рядом, запокашливала чаще, дергала Коляшу за рукав шинели, хватит, мол, хватит.
— Та вин жэ ж! Та вин жэ ж… — продирался сквозь смех Микола. — Да вин же ж дурака валяет. Вин же ж хвамиль твою и имья на мешку узрив! О-ой, нэ можу! О-о-ой, нэ можу! Яка ты, Одарка, глупа была, така и осталась. Она у школи, — уже обращаясь к молодоженам, пояснял Микола, — усэ у мэнэ списувала, так сим групп и закинчила…
— А-аж, його мать! — из деликатности осадив матюк, с восхищением громко хлопала себя по ляжкам Одарка. — О цэ уха-арь! О цэ да-а! Шо ты, жинца, будэшь робыть з им? Як жить з такым пройдохою?..
— Мучиться, — первый раз за всю дорогу подала голос Женяра. И не знала, не ведала она, сколь пророческое слово молвила невзначай.
— Тикай вид его! Тикай з вагону, тикай з поизду, у поле, куда подальше тикай! Й-иэх, який, а? Як пидманув, га?! — Одарка в потемках нашла голову Коляши и больно потеребила за вихор, но тут же и погладила со всепрощающим вздохом. — Нэ! Нэ тикай! Бог его тоби опрэдэлив — тэрпи, процюй хоть за двох, хоть на соби ташшы до гробу… Вот у мэнэ Мыколочку мий, який слабэсэнький, болизный, но я, шоб кинуты йего, ни-ни, ни божечки мий… М-мых! — опять начала целовать Мыколу сама себя умилившая Одарка.
— Та будэ, будэ, — ласково остепенял жену муж. — Трохи подрэмлемо. Устал я, и людыны ж усталы. Добрэ, шо сортир нэ дуже вонький и нихто нэ мешае. На передовой та у госпиталях хуже бывало.
— Спы, мий Мыколочку, спы, коханый…
Они умолкли, прижавшись друг к другу. Одарка не сотрясала храпом вагон, как ожидал Коляша, думая, что вагон и с колес сойдет от такой рокочущей силы. Видимо, Мыкола уснул, и она, баюкая болезного, боялась его потревожить, не позволяла себе забыться, заснуть.
Холодная осенняя ночь хлесталась волнами в зев окна. Горстка звезд и половина луны гнались следом за поездом, на поворотах заслоняло, гасило небесные светила, и снова возникали они неожиданно, вроде бы с другой стороны, и снова гнались за орущим паровозом, за стучащими вагонами. «Может, это были другие звезды, другая луна? — пришло в полусон Коляше. — Но почему же? Звезд-то на небе много, а луна всего одна…» Коляша услышал, как плотнее и плотнее жмется к нему спутница его, расстегнул шинель, пустил ее ближе к своему теплу, и она, невеликая, уместилась в уютном его гнезде. «Милая. Родная! Как хорошо, что мы вместе, едем вот куда-то, несет нас поезд в будущую жизнь, в неизвестность. Я постараюсь быть тебе нужным и верным другом, — почти стихами говорил сам с собой Коляша. — У меня было много друзей, потому что я все без остатка отдавал людям, ничего, никогда не таил: ни хлеба, ни души, ни веселой натуры своей… Случалось, через силу веселился, хотел поддержать друзей. И они не дали мне умереть, вынесли, переправили на другой берег с Днепровского плацдарма, а ведь там даже с легкими ранениями умирали. Спи, родная, грейся, дыши. Тебе, однако, попался в спутники не самый лучший, но, поди-ка, и не самый худой человек…»
Проснулся Коляша от неспокойства, возни за унитазом, сдавленного шепота.
— Та, Одарку… та нэ можно. Люди ж…
— Мыколочку! Мыколочку! Я никому… ни божечки мий!.. Бильш тэрпиты нэма сил… Мыколочку!..
— Одар… Одар!..
Одарка затыкала рот мужа рукою, грызла, терзала его, пыталась притиснуть к себе, в уголке за громыхающим унитазом:
— А-а, голубонька! А, коханый мий!.. Н-нэ можу бильш… нэ мо-о-жу! — стонала она. — Н-ну ж, ну ж! Сувай! Сувай!.. Я сама… я сама… Аж! Аж! Укуси мэнэ! Укуси! А-э… сладэсэнький мий!..
Микола из последних сил отбивался от наседающей, обезумевшей бабы, выполз на середину туалета. И хотя туалет старого вагона просторен, инвалид лягал Коляшу негнущейся ногой в его тоже негнущуюся ногу. Коляша загораживал всем, чем мог, Женяру, чтоб не увидела она этой ошеломляющей схватки.
— Выдчипысь! — прорычала Одарка, и Мыкола отлетел к двери туалета, ударился, затих.
За унитазом возилась, гребла взнятыми вверх ляжками, белеющими во тьме, по-звериному хрипела, вроде бы грызла какое-то дерево женщина. Унитаз набатно гремел, звенел пузырь на потолке, звякал о железо… Туалет, вагон, мир содрогался от мук женщины, истязающей самое себя. Громко прорыдав, скуля по-песьи, женщина начала ослабевать. Какое-то время еще подбрасывало, дергало в конвульсиях ее могучее тело. Но вот унялось, распласталось и оно, ноги, обутые в солдатские ботинки последнего размера, опали, вытянулись, унималось хрипящее дыхание. С мучительным, сонным стоном женщина пробуждалась от обморочной страсти, проясняясь сознанием. Затаившись во тьме, долго-долго не шевелилась, не подавала признаков жизни.
Поезд все стучал и стучал колесами, скрипел вагон, бился и бился об пол унитаз, никак не проваливаясь в дыру, колпак фонаря под потолком, готовый вот-вот оторваться, лязгал. Коляша плотнее прижал к себе Женяру, уверяя себя в том, что она ничего не слышала. Женяра шевельнулась, прошептала: «Что это, Коля? Ой, как страшно-то…»
Не вылезая из-за унитаза, Одарка помацала вокруг, нашарила костыли, притянула их к себе, начала прибирать одежду, зачесала гребенкой волосы, повязалась платком, еще посидела, прислонившись к шаткой стене.
— Мыкола! — наконец, исказненно позвала Одарка. — Ты, можэ, попиты хочешь?
— Ни.
Опять молчание. Опять единый звук поезда, опять за окном огоньки и свет бесконечного мироздания.
— А може, яблочка?
— Ни.
— 3 глузду зъихала баба… Ат, дура! А-ат, дура! У-у, курва-блядь!.. — Слышно было, как Одарка несколько раз завезла себя кулачищем по башке. — Мыкола, а Мыкола! Иды до мэнэ! Я бильш нэ буду. Иды, а…
Куда деваться солдату-инвалиду? Зашевелился, пополз под крыло своей бабы, и она укрыла его, прижала к себе, принялась раскачивать и похлопывать.
— Ничoго, ничого… дома, у садочку посыдышь, виддохнешь, яечкив, сальца поишь, лекарствив добрых здобудэмо. Я дни и ноченьки буду процювать, с пид зэмли усэ для тэбэ здобуду… Любый ты мий!.. Мы ше диток нарожаемо… Усэ у нас будэ, як у добрых людын, усэ будэ. Главно, шоб той вийны проклятой бильш нэ було… Ну, спы, спы, сонэчко ты мое ясно…
На рассвете, зябко ежась, Коляша высаживал Одарку с Мыколой на станции Чудново, от которой до родного села им еще предстояло добираться пятнадцать или двадцать верст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24