А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


С подобной неумолимостью постника мой знакомый уминал к четырем часам второй противень яблок в сахаре, перемешанных – в качестве заслуженной награды за стоицизм – с лакомыми кусочками печеной тыквы. После чего, твердый и неподкупный, он снова вставал на путь мученичества, давая себе передышку лишь к восьми часам с помощью уже упомянутой салатницы, наполненной, разумеется, уже перечисленной скудной снедью.
В его привычках было ложиться рано, точнее почти сразу по окончании передачи „Спокойной ночи, малыши!", однако в день голодания было бы истинным кощунством не подняться с постели к полуночи, дабы совсем скромно отметить очередную победу геройского духа над грешной плотью. Супруга, естественно, была осведомлена об этой его привычке, так что, когда в тишине позднего часа победитель проникал на кухню, на столе его поджидали глиняная миска с котлетами и круглый противень с отбивными, а также заботливо нарезанный слоеный пирог с брынзой и гювеч с кислым молоком, обладающим ценным свойством оказывать очищающее воздействие на организм, как будто ты ничего и не ел, – короче, полный набор всех тех маленьких радостей, которые находились под запретом на протяжении этого бесконечного разгрузочного дня.
Кто-то может возразить, дескать, мой знакомый – не постник, а писатель – всего лишь бездарность, объятая обычной мелочностью, гостеприимно встречающей нас на пороге склероза. Убежден, что дела обстоят иначе, хотя не решаюсь возражать, желая сохранить анонимность приведенных случаев. А примеров можно с лихвой почерпнуть из классики, ведь любой без труда припомнит того художника, который тридцать лет работал над одной-единственной картиной, или поэта, который всю жизнь создавал одну книгу сонетов. Но тем не менее подобные творческие муки – при том, что я не подвергаю сомнению талант тех, на чью долю они выпали, – не вызывают у меня особого сострадания.
Когда венцом долгой жизни становится одна-единственная книга, в этом нет ничего дурного, ежели книга эта обладает соответствующей ценностью. Я также допускаю, что чем стремительнее разрастается пишущая братия и становится повальным заболеванием убеждение, что „на уровень Хемингуэя как-нибудь потянем", тем ближе день, когда общество окажется вынужденным подвергнуть писателей ограничению – „одна книга за жизнь", чтобы не быть заваленным их продукцией.
А ведь и вправду: одно произведение высокого уровня – это совсем не мало. И тем не менее авторы, десятилетиями царапающие единственную свою книженцию, не вызывают у меня симпатии. Знаю: порой подобное неустанное ковыряние называют титаническим упорством, мне же оно скорее напоминает пробуксовку. Завершать в зрелом возрасте произведение, начатое в молодые годы, – это то же самое, что лепить фигуру человека с юношеским лицом и старческим сгорбленным торсом. За три десятилетия способ восприятия и переживания значительно меняется, а если этих изменений не происходит, значит, ты буксуешь на месте.
Во имя совершенства стиля Эредиа тридцать лет оттачивал и шлифовал свои „Трофеи". Результат оказался внушительным, по крайней мере согласно канонам парнасизма. В то же время Достоевский небрежностью своего стиля просто приводил критиков в отчаяние. Отдельные деятели даже намеривались засучить рукава и приняться редактировать его романы – где подтянуть фразу, где подчистить повторы, расправиться с отклонениями и излишней обстоятельственностью.
Как известно, в свое время Сомерсет Моэм грешил стилистическими изысками с целью подправить Толстого, Флобера, Стендаля, Диккенса, дабы, как он сам скромно заявлял, „их обновить и улучшить". И причина того, что он воздержался и не посягнул на Достоевского, вероятно, в том, что случай показался ему совершенно безнадежным.
Достоевский поистине обескураживает любителей компактной, синтетичной и лаконично-экспрессивной фразы. Но разве в этом вина серой змеи небрежности? Или же причиной тому лихорадочные усилия гения по возможности точнее выразить свои образы-видения? Можно ли представить того же Достоевского, который на протяжении тридцати лет, подобно портному или парикмахеру, вертится вокруг своей Неточки Незвановой, в то время как в его воображении напрасно ждут своего часа Раскольников и Соня, князь Мышкин и Настасья Филипповна, Ставрогин и Верховенский, Алеша и Иван Карамазовы?
Верно, даже Роден со своим неспокойным духом целых тридцать лет возился со знаменитыми „Вратами ада" – мечтой его жизни и крушением этой мечты. Потому что это нестройное, перенасыщенное, отступнически усложненное творение в конце концов оказалось негодным для того, чтобы украсить вход в Музей декоративного искусства. Вообще, не получились „врата". Скорее был создан какой-то Ноев ковчег. Но именно из этого Ноева ковчега на протяжении долгих лет Роден извлекал поразительных существ, родившихся в его наполненном мечтой и страданием мире, – Вечную весну и Вечного идола, Поцелуй и Боль, Адама и Еву, Минотавра и Данаиду, Теней и Мыслителя. Возможно, ошибочно задуманная Вселенная, при распаде превратившаяся в длинную вереницу удивительных шедевров, – вот что такое „Врата ада", неудача гения.
Вообще, гениям нелегко. Их постоянно страшат неудачи и непрестанно преследует мысль о собственном несовершенстве, они всегда чувствуют, что им чего-то недостает. Уже дожив до старости, Хокусай писал в эпилоге к своим „Ста видам горы Фудзи": „Я приобрел привычку рисовать формы предметов в шестилетнем возрасте, а к пятидесяти годам выпустил большое количество книг с иллюстрациями, но все, что я создал до семидесяти лет, вообще не заслуживает упоминания. В возрасте 73 лет я в какой-то мере усвоил строение птиц, животных, насекомых и рыб, а также, как растут травы и деревья. Таким образом, к 80 годам объем моих знаний должен возрасти, к 90 я смогу проникнуть в тайну вещей и к 100 прикоснуться к состоянию божественности. Когда мне будет 110, все, что выйдет из-под моей руки, – точка или линия – будет выглядеть живо".
Хокусай не дожил до 110 лет, он умер в возрасте 89, так что, очевидно, ему не удалось достичь состояния божественности. Вообще, гениям не везет. Им никогда не удается достичь совершенства, они считают, что их вечный удел – неудачи, и умирают с горьким сознанием, что ничего не сделали. Подобно Ван-Гогу, чьими последними словами были: „Мука будет бесконечной". Или подобно бедному Хокусаю, который покинул этот мир, так и не успев проникнуть в тайну вещей.
Воистину, бедный Хокусай. Бедный и в переносном и в буквальном смысле слова, потому что всю жизнь одевался в лохмотья и утолял голод пригоршней риса, не мыслил ни о чем другом, кроме как об этом проклятом и божественном рисунке. „Старик, одержимый рисованием", – так подписывал он свои произведения. И для того, чтобы знать, что он является всего лишь человеком простого труда, чтобы его не путали с другими, жадными до денег и славы, он поставил перед своей дверью маленькую табличку с надписью „Хокусай, крестьянин".
Да уж, гиблое дело быть гением. Никогда и ни в чем им не везет. А нашему знакомому товарищу Такому-то счастье прямо в руки лезет. Он еще в младые лета постиг совершенство и отдает себе в этом отчет. По этой причине годы подряд он вообще не правит рукописей, убежден, что даже возможные ошибки в них несут на себе печать неповторимости. А что до некоторых мелких несоответствий, например, подобных тому, что в первой главе у героя каштановые волосы, а в третьей – русые, или что в одном месте его зовут Васко, а в другом – Венко, так для того и существуют корректоры…
Причем, ступив еще в самом начале на путь совершенства, товарищ Такой-то не будет топтаться на месте, он двинет вперед. Творческий портрет у него постепенно начнет раскручиваться с такой быстротой, что не будет поспевать пишущая машинка. Придется оставить печатание и перейти к диктовке. Полулежа на диване в своем кабинете и вперив задумчивый взор в потолок, точно туда, где слегка потрескалась штукатурка, – „надо на днях непременно вызвать маляра и устранить это безобразие" – через неравные интервалы писатель будет выдавливать из себя нетленные сентенции, в то время как стенографистка, устроившись за столом, аккуратно будет их записывать.
Как всякая нормальная женщина, стенографистка не сможет порой удержаться от того или иного неуместного замечания:
– Ваша последняя фраза изобилует вводными предложениями, а главного в ней нет.
– Ну и что, что нет? – отвечает автор. – Ежели нет, то сама добавишь. Ну вот, прервала мысль…
Закончив стенограмму, секретарша обязана превратить ее в печатный текст, а после еще и отнести рукопись в издательство. Но будучи нормальной женщиной, она порой задает совсем уж глупые вопросы:
– Вы просмотрите рукопись?
– Чего ее просматривать? – в свою очередь спрашивает писатель. – Чтобы исправить твои ошибки?
– Есть некоторые несоответствия… – сконфуженно замечает женщина.
– Например?
– В шестой главе, где Драганов умирает…
– Ну так что же? В жизни всякое бывает. Умирают люди…
– Только вот в эпилоге он почему-то заявляется на празднество.
– Значит, ты что-то перепутала. Раз умер, значит, умер. Выкинешь его из сцены празднества. Словно праздник не может пройти без него.
– Есть еще некоторые…
– Если есть – правь. Не мне тебя учить.
Он смотрит на нее с нескрываемым раздражением и добавляет:
– И смотри – через день-два чтоб было готово. В понедельник начинаем новый роман.
– Длинный будет?
– Нет, коротенький. Страниц на пятьдесят.
– Роман на пятьдесят страниц? – удивляется незадачливая женщина.
– Ну, это лишь связующие страницы. Для основной плоти используем три старых рассказа и одну повесть.
– Но ведь там разные имена у героев!
– Имена! – выдыхает с досадой писатель. – Имена ты и сама в силах изменить. Важен человек, а не его имя. Какая разница – назову я его Сулё или Пулё, это ведь все тот же тип мелкого собственника-приспособленца.
Разумеется, я не стоял со свечкой, когда товарищ Такой-то диктовал свои произведения, и с дорогой душой готов признать, что в вышеприведенных сведениях, полученных из вторых рук, допущено определенное сгущение красок. Однако сами произведения, изданные и переизданные, налицо, и они свидетельствуют сами за себя.
Подобно халтурщику-ремесленнику, который в изобилии штампует брак, маниакальный изготовитель стилистического ширпотреба совершенно не заботится об истинной цели творчества. Вселенная ярких видений уже давно погасла в его голове – если когда-нибудь она там существовала. Носить или не носить в себе такую Вселенную – это решать богу. Будет ли она диковиннее и богаче или же проще и беднее – тоже божья забота. Но вот вложить в нее необходимую выразительность и правдивость – тут уж забота твоя. И ошибка – если таковая имеется – тоже только твоя. Серая змея не падает с неба. Она – наше порождение.
* * *
Приближалось время обеда, и теоретически мой рабочий день уже начался, однако всего лишь теоретически, так как под моим окном дети затеяли игру в футбол, гоняя консервную банку, и их вопли вкупе с дребезжаньем жестяного мяча не давали мне сосредоточиться.
Итак, я покидаю свое рабочее место, подхожу к окну в надежде сосредоточиться и, в конце концов, после известных усилий достигаю этого состояния. Только, к сожалению, я сосредоточиваю свое внимание не на следующем пассаже своей книги, а на спортивных баталиях, разворачивающихся во дворе. Бесцельно и бессмысленно наблюдаю за происходящим, испытывая такое знакомое наслаждение – глазеть ради самого процесса. Точно как мой давнишний знакомец Васил.
– Чем занимаешься? – спрашивал я его отнюдь не потому, что меня заботили его занятия, а просто по инерции.
На что он неизменно отвечал:
– Удовлетворяю свое любопытство.
По моим сведениям, это и впрямь было единственным его занятием. Его любопытство было всесторонним и бескорыстным. Одинаковое наслаждение ему доставляло прослушивание симфонического концерта и наблюдение за уличной сварой. С одинаковым удовольствием он ходил в квартальный кинотеатр посмотреть фильм и в квартальную корчму полюбоваться очередной потасовкой. Ему было абсолютно безразлично, где проводить время – на выставке или в городском саду – и там, и здесь было на что поглазеть. А вечерами, добравшись наконец до своей студенческой квартиры, он раскрывал наугад один из томов словаря Ларусса и погружался в чтение. На этот словарь, купленный с рук, Васил пожертвовал все свои сбережения.
– Я не настолько богат, а тем более не настолько глуп, чтобы собирать библиотеку, – пояснял он. – На что мне библиотека, когда в этом словаре собрано пять тысяч книг. У тебя есть пять тысяч книг?
Приходилось признаваться, что таковых в наличии не имеется.
– Спроси меня о чем-нибудь, и сразу же получишь ответ, – продолжал Васил. – Хочешь знать, что такое казуар, сцинтилляция, эйдетизм, изогамия, доминат, – в момент тебе отвечу. А вот ответишь ли ты на все мои вопросы?
Я вынужден был признаваться, что вряд ли. „Надо описать этого типа, – думал я. – Он ведь тоже машина для прожигания времени". Он нашел себе самый дешевый источник наслаждений – глазеть по сторонам. И отдавался этому занятию с таким удовольствием, что его прозвали Василий Блаженный.
Пытаюсь припомнить некоторые эпизоды из жития Василия Блаженного, но безуспешно, так как дети внизу начинают драться. А точнее – бить одного мальчугана, самого хилого из ватаги. На голове у парнишки вязаная красная шапочка с кисточкой, вероятно, мать с неохотой отпустила его на улицу в такую холодную погоду, а теперь старшие лупят его по голове и гонят прочь, так как на две команды уже набралось народу, а от такого коротышки все равно мало проку.
Такое положение дел вынуждает меня высунуться из окна и уведомить спортсменов, что, если они не оставят ребенка в покое, мне придется спуститься вниз и выгнать всех со двора на улицу. Обычно я избегаю брать на себя полномочия судьи, но мальчик с красной кисточкой и глазами, полными слез, напомнил мне, что в молодые годы и мне случалось быть битым. И эти воспоминания отличаются такой четкостью, что я забываю о седине в волосах и вижу себя семилетним мальчиком, расхристанным и измазанным, уткнувшимся в колени матери, которая мокрым платком стирает грязь и слезы с моего лица. Стараюсь сдержать рыдания, но они рвутся наружу вместе с горьким ощущением несправедливости, и только лишь после того, как мама целует меня и гладит по волосам, я начинаю успокаиваться.
Я стоял у тележки мороженщика, когда подошел Коко, соседский оболтус, и попросил стаканчик за лев. У меня была возможность лишь наблюдать за подобными акциями, так как мне никогда не давали денег на мороженое, и прок от моих шатаний вокруг да около тележки выражался лишь в зрительном наслаждении. Подобное блаженство могло быть под стать лишь ощущениям моего знакомого – Василия Блаженного.
Вероятно, поймав мой голодный взгляд, обращенный к стаканчику с благоухающим ванилью лакомством, Коко, в очередной раз лизнув свое мороженое, злорадно спросил:
– А ты почему не купишь?
– Куплю, только за два лева, – ответил я.
Не знаю, почему я это выпалил. Наверное, потому, что мое достоинство не позволило признаться в том, что на самом деле я не мог себе этого позволить из-за бедности.
– Врешь. У тебя нет двух левов.
– Как бы не так, есть. Вот они, здесь, – ответил я и в доказательство похлопал по карману, где в действительности был лишь один стеклянный шарик.
– Ну-ка покажи!
– Нечего тебе смотреть.
Остаток мороженого Коко запустил в меня. Я хотел было побежать, не от страха, что он отберет мои несуществующие два лева, а от стыда, что ему станет доподлинно известно о моем жалком безденежье. Но он догнал меня, повалил на землю, и мы принялись кататься в густой пловдивской пыли. Я был несоизмеримо более хилым в сравнении с Коко, так что он мне крепко всыпал, а когда мой обман был раскрыт, добавил еще, чтобы другой раз мне было неповадно врать. Урок был уместен, хотя я его воспринял по-своему – я уразумел, что люди настолько завистливы, что завидуют даже тому, чего у тебя нет.
Испугавшись моего угрожающего тона, дети внизу прекратили междоусобицу и волей-неволей приняли в игру малыша с кисточкой. Наконец появилась возможность сосредоточиться на следующем пассаже, но вместо этого мои мысли стали возвращаться ко сну, от которого я пробудился сегодня утром.
В сущности, сон был совсем не нов. Один из тех снов, что посещают нас с неравными интервалами на протяжении многих лет, не заботясь о том, желанны они или нет.
Как будто я на экскурсии или просто в горах, и все, что я вижу и ощущаю, я и на самом деле видел и ощущал когда-то, еще будучи ребенком, когда отец водил меня в горы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14