А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она - задор, владеющий тобою помимо твоей воли, задор, который ни к чему не обязывает, ничем не связывает, не ведет счета и не скупится; это жестикуляция ангелов, не имеющих рук, чтобы брать; ликованье, сладостная мания величия, когда остальное, все, что относится к людям, - мелочи, довесок, веселое расточительство от переизбытка радости. А потом всякий раз выясняется, что это-то и было самым важным из того, что может происходить между людьми, недостижимым, поскольку оно стало целью, потребностью, самым главным. И всякий раз - внезапная тоска, и она наступает не оттого, что уходят люди,наоборот, люди уходят оттого, что наступила тоска, они чуют ее заранее, как собаки заранее чуют землетрясение, которое обратит в прах все созданное на земле. Останется только пепел, тоска, как черные птицы над дымящимися развалинами былой радости, тени страха, - а это и есть расплата, искупление, отзвук прошлого среди сомнений, ужас бесплодного одиночества.
Как безудержно говорит этот молодой человек и как, несмотря ни на что, его болтовня пленяет молодую женщину! Края облаков серебрятся, плавятся на солнце в металлическом отсвете, подобно островкам стоят перелески, двое бредут по болотистой местности, она хочет перескочить через овражек, но ее туфля застревает в трясине, она балансирует на одной ноге, молодой человек вынужден поддержать ее. Они целуются в первый раз. За перелеском сохранилась прохлада, там в тени, среди красноватых ив еще виднеются озерца снега. Молодая пара выходит на опушку, они стоят, держась за руки. Снова перед ними, как сверкающий серп, лежит озеро, а над Альпами - бесшумный прибой, пена светящихся облаков. Они заходят в деревенскую харчевню. Девочка с косичками им прислуживает. За низкими окнами столько молодых побегов, и почек, и солнца; косые лучи падают в тишину бревенчатого зальца, блестят на тарелках; теперь они чувствуют, как много прошли, и заслуженно наслаждаются едой - хлебом и салом, деревенским хлебом, что разламывается на аппетитные влажные куски. На оконном стекле жужжат мухи. Счастье, щемящее, как печаль, уносит этот час неправдоподобной яви, нежданной близости, подкараулившей их, подобно року, в этой будничной деревенской харчевне. Что получится из их встречи, еще рано спрашивать, сейчас они лишь до конца понимают, сколь многое сулит жизнь!..
Это здешняя весна, а летом куры клохчут здесь под деревянными столами, наливаются и зреют виноградные гроздья, небо становится белесым, озеро похожим на тусклый свинец, на опушке леса роятся пчелы, на высоких лугах, над недвижными травами, в мерцающей синеве мелькают мотыльки, и вот (я едва успел допить свой стаканчик) уже снова осень, и снова все то же: корзины, наполненные плодами, сырость, туман, и вдруг выдается такой денек, как сейчас, как сегодня, - золото разлито в воздухе, и время невидимкой проходит по холмам, с деревьев плюхаются яблоки. В лесу стоит запах грибов, а здесь пахнет молодым вином. Жужжат осы, взбудораженные сладким ароматом брожения, улетают, возвращаются, и в быстро созревающих плодах нам достается еще немножко летнего солнца - сладость ушедших дней, - сидишь в саду, чувствуешь всей кожей тенистую прохладу, и сады отступают вдаль, как мимолетное чудо, они пустые, но безмятежные, синий простор заполняет голые кроны, и снова горит увядание на кирпичных стенах домов, карабкаются вверх и сгорают последние листья в огромном костре, поглощающем все, что бренно. Годы проходят, много чего случается, но кто это видит?! Едины пространства бытия, но ничто не возвращается нам, хотя и повторяется снова, жизнь проходит над нами, как мгновенье, и однажды вдруг перестаешь замечать новую осень, все былое притаилось в тишине, висящей над осенними склонами, а на лозе собственной твоей жизни висят уже последние гроздья. Пройди мимо! В такие дни вновь манит тебя озеро: плывешь, чувствуя тепло своей крови, свою кожу, плывешь, как по стеклу, над тенистой прохладой дна, а о берег разбиваются блестящие волны, парус белеет на фоне серебристых облаков - мотылек с распростертыми крылышками, - а солнце мягко мерцает над затерянными в нежной дымке берегами. На мгновение кажется, что время остановилось в блаженной истоме. Божество созерцает себя, и весь мир затаил дыханье, прежде чем рассыпаться пеплом сумерек...
Мой прокурор говорит:
- Прямо под нами находится Херрлиберг, вы, наверно, знаете, а вон там вдалеке - Тальвиль.
Юная крестьяночка убирает тарелки, спрашивает, понравился ли нам обед, приносит коробку сигар и удаляется. Мы опять одни. Конечно, я давно уже чувствую, что у моего прокурора и друга какой-то камень на сердце. Неужели я мешал ему высказаться? Теперь, когда мы закурили свои сигары, этот миг, как видно, настал. Стаканы пусты, черный кофе еще не подан, осы улетели, где-то на деревенской церкви пробило час дня.
- Я рад,- говорит он, - искренне рад, что мы наконец узнали друг друга. Но я не об этом хочу говорить! К двум часам мы должны быть в городе, нам предстоит осмотр места преступления - не пугайтесь, осмотр вашей мастерской. Я понимаю, - тут же добавляет он,- что теперь вы видите во мне сыщика, предателя, лицемера, который говорит дружеские слова, а сам прячет за спиной смирительную рубашку, отлично понимаю, как вас страшит эта запыленная мастерская там, внизу, да и вообще, возможно, понимаю вас лучше, чем вы думаете, милый Штиллер!
Мой вопрос, какую цель преследует такой "осмотр места преступления", остается без ответа.
- Если позволите, - говорит он, - я дам вам один совет.
Его сигара потухла.
- Видите ли, - он снова раскурил свою сигару, - я говорю с вами не только потому, что об этом просила Сибилла. Она хочет избавить вас от лишних неприятностей, и мне думается, она права: суд не поймет вас, отнесется к вам, Штиллер, как к простому мошеннику, себя изобличившему, и притом чудаку. Суд привык к мошенничеству, это вы сами понимаете, но к мошенничеству, приносящему выгоду - титул, или состояние, или что-нибудь в этом роде, одним словом, вас приговорят к штрафу, может быть, обойдется даже без штрафа, но без укоризненного покачивания голов, без пожимания плеч, без снисходительного сожаления не обойдется. Зачем вам это?
- Что же вы советуете? - спрашиваю я.
- Штиллер, - улыбается он. - Искренне, дружески говорю вам: избавьте нас в следующую пятницу от необходимости публично приговорить вас к тому, что вы - есть вы, а прежде всего избавьте от этого самого себя. По приговору суда носить имя без вести пропавшего Штиллера вам будет еще труднее, а что вы, по крайней мере внешне, не кто иной, как эта исчезнувшая личность, право не стоит больше обсуждать всерьез. Сознайтесь же добровольно. Вот вам мой совет, Штиллер, дружеский, искренний совет.
Затем мы пьем черный кофе.
- Барышня, - говорит прокурор, - пожалуйста, дайте счет.
- Общий?
- Да, - говорит прокурор. - Общий.
Только тогда я отвечаю ему:
- Я не могу сознаться в том, чего нет.
Но маленькая крестьяночка, как видно, превратно истолковывает наше молчание и не уходит, топчется на гравии, болтает о погоде, потом о своей собаке, в то время как мы молча пьем слишком горячий кофе. Она оставляет нас в покое, только когда господин прокурор вторично просит счет.
- Вы не можете сознаться в том, чего нет? - повторяет прокурор.
- Не могу...
- Как же так этого нет?
- Господин прокурор... - говорю я.
- Не зовите меня прокурором, - прерывает он мою попытку облечь свою мысль в слова. - Я буду рад, если вы сможете увидеть во мне друга. Зовите меня Рольфом.
- Спасибо, - говорю я.
- Полагаю, - улыбается он, - что в свое время вы называли меня именно так.
Теперь и моя сигара потухла.
- Я счастлив, - говорю я, раскурив ее снова, - что вы дарите мне свою дружбу. У меня здесь нет друзей. Но если вы серьезно не хотите быть моим прокурором, а я всем сердцем вам верю... Тогда, Рольф, тогда я вправе ждать от вас того, чего можно ждать от друга, а это значит, что вы должны поверить мне, хотя я ничего не сумею вам объяснить, а доказать и подавно. Теперь все к этому сводится - если вы мне друг, вы должны принять в расчет и моего ангела.
- Что вы имеете в виду?
- Постарайтесь поверить, что я не тот человек, за которого меня принимают, не тот, за какого принимаете меня и вы, я не Штиллер, - говорю я, - видит бог, говорю это не в первый раз, но в первый раз надеясь, что кто-то меня услышит. Я не Штиллер, и я не могу сознаться вам в том, в чем мне запретил сознаваться мой ангел.
Этого мне говорить не следовало.
- Ангел? - спрашивает он. - Что вы подразумеваете под ангелом?
Я молчу. Потом приносят счет, прокурор расплачивается, и, поскольку наша маленькая крестьяночка опять не уходит, уходим мы. Гравий скрежещет под нашими ногами. Из открытой машины, прежде чем Рольф включает мотор, мы еще раз окидываем взглядом полдневный ландшафт, бурые пашни, ворон, кружащихся над ними, виноградники, леса и осеннее озеро, причем я знаю, что мой прокурор и друг все еще ждет ответа. Когда он включает мотор, я замечаю:
- Об этом нельзя говорить.
- Вы хотите сказать об ангеле?
- Да, как только я пытаюсь о нем рассказать, он покидает меня, и я сам его уже не вижу. Смешно, чем точнее я себе его представляю, чем ближе я к тому, чтобы описать его, тем меньше верю в него и во все, что я пережил.
Едем вдоль озера в город.
3. После обеда.
Примерно в четверть третьего - с некоторым опозданием, потому что в Старом городе трудно найти стоянку, - мы подходим к "дому", отличающемуся от остальных домов этой улицы только тем, что перед ним стоит Кнобель, мой надзиратель, в штатском. Мы первые. Кнобель, демонстративно обращаясь только к прокурору, говорит:
- Ключи у меня!
В темных, затхлых сенях стоят велосипеды, детская коляска, смахивающая на антикварную редкость, помойные ведра. Ключи у Кнобеля не в кармане, он достает их из железного, некогда желтого, а теперь ржавого почтового ящика с надписью: "А. Штиллер". Род занятий не указан... С заднего двора доносится лязг, как из мастерской жестянщика или слесаря; я вижу двор, вымощенный песчаником, который порос мхом, и длинные, уже обнажившиеся ветви клена, освещаемого солнцем разве что летом, и то только в полдень; подальше маленький фонтан без воды, тоже сложенный из замшелого песчаника, в общем, все более или менее идиллично. В глубине связки железных труб, длинных и покороче, на одной из них еще сохранилась красная этикетка, ярлык грузового транспорта. Но тут Рольф, мой друг, как видно, впервые сюда зашедший, говорит:
- Пойдемте-ка лучше наверх!
Поскольку не я руковожу этой экскурсией, Кнобель указывает нам на единственную имеющуюся здесь лестницу из старого орехового дерева, патрицианскую лестницу, широкую и пологую, с источенными червем балясинами. На четвертом этаже, где пахнет квашеной капустой, лестница кончается, но Кнобель, предупредив господина прокурора, что она имеет продолжение, открывает дверь и приглашает нас на узкую и очень крутую лестницу из сосновых досок. Они все время идут так, чтобы я оказался посередке, не знаю уж, случайно или намеренно. Суровая молчаливость Кнобеля, умышленно не замечающего меня, комична, но и мой друг прокурор неразговорчив, как будто мы приближаемся к месту кровавого преступления, где лежит невесть сколько трупов.
- Да, - говорит он, добравшись доверху, не то Кнобелю, не то мне. Надеюсь, остальные господа тоже скоро прибудут...
Здесь три двери, на первой внушительных размеров замок, на второй забавный плакатик, намекающий, что тут сортир, и, наконец, третья ведет в мастерскую без вести пропавшего. Кнобель отворяет ее, в качестве должностного лица проходит вперед, а прокурор говорит мне:
- Прошу вас.
Не желая вести себя как дома, я принимаю учтивое предложение, впрочем, сейчас мой друг Рольф смущен больше меня, и никогда еще я не видел его таким нервным. Едва переступив порог мастерской, он спрашивает меня:
- Где же вешалка?
Кнобель показывает гвоздь, вбитый на синей двери.
- Да, - говорит прокурор, потирая руки, - откройте окно, Кнобель, здесь ужасающе спертый воздух! - Мне жаль моего друга - известно, что эта мастерская сыграла в его жизни немалую роль, которой он, как убедился теперь, придавал чересчур большое значение. Но подлость подобных "осмотров" именно в том, что воспоминания, давно преодоленные, похороненные, оживают, захлестывают человека. К счастью, не успеваю сказать что-либо дружески утешительное, - раздается звонок, как раз вовремя. Мы оба рады. Кнобель ищет рычаг, открывающий нижнюю дверь, и находит его. Все еще недоумеваю, кто еще должен явиться на этот идиотский "осмотр", вероятно, мой защитник и Юлика; я не снимаю пальто, мне ведь здесь делать, собственно, нечего. Очевидно, бравый Кнобель недостаточно передвинул рычаг, потому что звонок повторяется.
Прокурор:
- Почему вы не открываете, Кнобель?
- Открываю, - говорит Кнобель. - Смотрите!
Тем временем я озираюсь, держа руки в карманах брюк под расстегнутым пальто, шляпы не снимаю, ведь в этой квартире никто не живет. Везде вокруг искусство. Кроме толстого слоя пыли на карнизах, шпателях, мольбертах, цоколях, мебели - пыли, отбивающей охоту прикоснуться к чему бы то ни было, эта мастерская, как я и ожидал, соответствует описанию фрау Сибиллы: полная неразбериха, смесь пролетарского с романтическим - сумбур. Печная труба, наискось пересекающая помещение, говорит о нежелании считаться с общепринятыми условностями, кстати, точно такие трубы видишь почти в каждой мастерской парижских художников - обязательный реквизит богемы. Ну, да беда не велика! Впрочем, помещение просторное и радует глаз, половицы разнокалиберные, вроде мозаики из необтесанных сосновых досок, когда по ним ступаешь, некоторые тихонько воркуют; в такой осенний день, как сегодня, здесь и света много. Под скошенным потолком, в углу, как тоже вспоминает фрау Сибилла, стоит старая газовая плита, эмаль покрыта рубцами ржавчины, рядом с плитой раковина, скособоченный шкаф, в нем кое-какая посуда; должно быть, считая это верхом остроумия, хозяин украсил полку ворованными тарелками, о чем свидетельствуют надписи: "Отель дез Альп", "Бодега, Гренада", "Кроненхалле, Цюрих" и так далее. Резиновый шланг на кране, некогда, видимо, красный, теперь стал похож на заплесневелую резиновую мумию, но он все еще привязан веревкой, из него каплет вода, и я задаюсь вопросом, неужели так капала она все эти шесть лет, - мимолетная мысль, которая почему-то волнует меня, вспоминаются карлсбадские гроты с их вечной капелью. На гвозде висит полотенце, все в черных пятнах тления, как прокаженный. Хватает здесь и паутины, к примеру, на телефоне, стоящем возле кушетки, наверно, он уже не работает - онемел под бременем неуплаченных счетов. Широкая кушетка тоже насквозь пропитана пылью, на нее никто не отваживается сесть. Впрочем, это придает ей особую важность, совсем как в музее: "Просьба не садиться" - нечто вроде кровати короля Филиппа в Эскуриале. Мой прокурор избегает прикасаться к чему-нибудь, он, как я вижу, тоже не вынимает рук из карманов и разглядывает книжные полки. Правда, то, что оставил здесь пропавший без вести хозяин, библиотекой не назовешь рядом с томиком Платона и разрозненным Гегелем книги авторов, которых теперь не знают даже букинисты, Брехт рядом с Гамсуном, Горький, Ницше, множество книжечек издательства "Реклам" с оперными либретто, граф Кейзерлинг тоже еще присутствует здесь, правда, с черной печатью общественной библиотеки, разные книги по искусству, в основном современному, антология швейцарской лирики, "Моя борьба" рядом с Андре Жидом, с другой стороны подпертая Белой книгой о гражданской войне в Испании, отдельные томики издательства "Инзель" и ни одного полного собрания сочинений, "Западно-Восточный диван", "Фауст", и "Разговоры с Эккерманом", и "Волшебная гора" - единственное из всех произведений Томаса Манна, далее "Илиада", "Божественная комедия", Эрих Кестнер, "Дон Кихот Ламанчский", "Путешествие Моцарта в Прагу", стихи Мёрике, "Тиль Уленшпигель", опять Марсель Пруст, тоже разрозненный, "Последние дни Ульриха фон Гуттена", Готфрид Келлер, только письма и дневники, томик К.-Г. Юнга, "Черный паук", кое-что Арпа и, совсем уж неожиданно, "Игра мечты" Стриндберга, ранний Гессе, Чехов и Пиранделло по-немецки, мексиканская повесть Лоуренса "Женщина, уехавшая верхом", довольно много книжек швейцарца Альбина Цоллингера, из Достоевского только "Записки из мертвого дома", разные стихи Гарсиа Лорки по-испански, проза Клоделя и "Капитал", подпертый Гёльдерлином, несколько детективных романов, Лихтенберг, Тагор, Рингельнац, Шопенгауэр, тоже с черной библиотечной печатью, Хемингуэй (рассказы о бое быков) рядом с Георгом Траклем, кипа полуистлевших журналов, испано-немецкий словарь с захватанным переплетом, "Коммунистический манифест", книга о Ганди и прочее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49