А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

духовный гимн на архаическом, едва ли не древнерусском языке, царский гимн и "Смело товарищи в ногу", все вперемешку, фальшивя и перевирая слова, на минуту умолкли, вожатый забормотал, глядя в пространство белыми глазами: "Народ православный, дорогие граждане, подайте Христа ради двумя братьям, слепым, убиенным..." "Господи... Анюта! Куда все подевались? Просто беда,- сказала, отнесясь к гостю, хозяйка.- Прислуга совершенно отбилась от рук". "Мамочка, это же..." - пролепетала дочь. "Этого не может быть! - отрезала мать.- Откуда ты взяла?" "Мамочка, почему же не может быть?" Отец, Григорий Романович, рылся в карманах, бормотал: "Черт, как назло ни копья..." Петр Францевич заметил: "Я принципиальный противник подавания милостыни. Нищенство развращает людей". "Боже, царя храни",- пели слепые. "Надо сказать там, на кухне...- продолжала хозяйка.- Пусть им дадут что-нибудь". "Может быть, мне сходить?" - предложил гость. "Нет, нет, что вы... Сейчас кто-нибудь придет". "Интересно,- сказал приезжий,- как они здесь очутились. Если не ошибаюсь, они были убиты, и довольно давно. Вы слышали, как они себя называют? Подайте убиенным". "Совершенно верно, убиты и причислены к лику святых. А эти голодранцы - уж не знаю, кто их надоумил. Недостойный спектакль! - возмущенно сказал Петр Францевич. Слепцы умолкли. Шапка с облупленным нимбом все еще тряслась в руке вожатого.- Обратите внимание на одежду, ну что это такое, ну куда это годится? Уверяю вас, я знаю, о чем говорю. В конце концов это моя специальность... Вспомните известную московскую икону, на конях, с флажками. Я уж не говорю о том, что князья - и в лаптях!" Братья наклонили головы и, казалось, внимательно слушали его. Девушка произнесла: "Может быть, спросим..." "У кого? У них?" - презрительно парировал Петр Францевич. Хозяйка промолвила: "Наш народ такой наивный, такой легковерный... Обмануть его ничего не стоит". "Как назло, ну надо же...- бормотал Григорий Романович.- Ma che`re, у тебя не найдется случайно..." "Кроме того,- сказал приезжий,- они были молоды. Старшему, если я только не ошибаюсь, не больше тридцати..." "Совершенно справедливо!" Наконец явился Аркадий с деловым видом, с нахмуренным челом, в рабочем переднике и рукавицах. "Аркаша, пусть им что-нибудь дадут на кухне". "Да они не голодные,- возразил он,- на пол-литра собирают". "Боже,- вздохнула хозяйка.- Что за язык!" "Кто их пустил?" - спросил строго Петр Францевич. "Сами приперлись, кто ж их пустит! Давно тут околачиваются. Ну, чего надо, гребите отседова, отцы, нечего вам тут делать!.. Давай, живо!" приговаривал Аркаша, толкая и похлопывая нищих, и компания удалилась. Наступила тишина, хозяйка собирала чашки. Петр Францевич, заложив ногу на ногу, величаво поглядывал вдаль, покуривал папироску в граненом мундштуке. "Вы, кажется, хотели мне возразить",- промолвил он. "Я?" - спросил приезжий. "Вы сказали, у вас есть вопрос". "Ах да! - сказал приезжий.- Я не совсем понимаю. Каким образом можно согласовать вашу концепцию с тем, что произошло в нашем столетии?" Петр Францевич с некоторым недоумением взглянул на гостя, как бы видя его впервые. "Что вы имеете в виду?" - спросил он холодно. "Что я имею в виду? Ну, хотя бы революцию и... все, что за ней последовало. По-вашему, это тоже самоотречение?" Петр Францевич ничего не ответил, а хозяин осмотрелся и спросил: "Где же Роня?" Оказалось, что дочки нет за столом. Путешественник почувствовал, что выпал из беседы. "Разрешите мне откланяться,- пробормотал он, вставая,- ваша уютная дача, я назвал бы ее поместьем..." Хозяйка мягко возразила: "Это и есть поместье, здесь мой дед жил". "Да, но... Угу. Ах вот оно что!" "Заглядывайте к нам. Будем рады". "Спасибо". "Мы даже не спросили, как вам живется в деревне". "Превосходно. Люди очень отзывчивые". "О да! Где еще встретишь такое добросердечие?.. Я так люблю наш народ". "Я тоже",- сказал приезжий. Он не удержался и добавил: "Но знаете... Это поместье и моя деревня - это даже трудно себе представить. Два разных мира. Куда все это провалилось?" "Провалилось? Что провалилось?" "История,- сказал приезжий.- Мы говорили об истории". "Я так не думаю",- сопя, сказал хозяин. "Не следует ли сделать противоположный вывод? - вмешался Петр Францевич.- А именно..." "Где же это Ронечка?" "Позвольте, я поищу ее". "Да, да, сделайте одолжение... Смотрите, какие тучи". Постоялец вернулся домой, промокший до нитки. ХV Проснувшись перед рассветом, я угадывал в потемках жалкое убранство моей хижины, мне до смерти хотелось спать, но заснуть я уже не мог. Настроение мое было смутным, в мыслях разброд. С одной стороны, я был рад моим новым знакомым, а с другой - как быть с моим намерением сосредоточиться, остановить свою жизнь? Меня встретили весьма приветливо, и я предчувствовал, что не удержусь от искушения продолжить знакомство. Надо бы расспросить Мавру, наверняка она что-нибудь слышала об этих людях. Солнце уже сверкало позади моей избы, я фыркал под холодным душем, мне стало весело, я вернулся в мою сумрачную комнату; прихлебывая кофе, я озирал разложенные на столе письменные принадлежности, и голова моя была полна разнообразных планов. Все, что происходило со мною в последние недели, могло бы послужить предисловием к моей работе; я подумал, что следовало бы описать приезд, описать всю длинную дорогу, которая теперь представлялась мне почти символической. Перед глазами стоял первый день, заляпанная грязью машина, заколоченные окна деревенского дома. Я увидел себя стоящим на пороге моего будущего жилья, стройные предложения, как световая надпись, бежали у меня в голове, не хватало лишь первой фразы. Это был хороший признак: я знал, что писанию всегда предшествует замешательство, короткая пауза с пером, повисшим над бумагой. Вроде того как лошадь переступает ногами на одном месте, раскачивает оглоблями тяжелый воз, прежде чем нажать плечами и двинуться вперед, кивая тяжелой головой. Я прибег к известному приему. Окунув перо в чернильницу, поспешно начертал первые пришедшие на ум слова: "Не так уж далеко пришлось ехать, но едва лишь свернули на проселочную дорогу, как стало ясно, что..." Моя рука снова зависла над бумагой, я перечеркнул написанное и начал так: "Два окошка, выходившие на улицу, были крест-накрест заколочены серыми и потрескавшимися досками. Шофер вытащил из багажника железный ломик и..." "Молочка! - раздался голос Мавры Глебовны.- Ба,- сказала она, входя в избу,да ты уже встал". Она поставила передо мной крынку и уселась напротив. Умытая, ясноглазая, мягколицая. На ней был чистый белый платок, она подтянула концы под подбородком. "Чего так рано-то?" "Да вот...- проговорил я, все еще с трудом приходя в себя, ибо инерция включенности в писание может быть так же велика, как инерция, мешавшая двинуться в петляющий путь по бумажному листу.- Да вот.- Я показал на то, что лежало на столе, скудный улов моей фантазии.- А ты уж и корову подоила?" "Эва, да я знаешь, когда встаю? Все ждала, будить тебя не хотела". "Я тоже рано встал". "Отчего так? Куды торопиться?" "Не спится, Маша". "Мой-то,- сказала она, понизив голос,- в область уехал. Совещание или чего". Область - это означало "областной центр" - от нас, как до звезд. "Он у тебя важный человек". "Да уж куда важней". Наступила пауза, я поглядывал на свою рукопись. "Я чего хотела сказать. Василий Степаныч все одно до воскресенья не приедет... Может, у меня поживешь?" "Неудобно,- сказал я.- Увидят". "Да кто увидит-то? Аркашка, что ль? Он вечно пьяный. Или на усадьбе работает. Листратиха, так и шут с ней". "Послушай-ка...- пробормотал я, взял ручку и зачеркнул неоконченную фразу. Мне было ясно, что не нужно никаких предисловий; может быть, позже мы вернемся к первым дням, а начать надо с главного.- Что это за усадьба?" Ответа не было, я поднял голову, она смотрела на меня и, очевидно, думала о другом. "Чего?" "Что это за люди?" "Которые?" "Ну, эти". "Люди как люди,- сказала Мавра Глебовна, разглаживая юбку на коленях.Помещики". "Какие помещики, о чем ты говоришь?" "А кто ж они еще? Ну, дачники. Вроде тебя". Вздохнув, она поднялась и смотрела в окошко. Я налил молока в кружку. "В старое время, еще до колхозов, были господа, вот в таких усадьбах жили,раздался сзади ее голос.- Я-то сама не помню, люди рассказывают. Деревня, говорят, была большая, землю арендовали". "У тех, кто жил в этой усадьбе?" "Может, и у тех, я почем знаю. Их потом пожгли. Тут много чего было. И зеленые братья, и эти, как же их,- двадцатитысячники". "Пожгли, говоришь. Но ведь дом цел". "Может, не их, а других. Люди говорят, а я откуда знаю?" Я сидел, подперев голову руками, над листом бумаги, над начатой работой, мои мысли приняли другой оборот. Смысл моего писания был заключен в нем самом. О, спасительное благодеяние языка! Письмо - не средство для чего-то и не способ кому-то что-то доказывать, хотя бы и самому себе; письмо повествует, другими словами, вносит порядок в наше существование; письмо, думал я, укрощает перепутанный до невозможности хаос жизни, в котором захлебываешься, как тонущий среди обломков льда. Она обняла меня сзади, я почувствовал ее мягкую грудь. "Отдохни маленько". "Я только встал!" - возразил я, смеясь. "Ну и что?" "Работать надо - вот что". К кому это относилось, ко мне или к ней, не имело значения; мы перебрасывались репликами, как мячиком. "Куды спешить, работа не волк". "А если кто войдет?" "А хоть и войдет. Кому какое дело?" "Еще подумают..." "Ничего не подумают. Да кому мы нужны? Ну чего ты,- сказала она мягко,- не хочешь, что ль?" "Хочу",- сказал я. "Ну так чего?" Мы направились по пустынной улице к ее дому. Ни облачка в высоком небе. В горнице отменная чистота, массивный стол - теперь на месте хозяина восседал я - был накрыт белой скатертью. Бодро постукивали ходики. Мавра Глебовна внесла шипящую сковороду, спустилась в подпол, выставила на стол миску с темно-зелеными, блестящими, пахучими огурцами. Я разлил водку по граненым рюмкам. Она раскраснелась. Она стала задумчивой и таинственной. Медленно водила пальцем по скатерти. Мы не решались встать. В дверь скреблись, вошла, подняв хвост, мраморного цвета кошка и вспрыгнула на колени к Мавре Глебовне. "Пошла вон!.." Гость сидел, несколько развалясь, упираясь затылком в спинку высокого резного стула, это была, несомненно, барская мебель, сколько приключений должно было с ней произойти, прежде чем она водворилась здесь! Водка подействовала на меня, время застеклилось, самый воздух казался стеклянным, и кровать, как снежный сугроб, высилась в другой комнате. Хозяйка встряхивала двумя пальцами белую кофту на груди, ей было жарко. Я смотрел на нее, на ее полную белую шею, на огурцы и тарелки, на мраморно-пушистого зверя, неслышно ходившего вокруг нас, мне казалось, что сознание мое расширилось до размеров комнаты; если бы я вышел, оно вместило бы в себя весь мир до горизонта. Я заметил, что думаю и воспринимаю себя без слов, думаю о вещах и обозреваю вещи, не зная, как они называются, это было новое ощущение, насторожившее меня. Я склонился над столом и, стараясь сосредоточиться, тщательно налил ей и себе. Подняв глаза, я встретился с ее взглядом, но она смотрела как бы сквозь меня. "Ну что, Маша?.." "А?" - сказала она, очнувшись. "Я что-то забалдел. У тебя водка на чем настояна?" "А ты кушай. Кушай... Эвон, сальцом закуси". "Я сыт, Маша". "Сейчас с тобой отдохнем. Я тебя ждала". "Сегодня?" "Я, может, десять лет тебя ждала". Раздался стук снаружи, я слышал, как Мавра Глебовна говорила с кем-то в сенях. Она вернулась. "Давай, что ли, еще по одной..." "Давай", - сказал я. Она поднесла рюмку к губам, я залпом выпил свою. "Кто это?" "Листратовна, кто ж еще, глухая тетеря". "Что ей понадобилось?" "Да ничего, сама не знает. Увидала небось, пришла поглядеть..." "Ну вот, я же говорил". "Милый,- сказала она,- чего ты беспокоишься? Ну, увидела, ну, узнала. Да она и так знает. И шут с ними со всеми! Я тебе так скажу...- Она вздохнула, разглядывая рюмку, отпила еще немного и поставила.- Если б и Василий Степаныч узнал, то, знаешь... Может, и рад был бы". "Рад?" "Ну, рад не рад, а, в общем бы, сделал вид, что ничего не знает". Я ковырял вилкой в тарелке, она спросила: "Может, подогреть?" Кошка сидела на подоконнике. Мавра Глебовна продолжала: "Василий Степаныч человек хороший. Я ему век благодарна. Заботливый, все в дом несет. У нас,- сказала она,- ничего не бывает". "Что ты хочешь сказать?" "То, что слышишь. Неспособный он. Уж и к докторам ходил. А чего доктора скажут? Электричеством лечили, на курорт ездил. Вроде, говорят, переутомление на работе". "Ты мне уже рассказывала..." "А рассказывала, так и еще лучше.- Она широко и сладко зевнула.- Устала я чего-то. Не надо бы мне вовсе пить... А может, и напрасно,- проговорила она, взглянув на меня ясными глазами,- я с тобой связалась... А? Чего молчишь-то? Ее пальцы, которые я теперь так хорошо знал, отколупнули пуговку на груди, закрыв глаза, она лежала среди белых сугробов на своей высокой кровати, под вечер доила корову, среди ночи вставала и босиком, в белой рубахе, возвращалась с ковшиком холодного, острого кваса. И кто-то шастал под окнами. Мы пили, и обнимались, и погружались в сон. Наутро голубой день сиял между занавесками и цветами, сверкал никелевым огнем и отражался в зеркале, и смутные образы сна не разоблачали перед нами свою плотскую подоплеку, разве только объясняли на причудливом своем языке моему постылому "я", так много значившему для меня, что оно обесценилось в круглой чаше ее тела, в запахе ее подмышек. И вот... странное все-таки дело - человеческий рассудок, странное существо, хочется мне сказать, ведь он и ведет себя, как отдельное существо, упорно отстаивающее себя; лежа рядом с моей подругой на высоких подушках, бодрый и отдохнувший, предвкушая завтрак, я не мог не размышлять, и над чем же? Я раздумывал о том, как я буду описывать эти, не какие-нибудь попутные, не хождение вокруг да около, а именно эти события в моей автобиографии, и сомнения готовы были вновь одолеть меня, я испытывал определенную неловкость, не потому, что "стыдно" (впрочем, и поэтому, ведь стесняешься не только возможного читателя, но и самого себя), а скорее от того, что в таких сценах есть какая-то неприятная принудительность. В наше время автор просто принужден описывать альковные сцены, иначе писанию чего-то не хватает. Чего же: правды? Если бы кто-нибудь мог объяснить мне, что такое правда... Описанная вплотную, когда водишь носом по ее шероховатой поверхности, пресловутая правда жизни искажается до неузнаваемости. У нас нет языка, который выразил бы смысл любви, ее банальную неповторимость, не жертвуя при этом ее внешними проявлениями. Не так-то просто отвертеться от этой церемониальной процедуры, от этого торжественного акта, от уплаты по векселю, и кому не приходилось преодолевать внутреннее сопротивление, приступая к исполнению долга, который налагают на нас величие минуты, ситуация, участь женщины и честь мужчины? Что-то похожее происходит с литературой: дошло до того, что без "этого" литература как бы уже и не может существовать. А с другой стороны, я пытаюсь поставить себя на место романиста. Мне кажется, я увидел бы себя в западне. Мною употреблено выражение "банальная неповторимость". Процесс, описанный со всевозможной простотой и трезвостью, который можно представить с помощью букв и операционных знаков, алгебра соития, где по крайней мере время, необходимое для того, чтобы записать уравнение, совпало бы с реальным временем. Но что такое "реальное время"? То, что совершается в считанные мгновения, не может быть рассказано в двух словах, требуется нечто вроде замедленной съемки. Физиологическое время должно быть заменено временем языка, вязкой материей, в которой вы бредете, словно в густом месиве. Время языка растягивает время "акта" или, лучше сказать, время подготовки и обрывается там, где температура рассказа должна была подняться до высшей точки. Вместе с ним иссякают возможности языка. Я спросил Мавру Глебовну - мы сидели за завтраком, и нелепая мысль, бесстыдное любопытство, а быть может, и неумение понять женскую душу заставили меня это сказать, я спросил: что она испытала в эту минуту? Она передернула плечами. "А подробнее",- сказал я. "Чего подробнее?" "Что ты чувствуешь,- спросил я,- когда я...- Странным образом я все еще не мог найти нужное выражение.- Ну, когда мы..." "Чего спрашиваешь-то? Небось сам знаешь". И это был лучший ответ. ХVI Ночью раздались выстрелы. Постоялец пробормотал: "Завтра, завтра..." Это были не выстрелы, а стук кулаком в дверь снаружи. Потом нетерпеливо застучали в окошко. Он выглянул, но ничего не было видно. Он спросил в сенях: "Кто там?" Голос ответил: "Проверка документов". "Утром приходите",- буркнул постоялец. Его ослепил фонарь, похожий на маленький прожектор. Двое в шинелях вошли в избу, один был с портфелем, другой держал пистолет и фонарь. Постоялец зажег керосиновую лампу, человек, вошедший первым, два кубаря, голубые петлицы, должность - ночной лейтенант, сидя боком к столу, перелистывал паспорт.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15