А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Смотри, как мы с партизанами расправляемся». Привязали брату-лечку к коню, на коня гитлеровец сел, и погнали того в галоп. Как увидела мама, что Колина голова о камни да о пни бьется, она тут же — хоп — и повалилась, и все: разрыв сердца. А Колю тогда тетка моя далеко от нашей деревни нашла. Только по сорочке и узнала. Позвала баб, те послушались и закопали Колю в одной могиле с мамой. А хату досками забили — и окна и двери...—• Лисавета едва выдохнула эти слова: казалось, что и они были мокрые от слез.
Женщины тоже смахивали слезы.
— И потом, звери, куда бы ни шли, куда бы ни ехали, ей-бо, все в нашу хаточку стреляли. «Это партизанское гнездо»,— злились и, что было в руках, из того и пуляли: винтовка — так из винтовки, автомат — так из автомата. А то и гранаты в нее кидали. Видите, даже и пустого дома нашего боялись, бобики. Изрешетили, ей-бо, все стены.
— А куда ты сейчас пойдешь?
— Как это — куда? Домой! Вот пригоним коров и коней, а тогда, ей-бо, в свою деревню подамся. Отдеру доски, которыми тетка окна и двери забила, заткну паклей, замажу в стенах глиной дыры от пуль, чтобы теплей было, да и буду со своей дочушкой в своей хате жить. Правда, Томочка?
Томочка кивнула головкой и крепче прижала к себе куклу. Женщины, что стояли и сидели вокруг, зашмыгали носами — вот-вот расплачутся. Вересовский не знал раньше
об этом Лисаветином горе, поэтому и сам слушал ее с тяжелой болью в сердце.
Сопел носом и Шкред, а потом зашевелился на телеге, кашлянул и прикрикнул на женщин:
— Ну, чего расшмыгались тут! Что вы, на похоронах каких, что ли? Мало вы еще наплакались за войну?..— Затем повернулся к председателю и улыбнулся: — Да и мы с тобой как-то не по-партизански говорим — всухую. Погоди, у меня там в возку где-то бутылка самогону была. Я сейчас...— Шкред слез с телеги и пошел к своей тачанке.
Как только он отошел, Щипи подсел к председателю.
— Расскажи нам, как дядька Анисим воевал.
— А что, он сам не рассказывал?
— Нет. Сколько ни просим — ничего не говорит. Мы уже и сомневаться начали, а настоящий ли он партизан? Мюд болтает, что Шкред только коней лечил, да и все...
— Вы что, карапузы! — рассердился председатель.— Да знаете ли вы, что вашего Шкреда все немцы в округе боялись? Как только услышат одно слово «Шкред», кто куда разбегались. За его голову тысячу марок обещали. Портреты его всюду висели. Такого отважного партизана надо еще поискать. А они — «коней лечил»... Видишь ты их, «коней»...
Председатель умолк, задумался, будто возвращаясь в недавнее прошлое, а потом, подмигнув мальчишкам, заговорил снова:
— А однажды ваш Шкред даже с гебитскомиссариатом поговорил. Заняли хлопцы один гарнизон немецкий, а тут как раз телефон зазвонил. Шкред взял трубку и слышит — женский голос пищит: «С вами сейчас будет говорить гебитскомиссар. Кто у телефона?» — «Шкред у телефона»,— отвечает. «Кто ест такой Шкред?» — «Партизан». И сразу же на том конце провода визг, крик. Он и положил трубку. А потом долго сожалел, что не поговорил все же с гебитскомиссаром, не сказал ему пару тепленьких слов...
От своей тачанки с бутылкой в руках возвращался уже Шкред. Не дойдя несколько шагов, он, услыхав конец разговора, сморщился, как будто от зубной боли:
— Бросьте вы эту войну! Неужели она вам, мальцы, за столько лет не надоела? Как только где соберутся, как только присядут, так и пошло: война да война. Неужели у вас не о чем говорить? Сейчас нам уже, если целы
остались, о другом надо думать. Вон землю надо пахать, чтоб озимые посеять, вон хаты надо строить, сеялки готовить, плуги ремонтировать. А вы — война, война...
Он долго доставал тугую, скрученную из пакли затычку, наконец вытащил зубами и, не выпуская ее изо рта, налил в две кружки, которые принесла Матюжница вместе с немудреной закуской: отварное мясо, кусок сала, хлеб, соль, луковица...
— Выпей вот с моим другом,— подал Шкред кружку Вересовскому.
— Пей, Анисим, сам. Твой гость, ты его и уважь сначала.
— Тут тяжело разобраться, кто чей гость: он мой или я его.
Они чокнулись, выпили, начали закусывать. Шкред бросил затычку в кусты, понимая, что она больше не понадобится,— одну бутылку такой оравой нечего и пить. Он снова налил в кружки, обе подал Вересовскому, сказал:
— А с кем выпить, ты, малец, выбирай сам. Вересовский выбрал Лисавету и выпил с нею — за все доброе после войны. Лисавета сморщилась, отщипнула, чтобы закусить, крошку хлеба и посмотрела на Матюжницу:
— Что это ты, Марфа, отрезала ломоть — как украла все равно.
Шкред налил снова и, поставив бутылку, повернулся к Масаловичу:
— Ну, а много ли у тебя, товарищ председатель, борон, плугов, сеялок?
— Немного соберем, а немного сами сделаем. У нас кузнец — во! Сам все мастерит. Руки у него золотые.
Неподалеку заревела корова, и председатель повернул в ту сторону голову.
— Вот стадо у нас маловато. Но мы коровник просторный начинаем строить. И коней у нас немного есть. Только хорошего человека на зоотехника нет пока.
Председатель помолчал, а потом, немного отодвинувшись, положил руку Шкреду на плечо и повернул его лицом к себе:
— Слушай, кажется, ведь и ты до войны ветеринаром был? Давай, приходи к нам зоотехником. Пригонишь свой табун — и к нам, в Гороховичи. А?
— А что ты думаешь? Может, и правда вернуться? Мы бы с тобой, малец, такое племенное дело завели, что к нам бы экскурсии со всего района ездили.
— Ну, так что — согласен? — председатель подмигнул ему, а Веслава пошутила:
— Может, мы, дядька Анисим, и не погоним дальше своих коров, а оставим их тут, в Гороховичах? Вот вам и будет с чего племенную ферму начинать.
— Брось, девка, шутить. Коров надо гнать туда, куда положено.— И повернулся к председателю: — А вот пригоним на место стадо, тогда и видно будет. Словом, я не отказываюсь от твоего, Масалович, предложения.
Шкред задумался.
— А какое, мальцы, у нас до войны племенное дело гремело! — заговорил он снова.— Лучших жеребцов, чем у нас, нигде больше не было. Бывало, весною, чтобы выявить, какие кобылы как раз в охоте, выведем своих пробников и минут десять — двадцать водим их перед кобылами. А они, мальцы, все один в один. Ну, кобылы, те, что в охоте, видим, начинают волноваться — аж места себе не находят. Так это еще только пробники. А какие у нас, мальцы, жеребцы-производители были! Скажем, наш Градус. Когда объезжали его, ей-богу, мальцы, не вру, втроем около жеребца ходили: один держит за повод, а двое запрягают. Да и в упряжке два конюха вели, занузданного, за уздечку, а третий слегка вожжами шевелил, чтобы приучить его к упряжи. Бывает, что жеребец застоится, ожиреет, вялый сделается. Нет, мы своему Градусу жиреть не давали — на легкие работы его постоянно брали. Он у нас завсегда был такой гладкий, подтянутый. Спортсмен! Кобылы, как увидят, сразу падают. Обычно жеребцу положено двадцать —-тридцать маток за сезон покрыть. А этот восемьдесят покрывал, и хоть бы что.
Одни женщины отворачивались, другие кисло улыбались, а Клава Лапуркова даже сплюнула:
— Тьфу ты, черт! Старый человек, а плетет что попало. И не противно ж ему молоть такое...
Шкред как будто не услыхал ее. Он пожевал немного мяса, отщипнул от ломтя, как понюхать, мякиша и бросил в рот.
— Видите, сколько у нас мирных забот, а мы все — война, война. Войну нам, мальцы, надо уже помаленьку забывать.
— Оно-то так, надо забывать, ты правду говоришь, но пока что она не очень-то забывается. Ты думаешь, вот эта женщина...
— Лисавета,— подсказал Шкред.
— Ага, Лисавета, которая только что о своем горе рассказывала, скоро забудет о нем? Нет. Я даже сомневаюсь, что она вообще сможет об этом когда-нибудь забыть. Умрет сама, а все будет помнить. Дочка ее будет помнить, хата будет помнить, земля будет помнить..
Шкред разлил по кружкам оставшееся в бутылке — себе и Масаловичу — и предложил:
— Давай за мир выпьем.
Они выпили, слегка закусили. Около подвод стало тихо: будто нарочно замолкли все сразу. Только слышно было, как маленькая Лисаветина дочка, играя с куклой, наговаривала на нее:
— Айе, айе, я уже и сама не знаю, что мне с нею делать — ни положить ее, ни отойти куда. Как только на минутку отлучусь, так она кричит, аж до посинения: «Мама!» — и все.
Малышка, много раз слыхавшая от Лисаветы такие упреки, говорила сейчас почти ее словами.
Масалович, глядя почему-то на Матюжницу, продолжал свое, как будто закруглял начатый раньше разговор:
— Вон и в наши Гороховичи вернулась было девка одна. Переводчица. Думала, все забылось, что она тут с немцами вытворяла. Пока мои партизаны разбирались, она это, стерва, или не она, так та подстилка немецкая уже себе какого-то тылового майора подцепила, под ручку с ним ходит, будто муж и жена. Майор ей даже часы на руку нацепил. Тогда Саша Мультан, смелый такой хлопец, отобрал у нее те часы и бабке Жужалице отдал: «На, бабуля, никого у тебя не осталось, так пускай хоть эти часы будут». А та не хочет брать: «На черта они мне, я ведь и стрелок уже не вижу, и время лучше по солнцу определяю». Но Саша уговорил все же Жужалицу взять часы: «Бери, бери, бабуля, хоть, может, хлеба за них выменяешь: ты же голодная». А та подстилка немецкая...
— А что, разве тут хорошо знали, что она с немцами крутилась? — осторожно спросила Веслава, которая до сих пор молча сидела на оглобле.
— Не только, милая моя, знали, но и видели,— ответил ей Масалович.— Так вот, она пожаловалась своему майору. Тот за пистолет. «Постреляю! — кричит.— Развели мне тут партизанщину, что хотят, то и вытворяют, никак не могут сообразить, что пора уже к порядку привыкать». Тут и я вышел: «Что за шум, а драки нет?» Он ко мне: «А ты кто такой?» — «Я партизан».— «А, значит, и ты такой же, как
они». Едва втолковали ему, почему у этой курвы отобрали его часы и почему ее так ненавидят в Гороховичах.
Веслава слушала рассказ гороховичского председателя съежившись, словно собравшись в комочек.
— А что, ее и правда вся деревня ненавидит? — спросила она.— Все-все?
— Еще бы! Если бы не я, ее тут же и разодрали бы люди — слишком она насолила им за войну. Я самосуд, правда, не допустил: самосудов не люблю — у нас есть власть, пусть она и разбирается. Мне одно было непонятно, как сама-то она осмелилась вернуться. Неужели, думала, все забылось?
Спряталось за тучку солнце — и сразу похолодало. Вересовский посмотрел на голые Веславины руки — они от холода покрылись легким пушком, которого он до.сих пор не замечал у девушки, и ему почему-то тоже сделалось холодно, зябко.
Веслава больше ничего не говорила. Она сидела молча и задумчиво смотрела на носок своего запыленного ботинка, будто увидела на нем что-то очень интересное. Вокруг нее шумели, говорили, смеялись, но она, видно было, ничего этого не слышала.
И потому, когда Веслава, опять-таки молча, поднялась с оглобли и пошла в лес, Вересовский, немного подождав, понимая, что сейчас творится у нее на душе, подался вслед за нею. Но как он ни искал ее — девушки нигде не нашел: в лесу было тихо, не шевелилась ни одна веточка, и невозможно было даже догадаться, в какую сторону она пошла.
14
Была уже та пора, когда растения посбрасывали свои ярко-праздничные убранства, а на стебельках, еще недавно усыпанных цветами, сейчас буднично и задумчиво шуршали полные коробочки спелых зерен, бережно укрывая от дождей и тумана свои летние сокровища.
Соблазнившись солнцем и теплом, во второй раз зацветали брусника, земляника, даже крушина. Снова вспоминали весну колокольчики, фиалки, клевер — их цветки были уже не такие яркие и не такие крупные, как весной, но все же и они привлекали к себе внимание, заставляя любоваться их печально-тихой красотой.
По утрам луга всегда выстилал густой туман, по которому, казалось, можно было бежать, как по полотну, и который напоминал о том, что в природе уже начинается борьба тепла и холода — тепло еще не хотело сдаваться, но и холод с каждым днем все набирал силу: он остужал теплое дыхание земли, и оно выпадало росами на пожню и туманами висело над отавой. К обеду туман рассеивался, и тогда в полях и лугах становилось так прозрачно и чисто, что четко была видна каждая копна сена и каждый суслон ячменя, каждый кустик и каждая рощица, и даже издалека можно было заметить, как на опушках горит синеватым огнем спелый вереск.
Вереск на поляне. Холодноватый туман. Холодноватый и вереск.
А над этим вереском, над этой прозрачностью, над полями и лугами где-то с обеда — он никогда не видел, чтобы птицы летели в вырай с утра,— стая за стаей спешили туда, куда уплывало тепло, перелетные странники.
Вересовский смотрел на их стремительный полет, и ему думалось, что они, птицы, видимо, самые счастливые на свете, потому что и в стае и наедине они всегда веселые и молодые.
Ибо кто и где, скажите, видел старую птицу — в полете ли, когда ее уже плохо держат ослабевшие крылья; в песне ли, когда, печально свесив отяжелевший клюв, не очень-то и поется; в гнезде ли, когда уже не ты его, а оно греет тебя?
Обычно птиц видишь в радости: они молодо и увлеченно летают низко над землей или высоко, под самыми облаками, весело поют и сами согревают свои гнезда. Наверное, й умирают они всегда неожиданно, всегда молодыми — незаметно покидают стаю и отлетают в свой последний вырай.
А стая все время остается молодой, незаметно обновляется. И каждой весной строит новые гнезда. И с окропленной росой грудкой стремительно взлетает в небо каждая птица этой стаи, потому что ее дом не только на земле, но и в небе.
Вересовский, чувствуя, что ему мешает пистолет,— капитан лежал как раз на том боку,— повернулся на спину и загляделся в небо, где высоко-высоко летели в вырай журавли: ему почему-то казалось, что они летят не на юг,
а в другую сторону, как раз туда, куда торопятся и они сами.
Веслава так и не вернулась. Никто не знал, куда девушка исчезла, пока случайно не встретила ее Клава Лапуркова: она возила в военную часть обеденное молоко и увидела там Красовскую.
Встретив знакомую, Веслава, как показалось Лапурковой, испугалась чего-то, отвернулась и хотела пройти незамеченной. Но Клава остановила ее, придержав даже за руку.
— Здорово, девка! Чего это ты здесь ходишь? А я смотрю, в нашей фуре твое место стынет. И Вересовский тебя всюду ищет, а она вон куда забралась.
— Ищет? — недоверчиво посмотрела на нее Веслава.— А я, Клава, решила на фронт идти. Буду в прачечной работать, солдатам белье стирать. Наша часть,— Клаву поразило это «наша»,— как раз на фронт и отправляется. А Вересовскому, Клава, передай, пусть не ищет меня. У него и своих забот много.
Клава, рассказывая командиру о встрече, радовалась, что Веслава, которую она еще больше невзлюбила после того, как им пришлось ехать в одной фуре, наконец сбежала из отряда, радовалась и не скрывала этого от Вере-совского.
А Матюжница, когда услыхала, что Веслава пошла на фронт, говорила:
— Ну и вертихвостка! Ей не в армию, а в тюрьму надо бы. Вот попробовала бы партизанского хлеба, поскиталась бы по болотам, пережила бы хоть одну блокаду, тогда бы знала, почем фунт лиха, тогда бы почувствовала, как песни петь. А то, видали вы ее, веселую, поет...
— Зачем ты на нее так? — поморщился Вересовский.— Она ведь сама из того пекла убежала, сама навстречу нашим войскам шла.
— А ты уж молчи, Петрович. Любишь — так и люби. Он понимал, что на этот раз Веслава ушла навсегда, ушла решительно и больше не вернется, понимал, но сам не мог разобраться в своих чувствах, не знал, радоваться этому или огорчаться.
Да, теперь ему стало немного легче, с него как будто гора свалилась, потому что до этого Веслава была всегда рядом, и нередко, особенно вечерами, Вересовскому хотелось, плюнув на все условности, пойти к ней в фуру, выгнать оттуда Клаву Лапуркову, разбудить девушку и, еще сонную, це-
ловать, целовать, целовать — он даже и сейчас представлял, какая она теплая во сне.
А с другой стороны, ему было тоскливо и грустно, что он уже никогда не увидит Веславу, не услышит ее голоса и смеха, такого заразительного, такого непосредственного, такого своего. Он почувствовал, что сейчас здесь, в отряде, все для него поблекло и утратило то непонятное настроение, которое подсознательно заставляло побыстрее просыпаться, куда-то идти, торопиться и все смотреть — а где же она?
Теперь все его внимание, понимал, будет только жене, сыну, родному дому, близкой встрече, которой сейчас уже никто не может помешать. «Вот оно что,— подумалось само собой,— это же Веслава мешала думать о доме, о семье».
Он достал из кармана снимок, снова принялся его рассматривать. Лета и Данилка на нем так же, как всегда, счастливо смеялись. И ему снова подумалось, что пройдет, минует время, не будет ни Леты, ни его, ни даже маленького Данилки, а вот с этого снимка они всегда, в любом столетье, будут счастливо смеяться каждому, кто посмотрит на них.
Он глядел на снимок, и ему почему-то очень хотелось знать, что сейчас делает Лета, о чем она думает?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16