А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Они прибыли спасать стройку от катастрофы, вооружившись для этой цели чрезвычайными полномочиями и программой самых крутых мер. Вплоть до смены руководства.
Все это рассказал Ермасову под секретом старик Уманский, тот самый, что возглавлял комиссию по проверке реммастерских. Я стоял рядом и слушал: старик считал, что я единомышленник Ермасова. Он шептал взволнованно:
— Степан Иванович, но каким образом удалось?..
— Народ выручил! Ребята ночей не спали.
— Подвиг, подвиг, Степан Иванович! И нам, строителям, это ясно, но чиновники, конечно, свои следствия выводят. Паника произошла громадная. И уж приказ готовился, и на ваше место подыскивали. Даже фамилию называли…
— Ну, понятно, — сказал Ермасов. — Как же без фамилии?
Но так и не спросил, какая фамилия. Приезжие покрутились около часу, Ермасов уговаривал их остаться переночевать в палатках — места много, и спальные мешки есть, — но ашхабадцы уехали в Сагамет.
В конце ночи произошло еще одно событие: заболела Марина. Сначала она лежала на кошме и тихо стонала, потом стала кричать от боли. Все сбежались в палатку. Никто не мог ей помочь, даже Ермасов, которого я впервые видел в растерянности. Мы думали, что начались роды, но отец Марины, пожилой бульдозерист, сказал, что она на четвертом месяце и это, должно быть, не роды, а преждевременное, то есть выкидыш. Успокаивая кричащую дочь, он бормотал какую-то чепуху насчет мамки-покойницы, у которой была «такая же петрушка» — повредилась через сильную работу, и ничего, обошлось. А что обошлось? Бедную девку ломало и корчило на кошме. Лицо ее стало как земля. Она совсем обезумела от боли. То она просто кричала: «А-а!», то, когда боль чуть отпускала ее, проклинала кого-то с бешеной силой.
Мы вышли из палатки и стояли возле костра, оцепенев от этих ужасающих воплей, и не знали, что делать. Ребята говорили про того парня, от которого она ждала ребенка. Говорили, что хорошо бы его, гада, сюда и пусть бы послушал.
Ермасов вдруг набросился на Гохберга:
— Кто разрешил ей сесть на бульдозер?
— Я! Я! — заросший черной щетиной Байнуров стучал себя в грудь.
— Вы что — идиот? Нечего ждать, надо везти в больницу! Доставайте машину! Где хотите!
Машин не было. На ермасовском газике увезли Карабаша, а газик самого Карабаша ушел утром в Мары: кассир поехал за деньгами. Байнуров погнал в Инче трактор и через четыре часа вернулся оттуда с машиной. Был уж светлый день, солнце стояло высоко, освещая бурые горбы барханов, дамбу, наполовину опустевший временный лагерь бульдозеристов.
Почти все бульдозеристы ушли к месту прорыва, на двести тридцатый. Ермасов уехал туда же. А я остался в палатке, где лежала Марина и было еще несколько человек: ее отец, Иван со своим сменщиком Беки, Гохберг. Марина лежала притихнув, боясь пошевелиться, ей стало немного легче. Отец, держа ее за руку, все спрашивал: «Ну как?» Марина молча едва кивала: «Лучше, лучше», — и улыбалась смутно, а в глазах ее стояли слезы. И было в ее глазах, мелких, темных и сузившихся от слез, что-то такое далекое и женское, чего мы не могли понять. Но она не плакала.
Марину посадили рядом с шофером. В кузов сели ее отец и Беки, который любил ее, и все это видели. Когда мы стояли возле костра и слушали ее крики, он вдруг сорвался и убежал куда-то. Не мог слушать, как она кричит.
Они уехали, а мы с Гохбергом кое-как умостились на тракторе Ивана и поползли на двести тридцатый. Я провел с бульдозеристами еще три дня, пока не закончили восстановление дамбы и потом вскрыли перемычку, и вода смирно потекла по руслу, как ей полагалось. Все это было при мне. И я даже два последних дня сам работал на бульдозере. Ребята сказали, что я парень ничего, «молоток», вполне могу сделать разряд и работать в отряде хотя бы на бульдозере Семена Нагаева, знаменитого «кита», которого прогнали со стройки. Он-то и был мужем Марины, хотя они жили нерасписанные.
Эту историю мне рассказали, и я записал ее подробно. Я исписывал каждый день по пятнадцать — двадцать страниц. И все мне казалось — мало, мало!
Мне пришло в голову, что я могу остаться на канале и работать в многотиражке «Каналстроевец». Искандеров твердо решил перебираться в Ашхабад и подыскивал заместителя. Я раздумывал об этом всерьез. Мне вдруг представилось, что это замечательная мысль, наилучший выход и решение всех проблем. Здесь я ощущал огромное дело, я видел его и делал.
И здесь, казалось мне, я напишу книгу о пустыне.
У нас был долгий разговор с Ермасовым в Инче, в комнате Карабаша, за несколько часов до моего отлета в Мары. Карабаш еще не оправился после болезни. У него была какая-то местная лихорадка с высокой температурой, и он лежал худой, с шафроново-желтым лицом, как китаец, и молча слушал нас. Ермасов сказал, что я не должен уходить из газеты. Зачем? Там тоже огромное дело, и свой канал, и свои прорывы, и свои хоревы и баскаковы, которых надо выворачивать, как трухлявые пни. Они крепко цепляются, у них могучие корни, но выворачивать их можно. Время идет, как вода, тихо-тихо и незаметно, но попробуй останови его! А ему, сказал он, было бы скучно жить, если бы рядом не было таких хоревых и баскаковых, которых надо выворачивать корнями наружу.
— Сейчас они поднимут шум из-за прорыва, — сказал Гохберг.
— Это как пить дать, — сказал Ермасов.
— Начнут говорить, что в результате нарушения проекта…
— А мы будем говорить свое, не в этом дело. Дело в том, чтобы подняться однажды и посмотреть сверху — и увидеть, как движется вода. Вы поняли? Как она движется, медленно, но гораздо быстрее, чем они предполагали. Вдвое быстрей того. Это самое главное — увидеть сверху…
С высоты пятисот метров, из окна почтово-пассажирского, пропахшего отработанным бензином и нещадно трещавшего самолетика, я увидел пустыню, которая раскачивала внизу свое пупырчатое серо-желтое тело. Я увидел бескрайнюю песчаную голь, старость земли, ее мертвенный облик через тысячи лет, когда мы сами, и наши предки, и все, что жило на земле и еще будет жить, превратится в этот легкий, крошащийся на ветру серо-желтый песок. Миллиарды миллиардов песчинок покроют материки, поглотят леса, города, атомные заводы, зальют собою весь наш маленький земной шар, и в каждой из этих песчинок будет заключена чья-то угасшая жизнь. Так будет, если человек сдрейфит. Если не хватит сил победить пустыню.
Пассажиры трещащего самолетика сидели спиною к окнам. Их было восемь человек. Все это были люди стройки, они летели по разным делам и думали об этих делах и, озабоченные мыслями, не смотрели в окна. Вид пустыни с высоты пятисот метров не занимал их. Одна старая туркменка, мать или жена кого-то из пассажиров, закрыла лицо платком, чтобы случайно не посмотреть вниз и не испугаться. А внизу тянулась бесконечная, в полулуньях барханов, песчаная степь, которую пересекал странный узкий рубец. Я не сразу понял, что это канал. Это был канал! Впервые я увидел, какой он в самом деле. Он был поразительно прямой и блестел под солнцем, как тонкий стальной рельс.
26
Мало кому было известно, чем занимался Нагаев эти восемь месяцев. Говорили, что он долго болтался в Марах, проводил время в ресторане «Мургаб» в окружении разной голытьбы и прихлебателей, которые норовят выпить за чужой счет, потом купил подержанную «Победу» и кто-то подбил его махнуть к чабанам за шкурками — был как раз март, период окота, — но чем это кончилось, неизвестно. Говорили, что вернулся он без шкурок и без машины и вскоре исчез из Маров надолго. Не появлялся всю весну и лето. Работал будто в России, а кто говорил — где-то на Алтае. Но факт тот, что осенью он вдруг явился в Мары, в трест, и сказал, что хочет вернуться на стройку. Он-то думал, конечно, что его примут с распростертыми объятиями, старое, мол, давно забыто, а опытные машинисты нужны позарез, потому что первую очередь завершили, амударьинская вода пришла в Мургаб, и теперь тянули вторую очередь, от Мургаба до Теджена. А ему сказали: ладно, работай, только сначала не машинистом, а слесарем в ремонтных мастерских, за восемьсот целковых в месяц. Это было обидно, но он согласился. Ему хотелось доказать, что он первым сделает на бульдозере пятьдесят тысяч кубов. И что-то еще хотелось ему доказать. Но пока он работал целый год слесарем в Захмете, и потом получил бульдозер, и пришел на Тедженский участок, тех, кому он хотел доказывать, уже не было на стройке.
27
Газик остановился на гребне между двумя барханами. Атанияз выключил мотор, и мы вышли. Впереди за зелеными увалами блеснула вода. Там были озера.
— Не будем задерживаться, ладно? — сказал Атанияз. — А то опоздаешь на самолет.
— Ладно, — сказал я. — Давай подъедем.
Мы снова сели в машину и медленно, вперевалку, поползли вниз. Под колесами трещали кусты черкеза, мялась трава, распространяя душный и горький запах. В низинке въехали в заросли тюльпанов. Все было красно от них. При заходящем солнце здесь, внизу, стоял легкий сумрак, и тюльпановое поле было темноватым, винного оттенка. Атанияз вел машину по старой, видимо прошлогодней, колее, забитой травой. Здесь давно никто не ездил. Среди красных тюльпанов попадались желтые, мелькали какие-то сиреневые и лиловые цветы, лужайками росли ромашки. Как все это густо, жадно цвело! Как яростно торопилось куда-то! И как пахло! От тюльпанов поднимался сладковатый запах, но его перебивал куда более сильный запах ромашки, и надо всем реял одуряющий лекарственный дух полыни. Пустыня навсегда останется для меня соединенной с запахом полыни.
Старая колея вошла в саксаульник. Он сильно поредел. Два с половиной года назад, в морозную ночь, я ломал тут сучья, обдирая кожу. А вот тут стояли палатки, здесь был очаг и горел костер.
Атанияз остановил машину возле дамбы и закурил, оставшись сидеть за рулем. А я выпрыгнул на землю и подошел к воде. Течение здесь было быстрое. Большая рыба бултыхнулась на середине, и по воде побежали круги. Мне вспомнилась та первая январская ночь и потом мой приезд весной, и летом, и еще раз прошлым летом, и прошлой осенью. Прошлой осенью Степан Иванович уже сдавал дела. Вторую очередь начали без него, хотя он опять наделал шуму, выдвинув какой-то встречный проект. Снова были споры, газетная дискуссия, и в конечном счете он, кажется, победил, но потом вдруг уехал на Тянь-Шань. Уехал строить гигантское водохранилище и многих забрал с собой: Гохберга, Алимова, Егерса, еще кого-то из механизаторов. Кажется, и Марина с отцом уехали. Но прежде он сделал дело, а это главное. Разъехались люди, ушли машины на запад, и остались пустынные дамбы и вода, которая журчит там, внизу, и пахнет рыбой.
— Ну что? — крикнул Атанияз. — Будем ночевать?
Он нервничал, потому что это он затеял поездку на канал, достал газик и договорился о катере, который ждал нас в Инче. Он боялся, что по его вине я опоздаю на самолет Керки — Ашхабад. Я летел в Москву, прощался с Туркменией. И не мог делать это наспех.
Но уж очень он нервничал.
— Сейчас едем, — сказал я.
— Садись. Что ж ты стоишь?
— Сейчас. Поехали. — Я сел в машину и захлопнул дверцу. — Это было так недавно, и вот уже все кончилось. Канал построен. И я издал книжку очерков. И даже снят фильм об этом канале, где, кстати, играет одна наша знакомая. Помнишь такую, Катю? Все самое невероятное случилось.
— И даже то, что ты уезжаешь, — сказал Атанияз. — Я думал, что ты не уедешь.
— Я сам так думал, — сказал я.
Становилось темно, мы ехали навстречу мгле, из которой слабо, едва побеждая эту мглу, выблескивали первые звезды. Барханы уже налились чернотой. По каналу протарахтела моторная лодка, потом мы обогнали большую самоходную баржу: в домике на корме горел свет. Атанияз включил фары.
— И все-таки твой Карабаш важничает, — сказал Атанияз.
— Почему?
— Важничает, важничает! Отпустил бороду зачем-то. Валерия тоже изменилась, что-то в ней стало такое домашнее, самодовольное, — мне было вчера скучно, ей-богу.
— Не знаю. А мне нет, — сказал я.
Вчера мы были у них в гостях, в той самой комнате на окраине Маров, где когда-то жил Степан Иванович. Они купили недавно радиолу «Люкс», и Лерин сынишка весь вечер крутил ее, ставил пластинки, и мы даже танцевали. Нет, мне не было скучно. Просто возникло какое-то томящее чувство надежды и желание заглянуть вдаль.
Так бывает, когда расстаешься надолго, навсегда, и впереди маячит новая жизнь, а старая остается как бы за стеклянной дверью: люди двигаются, разговаривают, но их уже почти не слышно.
1959—1962

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42