А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Не любят ромеи, чтобы рядом богатели; лучше треснут, но заглотят не прожевав. Так и даков заглотили, не сумели те откупиться. А может, не захотели. Сейчас о том спрашивать некого.
И сделалась Дакия провинцией имперской. По правде сказать, костью в горле у ромеев она застряла. Оборонять задунайские земли ромеям не под силу. Войска сюда направлять рискованно — неровен час, мятеж поднимут и отберут край для себя. Сколько раз бывало, что сажали солдаты римские императором какого-нибудь военного трибуна, а то и центуриона. Опасный народ собутыльники, особенно в эпоху смутную.
Помучились с ненужной добычей ромеи, повыкачивали из нее золото, а после ушли за Дунай, бросили земли даков на милость варварскую.
Все бросили, даже свой монетный двор, что в нескольких днях выше по течению Маризы от того места, где Ульфила остановился переночевать.
И сели здесь, в конце концов, готы со своими вождями. Достались им в наследство золотые россыпи, да железные руды, чтобы было, из чего мечи и лемехи для плугов ковать, да еще залежи соли — богатства великого.
Ох и скучно везеготам с таким богатством.
Ходят по одну сторону Дуная ромеи.
По другую сторону Реки, порыкивая и огрызаясь, гуляют везеготы.
Сойтись бы им в войне, да Дунай разделяет — жди зимы, чтобы по льду перебраться. Да еще и не во всякую зиму лед войско на себе вынесет.
Пустела рудоносная земля, оставшись без хозяина. Какие из везеготов хозяева? Из всего приискового богатства лишь то разрабатывали, что близко под рукой лежало.

* * *

Хозяин того дома, что Ульфилу приютил, держался больше отцовской веры; а впрочем, по правде сказать, и вовсе о вере не задумывался. У плавильной печи, так он объяснил, в долгие раздумья входить некогда.
Приходил как-то человек, так говорил ульфилин хозяин (звали его Хродигайс), только сумасшедший он был. Рассказывал, будто бог всего один и будто человек сотворен по подобию этого бога и вообще каждый человек поэтому чуть ли не бог.
Воистину, одержим был безумием. Но вези почитают безумцев, потому кормить пытались. Тот же, доказав плачевное сумасшествие свое, от еды отказался, хозяев нечистыми псами обозвал, ибо не приобщены к истине. Бранил гостеприимцев своих долго и разнообразно. Сперва заслушались было вези, а потом вдруг обиделись и проповедника, невзирая на всю святость безумия его, от себя прогнали. Долго вспоминали его — без злобы, с усмешкой. Вот бы вернулся.
Рассказывал Хродигайс — а сам все на Ульфилу поглядывал: не из тех ли и ты, милый человек?
Но Ульфила только головой покачал. Встречался с такими, но сам не таков.
Еще один приходил и тоже о боге своем толковал, продолжал Хродигайс. С римскими солдатами он прибыл. Был тогда неурожайный год, хлеба на золото по всей Дакии не добыть. Даже кованые железные орудия не брали, самим бы с голоду не подохнуть. Лицо Хродигайса омрачилось, как вспомнил. Пришлось к римлянам посылать; те явились, за золото Маризы хлеба привезли. Продали втридорога, конечно, но торговаться не приходилось.
Вот с теми-то торгашами и легионерами приезжал епископ ромейский. Долго о вере своей говорил, покрестил двоих или троих (те мало что поняли, но потом хвалились перед товарищами). С тем епископ тот и отбыл.
Рассказывает Хродигайс, а сам с Ульфилы глаз не сводит. Ульфила слушает, травинку жует, на реку Маризу глядит так пристально, будто жениться на ней вздумал. Хродигайс втайне весь извелся: что скажет прохожий-то? Может, новостью поделится или развлечение какое предложит.
И порадовал бродяжный человек Хродигайса, знатную потеху посулил. Попросил свести с сельскими старейшинами, чтобы в каком-нибудь доме попросторнее позволили ему с людьми здешними поговорить. Проповедь, сказал, прочесть хотел.
До рассказов, долгих бесед, особенно с историями, здешний люд весьма был охоч. И потому Хродигайс, почти не сдерживая радости, заревел, подзывая младшего сына, а когда тот нескорым шагом подошел и с достоинством поинтересовался, чего батюшке угодно, батюшка наказал к Гундульфу идти и передать: так, мол, и так, пусть завтра к вечеру соберет людей. Хочет, мол, хродигайсов гость потешить в знак благодарности все село, песню спеть о богах и героях. И песен таких у него, добавил Хродигайс уже от себя, целая котомка.
Юноша хмуро на Ульфилу поглядел и вдруг не выдержал — улыбнулся. Кто не любит послушать, если долго и складно врут.
За дело взялись рьяно, особенно бабы. Холста где-то набрали цветного, чтобы на стенки натянуть. У Гундульфа дом большой, из ивового прута плетеный, глиной обмазан. Недавно жена его с дочерьми стены обновляли. Прочное жилье и красивое. А тут еще холстину везде повесили, и у входа, и по стенам. Где могли, букетов наставили. Двери открыли, ставни сняли, чтобы больше света было. И собрались байки слушать, как было обещано.
Хродигайс немного смущался гостя своего показывать — больно уж неказист. Но деваться некуда, коли сулил. И выдал сельчанам епископа — вот он каков.
Засмеялись вези. И женщины, что у входа теснились, захихикали, рты ладошкой прикрыли. Ибо в те первые годы служения был Ульфила оборванец знатный.
Поглядел на народ из-под растрепанной челки, хмыкнул.
Ну вот, собрались во имя Божье. И не двое, не трое, а человек тридцать, светловолосые, рослые, как на подбор, — народ воинов. Вспомнил Доброго Пастыря, про которого толковал ему Евсевий (уже прощаясь). Поди преврати вот этих в ягнят стада Христова.
Хороша же паства, если пастырем ей поставлен волчонок.

* * *

Конечно, этот Ульфила был блаженный. Конечно, этот Ульфила мечтал быть и Давидом, и Моисеем, и Иисусом. Отчасти он и был каждым из них — как любой блаженный.
Стоило только поглядеть, как взялся за проповедь в доме Гундульфа. Заслушались и горняки, и кузнецы, и даже погонялы рабов с золоторудной шахты, где люди травились ртутью и мерли, как мухи (рабов слушать истории не допустили, не для всякого воина места хватило).
И что, спрашивается, уши развесили?
Ну да, епископ новой веры пожаловал. И не ромейский, за которым толмач, спотыкаясь через слово, кое-как переводит. Свой, готский. Что невзрачен с виду — то быстро забылось.
Уж и свет закатный залил золотом взгляд звериных его глаз, а он все говорит и говорит нараспев, едва не поет, и все на память, да так складно. Горняки Маризы тогда впервые Слово Божье толком расслышали.
Раньше, когда прежние проповедники приходили, больше догадывались вези, чем понимали. А тут слушали Ульфилу и казалось им, будто Господь писание свое издревле специально для них и приготовил. И то сказать, чем вези хуже евреев или греков? Разве настолько тупоумны, чтобы такую простую историю не понять? Да и что тут особенного понимать? В рассказе Ульфилы все ясно было и просто, как будто в соседнем селе, за перевалом, случилось.
И вот один муж могучий, из тех, что руду в ступе дробить поставлен, все слушал-слушал, губами шевелил, запоминал, а как услышал про воскресение Лазаря, так и не выдержал. Необузданно захохотал на весь дом и от хохота не сдержал природных газов своего тела. Известен был сей мужичина под нехитрым, но выразительным прозванием «Охта», что означало «Бойся».
Даже слезы у Охты по щекам потекли.
— Так и сказал покойнику — «Лазарь, пошел вон»? — переспросил Охта. И слезы обтер, после нос от жидкости опорожнил перстами и персты о штаны свои очистил. — «Lazaru, hiri ut!»
Ульфила кивнул, мотнул длинными волосами.
Охта все не унимался.
— Бог? Так вот прямо и брякнул? — хохотнул Охта, после же потребовал: — Давай, рассказывай, что дальше было.
И глаза прикрыл, предвкушая удовольствие.
Ульфила охотно дальше историю повел.
Складно рассказывал Ульфила. Слова сами собой на память ложились.
После, как все закончилось, Охта проговорил, грозно вокруг озираясь:
— Ежели певца этого кто хоть пальцем тронет…
Больно нужен этот Ульфила кому-то — трогать его пальцем. И ушел епископ, стряхнув с себя охтину лапу, посидеть на берегу реки, искупаться в закате.
Устал.
И хорошо ему было на этом сыром травяном берегу. Сидел, босыми ногами в воде болтал, худые сапоги под рукой на бережку стоят, тоже отдыхают. Ветер шевелил волосы Ульфилы, темные, с обильной ранней проседью. Держал пастырь в одной руке кусок хлеба, от щедрот хозяйки гундульфовой, в другой — фляжку местного вина.

* * *

Ходил по этим землям Ульфила вот уже без малого четыре года. Став епископом, поставленным для проповеди, оборвал все связи с близкими. Знал, что обрекает себя на одинокую жизнь, но не слишком тяготился этим. Бездомен был, нищ и свободен.
Урожай, собираемый Ульфилой в первые годы его служения, поначалу не был обилен. Уходил из деревни, оставляя там одного, чаще двоих-троих новых христиан. А почему чаще двоих, то легко объяснить. Не любили вези по одиночке ходить. Тому учил многолетний военный и охотничий опыт. Где один пропадет, там двое выберутся. Так и к Богу ульфилиному подходили — чтобы в случае чего спина к спине отбиться.
Но вот возвращается Ульфила в ту деревню, где бывал раньше, и видит: ждали его. Еще несколько человек готовы признать новую веру, вот только пусть ответит епископ на их вопросы…
Днем ходил по деревне, облепленный ребятишками. Те таскали для него из дома сладкие полоски сушеной репы, угощали и приставали, чтобы рассказал историю. Нечасто встречались им тогда воины, которые бы с детьми разговоры разговаривали. А что Ульфила воином не был, то не всякий ребенок понимал. Раз взрослый и не калека, значит, воин, ибо иного не дано.
Вечером, как работа дневная переделана, подступались к Ульфиле родители тех детей. Люди они были солидные, основательные, беседу ценили подробную, без спешки.
Что больше всего их занимало? Виды на урожай да слухи. Не появился ли поблизости новый сосед, вздорный и притом многочисленный, какого опасаться следует? Не село ли рядом какое-нибудь слабое племя неизвестного языка, чтобы за его счет поживиться?
Готы решения обдумывали долго, тщательно. Земледельцы, одно слово; а что иной раз грабежом пробавлялись — так не все же сиднем сидеть.
С такими-то людьми и толковал епископ Ульфила о вере Христовой. Был Ульфила и сам как вези — не по крови, так по духу. И работу свою — носить Слово по градам и весям — делал неторопливо, но упорно и с завидной настойчивостью.
Бродил от села к селу, принимал от людей хлеб и кров, рассуждал с ними о видах на урожай, передавал новости о соседях, тешил рассказами. Писание им читал, а после растолковывал то одно, то другое.
Евангелие в ульфилином переложении читалось нараспев, то и дело раешным стихом оборачиваясь. Едва только дыхание перехватит — вот уже и рифма услужливо бежит, подхватывает упавший голос чтеца. И как только Ульфиле удалось, ни на шаг не отступая от греческого оригинала, услышать эту музыку? Готский — язык тяжеловесный, трудный, а в евангелии легок и ясен, как полет ласточки.
Слушали Ульфилу с удовольствием; после же вопросами терзать принимались. Поел, попил, прошлую ночь под крышей спал и в эту на двор не выгоним, ночуй на здоровье. А теперь давай-ка, выкладывай: что он такое, твой Бог? Мы тут, как ты ушел, много спорили. Вон Агилон говорит, будто ты ему обещал, что померев он, Агилон, Богом станет. Как это, а? Слыханое ли дело, чтобы, скажем, наш Гунимунд вдруг Вотаном заделался? Ты растолкуй. Может, я тоже богом стать хочу.
— Ты, Агилон, наверное, думаешь, что Богом быть — это остаться все тем же Агилоном, только в сто раз сильнее. Сейчас ты поднимаешь меч длиною в руку, а смог бы поднимать меч размером в два дуба, вроде того, что у тебя во дворе растет.
Агилон густо краснеет, и яснее ясного: именно так он и думал.
А на Ульфилу уже со всех сторон надвинулись: если не так, то что же тогда?
Богом стать — это вообще перестать быть собой, перестать быть человеком, перестать быть Агилоном. Войти в пламя и стать пламенем.
Слушатели заметно разочарованы. Один уже намеки делает на то, что у проповедника с головой не все в порядке. Вези не одну хату вместе с обитателями ее спалили. Слишком хорошо знали, что бывает с человеком после того, как он войдет в пламя.
Ульфила, который это тоже знал, соглашается. Можно и сгореть.
А можно стать пламенем.
Тонкое различие. Тяжко погружаются в думу о том вези.
А в доме запах жареного мяса, запах пота, подпревшей соломы. В углу новорожденный теленок возится, в плетеной колыбели младенец попискивает, на сиську намекает, пока еще не очень настойчиво.
Да ты бери еще кусок, епископ. Расскажи еще про свое пламя.
Правильно умереть — вопрос совершенно не праздный. Ульфила предлагал вези новый способ умирать. Стоило поразмыслить над этим.
— А зло тогда — это, по-твоему, что такое? — доносился новый вопрос.
Вообще-то вези имели ясное понятие о том, что такое зло. Например, если соседи, аланы, скажем, стадо угнали. Или родича потерять — тоже зло. Сила племени — это все племя с землей и стадами; уйдет один человек — и меньше станет сила. Вот что такое зло.
И как бороться со злом, тоже знали вези. Если стадо угнали, нужно вернуть стадо, вот и лихо долой. Если родича не стало, нужно найти, кем заменить родича, и снова лихо долой.
Но в ульфилино учение как-то плохо вписывалось прежнее их знание. Вот и спрашивали.
Ульфила же был больше занят Богом, нежели дьяволом. И потому отвечал:
— Бог — это полнота и богатство. Уйди от Бога — и сам себе сделаешь пустоту в душе. От этой пустоты и зло…
И снова за свою книгу брался. Скучно ему было про зло, когда такое богатство под рукой, такая роскошь…

* * *

Ульфила шел на юг, к Дунаю. Горы остались по правую руку; насколько хватало взора, простиралась равнина. Жирной была здешняя земля и черной; если потискать в пальцах, слипается в комок.
Мариза становилась все спокойнее, точно в лета входила и набиралась степенности, зрелому возрасту приличной. Уже не ревела вода на водопадах и перекатах — деликатно полизывала берег, иной раз тихими вечерами позволяла человеку увидеть свое отражение.
Встречались на пути деревни. Люди, занятые весенней пахотой, находили все же время выслушать захожего человека — любопытно им было, а рассказать так, чтобы заслушались, умел.
Иногда ночевал в заброшенных римских рудниках, под каким— нибудь старым навесом. В штольни соваться не решался, неровен час, обрушится и погребет. Как ушли отсюда ромеи, некому стало опрастывать чрево земли, других дел по горло. Железо для оружия и пахоты есть, а прочее — ненужная работа.
Крыша над головой в эту пору совершенно нелишняя вещь. Начиналось лето, самая дождливая в этих краях пора.
От ливней не спасали ни кожаная куртка, ни ромейский плащ с рукавами и капюшоном. Плащ этот Ульфила берег от влаги, низвергавшейся с небес, прятал в кожаном мешке. После, когда дождь унимался, надевал сухое, а мокрое — на палку и через плечо, пусть обсыхает на ветру.
Людей в этих краях Ульфила встречал нечасто. Зато не раз слышал, как рыскает поблизости кабан, то и дело натыкался на следы — волки, лисы, медведи бродили в здешних лесах в изобилии.
Здесь начиналась болотистая низменность, где терялись истоки золотоносной Маризы. Озера тянулись одно за другим, камыш и осока скрывали человека с головой. Во множестве гнездились птицы.
Так и вышел однажды, мокрый до нитки (хляби только что разверзлись) на берег озерца, гладкой проплешины среди густого камыша.
Посреди спокойных вод, поднявшихся выше обычного уровня, на сваях стояли дома. Это были старые дома, почерневшие; многие наполовину сгнили и обвалились. Но были и новые, вполне пригодные для жилья. И здесь жили люди.
Ульфила постоял на берегу, сквозь дождь разглядывая свайную деревню. Оттуда за ним наблюдали, в этом он был уверен. Снял обувь, вошел в воду. Помахал рукой над головой, показывая, что безоружен. На самом деле у него был нож — не пускаться же, в самом деле, в путь с совершенно пустыми руками? Это все равно что выйти из дома с голой задницей. А разгуливать с голой задницей Ульфила, несмотря на всю свою блаженность и святость, никак расположен не был.
Сквозь шум дождя донесся плеск весел. Лодка-однодеревка о трех веслах (одно, покороче, — рулевое) отчалила от дома. Конечно, не от дождя пришлого человека укрыть торопились деревенские. Просто не хотели, чтобы чужак бродил по берегам без всякого присмотра.
Один постарше был, другой едва ли лет двадцати пяти, но это замечалось, если как следует всмотреться. А на беглый взгляд казались они одинаковыми — рослые, сложения тяжелого, круглолицые, бородатые, с белесыми ресницами. И обликом свирепые и угрюмые.
Что угрюмые — в том ничего удивительного.
1 2 3 4 5