А-П

П-Я

 

 — Наоборот, мне даже приятно. Напоминает о семейном счастье, каким я никогда не пользовался…
Мышецкий приник к оконным стеклам, загородясь от света ладонями. Долго вглядывался во тьму, расцвеченную пробегающими пятнами из-под паровоза, истошно кричавшего впереди.
— Кажется, — сказал он, — проскочили Лугу… Когда-то я проводил здесь перепись населения, а для мужиков, не обладавших фантазией, придумывал фамилии: Бельведерский, Подсудимов, Шибкопляс и Папаримский…
— Развлекались?
— Был молод, — вздохнул Мышецкий с сожалением.
— Вы не стары и сейчас.
— Тридцать лет, — улыбнулся чиновник. — Возраст для поэта уже критический.
— Но только не для вице-губернатора, — заключил Иван Степанович Кобзев.
Немного помолчали, привыкая один к другому.
— В Луге, — не сразу продолжил Кобзев, — почвы удивительны. Они отдают из недр своих здоровое излучение, благодаря чему человек в этих краях живет долее обычного. Кстати, здесь родина многих декабристов…
— Да… А знаете, — с удовольствием напомнил Мышецкий, — ведь Муравьевы мои дальние родственники! Утром мы как раз будем в моих краях. Сестра просила меня поклониться могилам. Посмотреть — как там все…
Кобзев сильно закашлялся, и Сергей Яковлевич торопливо загасил папиросу:
— Извините, более я не буду курить в вашем присутствии.
— Ничего, — отозвался Иван Степанович и смущенно стиснул в кулаке платок.
Мышецкий все же заметил на нем кровь.
— Что же вы раньше ничего не сказали? — испугался он.
— Вы не беспокойтесь, — ответил Кобзев. — В купе, где ваши жена и мальчик, я заходить не буду. Мне бы только доехать. Только бы доехать!..
За ночь Сергей Яковлевич успел немного вздремнуть, но чутко слышал, как отцепляли вагон от состава. Его разбудил путеец, не поленившийся прийти со станции.
— Ваше сиятельство, — сказал он, посветив фонарем, — имею распоряжение, согласно вашей просьбе, задержать вагон на границе Валдайского и Крестецкого уездов.
— Благодарю, я сейчас выйду. Скажите — есть ли поблизости мужики с лошадьми?
— Здесь неподалеку перевоз — найдете, князь…
В вагоне стояла непривычная тишина. Мышецкий заглянул в купе Алисы — жена крепко спала, кружевной чепчик ее сбился на одно ухо. Приоткрыл двери «детской» — Сана могуче раскинулась на плюшевом диване, из-под локтя женщины выглядывало личико младенца.
«Какие они все славные люди», — с умилением думал Мышецкий, выходя из вагона.
Утро было жестко-холодное, лужи хрустели под ногами. Сергей Яковлевич пожалел, что оставил шубу в вагоне, надев только крылатку. Ехать было недалеко, но мужикй-заломили с него немало по случаю… овса (как водится, опять подорожавшего).
— Ладно, поехали. До Заручевья и обратно…
И в тряской телеге, пока еще не совсем рассвело, он больше дремал, прислушиваясь к раннему пению петухов. Но вот туман расступился, кобыленка внесла телегу на угорье, дробно простучал под колесами настил моста, повеяло в воздухе чем-то утешно-сладким, родным, полузабытым…
Заручевье встретило его пустотой и навозной прелью. Был еще ранний час, и князя, конечно, никто не ждал. Да и забыли — кому он нужен теперь? Дряхлый священник на паперти церкви долго тыкал ключом в замок — сослепу промахивался.
— День добрый, батюшка, — сказал князь, подходя к нему. — Как на кладбище — целы ли могилы?
— Ну сударь! Человек цел не будет, а могилам что станется? Об этом не печальтесь…
Сергей Яковлевич оглядел тоскливую, словно выбитую гладом и мором, панораму бывшего родимого имения.
— А ведь тут была раньше аллея столетних вязов и кленов, — машинально вспомнил он. — Где же она, батюшка?
— Вырубили, сударь. Мужики вырубили.
— Зачем же?
— Поначалу так просто, чтобы продать. Но миром не поделили и миром пропили. В брюхе ведь не видать — кому больше, кому меньше досталось… Нету, сударь, аллейки!
— Жаль, — вздохнул Мышецкий.
К ногам его упали тяжелые засовы с дверей, распахнулась перед ним мрачная утроба бедной сельской церквушки.
— Зайдете, сударь? — спросил священник.
— Нет, — раздумывал Мышецкий, — мне тяжело молиться на этом месте. Я помолюсь про себя…
Прибежал откуда-то староста, спросонья принявший его за исправника. Вдвоем они добрели до разрушенной усадьбы.
Двери были забиты досками, и Мышецкий с хрустом отодрал их напрочь. Ногой выбил двери, сказал старосте:
— Не входи. Я один…
С трепетом, на цыпочках, словно боясь разбудить кого-то, он вошел внутрь дома, и дом сразу отозвался на приход хозяина скрипами и плакучим воем ветра под сводами.
Где-то взвизгнула умирающая дверь. Сергей Яковлевич снял шляпу, как над покойником, едва приучил глаза к полумраку. Дневной свет дробился через щели заколоченных окон, жирная пыль таяла под пальцами.
— Ваше сиятельство, — заголосил староста снаружи, — не ходите дале: пол может провалиться!..
— Убирайся прочь, — ответил Мышецкий. — Подо мною он не провалится…
Сергей Яковлевич вошел в высокое зало, хлопнул в ладоши, и ему вдруг послышался аромат бабушкиных духов, почудились шелесты платья Лизы Бакуниной, слабые перестуки ее бальных башмачков. Здесь, в этом доме, рождались и умирали его прадеды и деды, здесь же родился он сам, здесь он встретил свою первую любовь.
Он глотнул в себя затхлую сырость и спросил со слезами:
— Лиза, Лизанька! Почему вы меня разлюбили?
Из мрачной пустоты глядели на него с потолка облупленные пухлозадые купидончики, тускло отсвечивала позолота плафонов, расписанных неизвестным крепостным мастером. Мышецкий смахнул рукавом пыль с камина и посмотрел на себя в зеркальную поверхность каминного мрамора — заглянул глубоко-глубоко, как в другое столетие.
Это было не его лицо — лучше не смотреть: страшно…
— Заходи сюда! — крикнул он старосте. — Посветишь мне.
Староста чиркал спички, освещая стены. Пожухлые от времени, в черноте древних красок, в пыльной коросте и трещинах, ожили перед ним портреты сородичей: вот пиит Г. Р. Державин, вот композитор Львов, вот декабристы Муравьевы, книголюбы Полторацкие, инженеры Мордвиновы…
Все они прошли по земле, как тени, и совсем случайно волосатой зверюгой глянул из угла неистовый анархист Бакунин.
— И ты здесь? — подмигнул ему Сергей Яковлевич, и ему даже стало немножко весело…
Когда он выходил из дома, на крыльце уже собрались сбежавшиеся из деревни ребятишки. Князь заметил, что многие из детей были босы и зябко переступали пятками по талому снегу, и он спросил их:
— Почему вы не обуты? Где же валенцы?
— А мамка отняла…
— Так вам же холодно?
— Не, барин. Сейчас горазд теплее…
— Забивай снова! — велел Мышецкий старосте и, не оглядываясь, пошел прочь от этого места.
Шагал, прыгая через лужи, и думал о России: «Босая, нищая, наполненная преданиями, с могилами в березовых рощах, красуется она какой-то особой увядающей прелестью старины. Но что останется от нас… от меня? Неужели тоже так вот здесь на погосте и — всё?»
Сергей Яковлевич неожиданно вспомнил слова сестры: «Все рушится, все трещит… Как спасать — не знаю».
«Я тоже не знаю, — признался себе Мышецкий. — Да и что нам спасать с тобою, сестра?..»
Мужик-возница терпеливо поджидал его возле телеги. Сергей Яковлевич еще раз глянул в сторону кладбища. Над крестами древних могил уплывали куда-то белые облака.
И только теперь он истово начал креститься.
— Спите с миром, — сказал он. — Вы ни в чем не повинны, а я буду служить честно. Мне же за все и расплачиваться. За все, за все!..
Когда он вернулся, в вагоне еще спали. Мышецкий велел начальнику станции прицеплять вагон к первому же поезду.
«С глаз долой — из сердца прочь».
Но ему еще долго виделись печальные перелески, что разбегаются по увалам, пестро чернеющая зябь за рекою да плывущие в небо дымки далеких деревень.

2

За крикливой, машущей халатами Казанью понеслись под насыпью первые вешние воды. Черноземной сытью парило над подталыми пашнями. Мышецкий исподтишка наблюдал за все возрастающим удивлением Алисы: жена не привыкла к грандиозным просторам, ее глаза открывались все шире и шире.
— Боже мой, — твердила она, — когда же кончится Россия?
Впрочем, Сергей Яковлевич и сам не переставал удивляться: Россия представала в этом пути каким-то удивительно сложным, но плохо спаянным организмом, и мысли князя Мышецкого невольно возвращались назад — в тесную комнатку «Монплезира», где неумный полковник в красной рубашке, лениво почесываясь, скучно толковал ему об икре и дворниках.
«Конечно же, — раздумывал Мышецкий в одиночестве, — где ему справиться одному? Тут нужна армия образованных, смелых и честных людей, свято верующих в величие своего государства!..»
Дыхание войны ощущалось в провинции сильнее, нежели в Петербурге. Пути были забиты эшелонами. Россия рыдала на вокзалах, плясала и буйствовала. В гармошечных визгах тонули причитания осиротевших баб.
В одном уездном городишке вагон министерства внутренних дел был задержан из-за волнений запасных, не желавших ехать далее — умирать на маньчжурских равнинах. Впервые в жизни Сергей Яковлевич увидел открыто выброшенный лозунг: «Долой самодержавие!»
Станционный жандарм успел предупредить Мышецкого:
— Не подходите к окнам! Сейчас отцепят…
Сергей Яковлевич все-таки подошел. Перед ним ворочался серый ежик солдатской массы, шевеля острыми иглами штыков. Пожилой запасный заметил в окне барственную фигуру Мышецкого и что-то долго орал ему. Через стекло не было слышно его голоса, только широко разевался зубастый рот солдата, выбрасывавший брань по адресу князя.
Мышецкий не знал, как отреагировать, и помахал рукою:
— Чего ты орешь? Я-то здесь при чем?
Булыжник рассадил вдребезги стекла. Вагон сразу наполнился гвалтом и руганью. Снова вбежал запыхавшийся жандарм, и пульман тихо тронулся.
— Ваше сиятельство, — сказал жандарм, — надобно бы замазать знаки министерства внутренних дел. Иначе дорога не может гарантировать вам безопасность движения…
«Боже, — подумал Мышецкий, — какая глупая история с этой дурацкой войной… Хотели умники отсрочить революцию, но она, наоборот, приближается! Однако каково мне-то?..»
Он прошел в купе Алисы, чтобы успокоить жену.
— Дорогая, — сказал, посверкивая стеклами пенсне, — сосредоточь свои помыслы на воспитании сына, и пусть все остальное тебя не касается. Россия — страна острых контрастов. Здесь нам выбили стекла, а в Уренске — вот увидишь! — нас встретят цветами…
Всю дорогу Сергей Яковлевич много, неустанно читал. С вожделении смаковал таблицы с пудами, рублями и десятинами. На полях книг ему встречалось множество отметок, чьи-то жирные вопросы.
— Не сердитесь, — признался Кобзев, — это моя рука… Не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с авторами!
С того памятного разговора, когда они проезжали Лугу, началось сближение Мышецкого с Иваном Степановичем. Да и с кем, спрашивается, он еще мог беседовать в дороге?
Алиса — славная женщина (он будет ее любить всегда), но последнее время она больше говорит о толстых немецких сосисках, жалуется на свое малокровие. Сана — вот, действительно, разумный человек, крепкий бабий ум, как и все крепкое в этой женщине. Но… она ведь только Сана, у которой большая молочная грудь, за что ей и платят деньги.
А вот — Кобзев!.. О-о, этот человек казался отчасти загадочным для Сергея Яковлевича, и это тревожило чиновный ум, мысль Мышецкого иногда скользила, как по льду. Ходили они поначалу вокруг да около…
Вот и сегодня, например.
— Знаете, князь, — усмехнулся Иван Степанович, — а ведь в одной из ваших книг (дрянь книжонка) я встретил упоминание даже о себе!
— Очевидно, — догадался Мышецкий, — вы имеете в виду лекции охранного отделения?
— Именно так, князь…
За стенкой, в соседнем купе, яростно зашумели: это близнецы фон Гувениусы спорили, как правильнее «кофорить по русский»: стригивался или стригнулся?
Мышецкий в раздражении забарабанил кулаком в стенку:
— Да замолчите вы, шмерцы!
— Эти лекции вы прочли тоже? — напомнил Кобзев.
— Да, я просмотрел их. Но вашего имени, простите, я там не встретил.
Иван Степанович не сразу дал понять:
— Поищите меня в «болоте», там есть такой раздел для нашего брата, партийность которого не определена. Впрочем, жандармы, может, и правы, свалив меня в «болото». Я больше присматриваюсь в последнее время. Идеалы прошлого народовольчества еще слишком сильны для меня. И — обаятельны!
Мышецкий осторожно спросил:
— Скажите мне честно: Кобзев — это ваша настоящая фамилия?
В ответ — уклончивые слова:
— Безразлично, князь, как назвали человека при рождении. Имя человека — такая же условность, как и герб, который я видел на фронтоне вашего особняка в Петербурге…
Мышецкий выждал и спросил, что означают его многочисленные пометки «КМ» на полях некоторых книг?
— Карл Маркс, — суховато ответил Кобзев. — И мне было бы занятно знать, каково ваше отношение к этому выдающемуся мыслителю?
Сергей Яковлевич не был готов к подобному вопросу.
— Видите ли, — начал он, — было бы стыдно, если бы я не читал его… Но это скорее прекрасная утопия, никак не приложимая к нашей жизни. Сказанное Марксом было сказано и до него. Новое есть всегда чуточку повторение забытого старого. Я нахожу в нем преемственность идей, выдвинутых когда-то еще Фомой Аквинским. Теория об отдельном товаре представляется мне такой же древней и такой же трагической для человечества субстанцией, как для схоластики участие каждого человека в «первородном грехе»…
Он заметил усмешку, затерянную в бороде собеседника, и это охладило Сергея Яковлевича.
— Вы молчите? — спросил он. — Вы не согласны или же просто не желаете спорить?
— Я думаю, — ответил Кобзев, — что это попросту бесполезно. Впрочем, если бы вы оказались учеником Карла Маркса, то — смею вас заверить — вас и не назначили бы вице-губернатором!
Мышецкий слегка обиделся, но русская жизнь, дикая и путаная, пробегая за окнами вагона, давала столько интересных тем для споров, что обижаться долго не приходилось.
Однажды они наблюдали, как вокруг лопнувшего мешка с сахаром вороньем кружили дети и бабы: они хватали сахар горстями, сыпали за пазуху, тут же тискали его в рот. Городовой махал над ними своей «селедкой», но — куда там! Люди со смехом отбрасывали от себя и городового и его «селедку»…
— Вот, — подсказал Кобзев, — как государственный человек, вы должны запомнить эту картину. Когда-то вы писали о чаевом налоге — так напишите о налоге на сахар,, который продается внутри страны пуд по четыре рубля шестьдесят копеек, а вывозится за границу стоимостью в один рубль двадцать девять копеек… Разве же это не преступление перед бедным русским народом?
И князь Мышецкий (вице-губернатор и камер-юнкер двора его императорского величества) был вынужден признать: да, это преступление.
— А кто узаконил сие преступление? — продолжал Кобзев. Он выжидал ответа…
И ничего князю не оставалось, как снова подтвердить, что это преступление узаконено (посредством тайных премий сахарозаводчикам) самим правительством.
— Только, пожалуйста, — смутился Сергей Яковлевич, — не допытывайтесь у меня далее, кто стоит во главе этого правительства. А то ведь мы с вами договоримся черт знает до чего!
— Я вот так и договорился, — грустно улыбнулся Кобзев. — И не черт знает до чего, а вполне конкретно — до рудников в Сибири! Вас это не пугает, князь?
Мышецкий беспечно рассмеялся.
— Честно скажу: мне более по душе быть губернатором. Хотя, если говорить откровенно, то я… сторонник парламентарного правления!
— Я так и думал, — кивнул Кобзев. — Конституция — это сейчас очень модно… А мужик толкует о земле!
— Земля — народу, я согласен, — ответил Мышецкий, — и пусть будет так. Но власть — нам, свежим образованным силам. Нет, нет! Не подумайте, что я склонен признать компанию господ-погромщиков Богдановича и Дубровина. Ставку следует делать на таких людей, как тверские земцы Родичев и Петрункевич, как наши почтенные академисты Трубецкой и Ольденбург…
Вскоре, после одного, казалось бы незначительного, события, собеседования спутников приобрели определенную цель.
Однажды вышли они прогуляться перед вагоном в каком-то заштатном городке.
Вдруг послышался могучий бабий рев. Толстая, грязная бабища лет шестидесяти облапила и навалилась на двух тщедушных солдат, изнемогавших под бременем непосильной ноши.
1 2 3 4 5 6 7