А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


...Однажды при переходе границы была задержана группа стариков весьма почтенного вида. Одетые в рваные халаты, но отнюдь не изможденные, босые, но с холеными бородами и руками, которые всю жизнь, похоже, не знали тяжелого физического труда, старики упрямо твердили, что они паломники, совершившие хадж и возвращающиеся в родные места, в Хиву и Бухару. Имущества у них, естественно, никакого не было, личных вещей тоже — какие вещи могут быть у дерви-ша-каландара ? Разве что ишачок, подаренный кем-либо из чтящих аллаха. Но при этих даже и ишака не было — лишь черные похоронные носилки с телом их старшего товарища, как объяснили они, который умер в пути и завещал похоронить его на родине, у стен кишлака, где он провел всю свою долгую и праведную жизнь.
Сабиров приказал внимательно осмотреть похоронные носилки: может, под видом умершего хотят живого через границу переправить ? Может, контрабанду несут — опий, золотишко?
Паломники молитву бормочут, руки к небу воздевают: «Грех мертвого беспокоить, богопротивное дело, аллах вас за это покарает!» Пограничники их успокаивают: «У нас другой бог, он добрый». И приступают к досмотру. А потом докладывают Сабирову: «Так и так, товарищ начальник, на носилках действительно тело умершего, одетого в дорогой халат, перепоясанный тремя платками — бель-богами, и добрые сапоги тонкого хрома на ногах. Дух от тела тяжелый — видно, давно несут, а больше на носилках ничего не найдено. Надо бы раздеть покойничка, может, и вскрытие произвести по закону: вдруг тайничок какой имеется. Но паломники бешеные, как тигры кидаются, тело не отдают, рвут на себе халаты, головы землей посыпают и все как один аллахом клянутся: зря, мол, ищете. Не отдать ли им этого одноглазого, пусть несут себе его дальше?»
— Одноглазый ? — Сабирова точно стукнул кто. — Посмотрим, что за одноглазый. — Подошел он к носилкам, откинул черный полог — видит, лежит его старый знакомый Турсун-палван, неуловимый басмаческий курбаши. Единственный глаз открыт, и такое у него лицо, будто издевается он над Сабировым и говорит ему смеясь: а ведь я опять перехитрил тебя, начальник, ты за мной живым гонялся, а я тебя сам догнал — мертвый.
Взъярился Турсун Сабиров, взялся за паломников : товарища своего дервиша хоронить собираетесь? А знаете, кого несете? Дервиш — басмаческий курбаши, скорпион, погубивший сотни неповинных людей. Не под его ли командой и вы служили?.. Прижали пограничники паломников, те один за другим правду говорить стали, признаются: «Нет, не наш это человек, не совершал он с нами паломничества к святым местам, но очень большой это человек, святой человек — верный слуга аллаха! — так сам ишан нам объявил. Очень много денег передал он святой церкви, много дел совершил, угодных аллаху, и сам аллах обещал выполнить его последнее желание — быть похороненным в земле предков. «Проводите его в последний путь, и это зачтется вам на том свете, — говорил нам ишан. — Не исполните предначертаний аллаха, гореть вам в геенне огненной, ибо нечестивые не будут благоденствовать,
как написано в Коране, в суре шестой». А разве можно спорить с аллахом? Разве можно спорить с ишаном? Мы — маленькие люди. Маленькие люди должны подчиняться: им не разверзнуть земли, не сравниться ростом с горами... Мы взяли похоронные носилки с телом умершего — видит аллах, он был очень тяжел! — и двинулись на север. Два дня и две ночи, меняясь поочередно, бежали мы, останавливаясь лишь для того, чтобы сотворить молитву, и казалось нам, что сам аллах милостивый и милосердный дает нам силы. «Аллах простит вам и ложь, когда кяфиры остановят вас, — говорил ишан. — Аллах всемогущ. Жизнь человека — песчинка в его руках. Смело отправляйтесь в путь, ибо дорогу осилит идущий». Мы — маленькие люди, мы повиновались. И вот мы стоим перед тобой точно голые и молим: будь справедлив, таксыр, ибо справедливость человека — ближе всего к благочестию».
Сабиров отпустил паломников. Турсун-курбаши был похоронен возле городского кладбища, и вскоре могила его сравнялась с землей. Так закончилась история, которую начал старый Тишай закончил, со слов отца, начальник нашей экспедиции Аман Турсунов.
Молодой романтик Базанов, как мне казалось, получил для себя еще одно подтверждение: есть золото в пустыне. Барса-Кельмес, Александр Македонский, басмаческие клады, легенды. Начальник экспедиции не разделял, однако, моего оптимизма: умудренный знаниями, он легко опровергал все мои утверждения, основанные лишь на моей ничем не подкрепленной вере в золото Красных и Черных Песков, внушенной мне еще Юлдашем Рахимовым. Впрочем, и доводы Амана Турсунова были не новы: он рассуждал точно так же, как и все противники теории золотоносности среднеазиатских пустынь...
Май принес стране победу. И, будто дождавшись победы, в пустыню пришла, нет, не пришла — ворвалась весна. Стремительно, сокрушающе, как добрый ураган. И это было поистине сказочное превращение:
унылая серо-желтая земля вспыхнула и зажглась, подожженная со всех сторон одновременно. Весну в пустыне надо увидеть. Первое впечатление не сравнимо ни с чем: такого буйства красок и оттенков нигде не встретишь. Там, где еще вчера был расползшийся от дождя такыр, серела неведомая колючка, лежали безжизненные проплешины солончаков и гряды песчаных холмиков, — поднялись тысячи, нет — сотни и сотни тысяч цветов! Словно вдруг прикрыли пустыню ярким, фантастических расцветок ковром — простите за банальное сравнение, никакого другого не могу придумать, — действительно гигантский ковер, сияющий всеми оттенками красного, расстилался у наших ног вокруг колодца Беш-Кудук. Пламенели тюльпаны величиной с кулак — густо-желтые, розовые, красные, кроваво-красные, багровые, темно-красные и казавшиеся почти черными. Мириадами ярких языков огня алели маки. Покачивались нежные цветы астрагалов. Фиолетово цвела песчаная акация. То тут, то там вспыхивали оранжевые, желтые и коричневые глазки и цвели букеты неведомых цветов причудливой формы.
Жизнь укрепилась в пустыне и торжествовала повсюду. Выползли на свет божий жучки, паучки, мотыльки и прочая живность. Аман Турсунов учил меня читать книгу пустыни, в которой каждый из ее многочисленных обитателей расписывался своей характерной росписью. Вот проползла змея. Прошмыгнула ящерица. Пробежал варан — песчаный крокодил. Вот отпечатки копыт джейрана. Это была очень красивая, привлекательная пустыня, не похожая на зимнюю. И опять не та пустыня, встречи с которой я так долго ждал.
Необходимо было еще одно, последнее, фантастическое превращение, чтобы я наконец увидел настоящую пустыню... Забылись дожди. Все круче припекало солнце. Оно выпаривало из земли влагу, цементировало такыры, высушивало пески, кристаллизовало соль. Осыпались цветы. Летний листопад оголил кустарники. Пожухли и сгорели травы. Все вокруг поблекло, сжалось. Живое заснуло, попряталось, умерло, стало серо-желтым. Эта, настоящая, пустыня пришла в Беш-Кудук уже в конце мая. Всего три недели понадобилось ей, чтобы убить весну.
Да, пустыня стала наконец настоящей. С раннего утра поднималось над ней огромное, во весь зенит, палящее солнце. Удушливый ветер обжигал кожу и глаза. В песке можно было печь яйца. Говорили, в тени — больше сорока. Но где она, тень? Жить и думать о будущем стало трудно. Думалось лишь об одном: чтобы как можно скорее всевидящий и всепроникающий раскаленный блин залег за розовые песчаные холмы и наступила ночная прохлада.
Но настоящее знакомство с пустыней произошло еще позднее: в тот год экспедиция свернула работу уже в начале июня, поэтому и знакомство можно было считать шапочным. Это я, конечно, только потом понял. А тогда, вернувшись в Ташкент и шествуя первым делом на Пушкинскую к Пирадовым, я чувствовал себя по меньшей мере Пржевальским — этакий загорелый, окрепший, раздавшийся в плечах бывалый пустынник-землепроходец. Правда, торта у меня не было — заработки не те оказались, зато, как говорится, действительно с поднятой головой шел.
И, как в первый раз, выстрел оказался холостым. Мне снова не удалось «потрясти» семейство Пира-довых. Рубен Георгиевич был дома один. И, видно, плохо себя чувствовал. Давно говорили, сердце у него никудышное, он в этом никогда никому не признавался, а тут, оставшись один, решил поболеть. Сидел в кресле нахохлившимся, съежившимся гномом, дышал с трудом и мерз, несмотря на жаркий день. В плед кутался. А глаза — печальные, скорбные, без обычного насмешливого блеска. Глаза его и испугали меня больше всего.
Обрадовался Рубен Георгиевич, выспрашивать начал. О себе говорить не хочет, запрещает: жив я, здоров, а вот годы не те, и ничем уж тут не поможешь, и сочувствием особенно.
Рассказал я ему о Барса-Кельмесе. Согласился: «Очень интересные, перспективные места, судя по всему - богатые. Когда-нибудь и до них доберутся, может и золото найдут. Только ведь легенды широко толковать нужно: для народа богатство — и вода, и земля, а не только недра. Когда-то и я там ползал. Помню, наткнешься на расщелину, сероводородом шибает — ужас! И в легендах во всех адский этот запах присут-
ствует. Сероводород — спутник нефти, газа. А ведь это тоже богатство, Глеб, сокровище не менее ценное, чем золотое месторождение. Если все легенды — а их сотни — прочитать буквально, золото в любом месте Средней Азии должно быть — раскапывай и добывай. И искать не надо — все просто!»
Рубен Георгиевич оживился, часто вставал и ходил по кабинету. И почувствовал себя лучше. Или лишь доказывал, что это так,— разве его разберешь? Взялся кормить меня, принес остатки супа, помидоры, огурцы, кинзу и другие съедобные травки. В это время отворилась дверь и вошел... Юлдаш Рахимов.
Точно так в кино бывает: прямо с вокзала, случайно, попутная машина подбросила его до консерватории, он и зашел к Пирадову. Очень изменившийся со времени нашей последней встречи в Чебоксарах, вальяжный, в хорошем костюме и светлой шелковой рубашке с открытым воротом. Непохожий на солдата из роты выздоравливающих, и все-таки прежний, знакомый и, как всегда, очень располагающий к себе.
Мы обнялись. Рахимов с загадочным лицом факира открыл чемодан. Достал круг колбасы, черный хлеб, тушенку и американские консервированные сосиски. А выждав паузу, еще и бутылку коньяка. Мы ахнули. Вскоре вернулись Сильва Нерсесовна и Ануш. Пира-дов, как обычно, притащил всех соседей, имевшихся в доме, и пир начался.
Они были замечательные люди и верные друзья — добряк и мечтатель Пирадов и трезвый реалист Рахимов, такие разные по характерам и такие одинаковые по отношению к жизни и людям. Им двоим — главным — и обязан я всем хорошим, что есть во мне, потому что именно они подхватили меня слева и справа в самый трудный для меня период жизни.
А через несколько дней я покатил в Ленинград. Разговоры об учебе, которые мы не раз вели с Рубеном, Юлдаш Рахимов тут же поставил на практическую ногу. Он поговорил в ректорате и с деканом геологического. Я написал заявление и отправился за необходимыми документами. Естественно, при себе их у меня не оказалось: идя на фронт, я не позаботился взять с собой аттестат или, на худой конец, снять с него копию. Рахимов выхлопотал мне пропуск, дал денег. Пи-
радов, на случай, если окажусь на мели — отказать ему в этом было невозможно,— снабдил меня письмом к своим ленинградским друзьям, друзья были у него повсюду. Сильва Нерсесовна напекла в дорогу лепешек и коржиков на меду. Ну а Ануш проводила меня на вокзал, спросила, вернусь ли я, и улыбнулась напоследок своей неповторимой улыбкой — грустной и насмешливой одновременно.
— Значит, еще одно путешествие? — радостно и ободряюще сказал Зыбин, поощряя Базанова на новый рассказ. — В родные пенаты ?
— Да, съездил,— Глеб ответил неохотно,— в общем, не зря: город повидал, документы, привез.
И по тому, как он это сказал и каким тоном, Зыбин понял: сегодня рассказа о Ленинграде не будет, а может, и никогда не будет. Видно, слишком тяжелые воспоминания.
Зыбин развернул газету и демонстративно углубился в чтение — в газетах он читал все.Зыбин не стал теперь нажимать и настаивать, чутьем опытного газетчика понимая, что его упорство может сразу подорвать их взаимное и растущее доверие. В то же время он не мог примириться с тем, что ему не удается разговорить Базанова. Ленинградский период жизни Глеба остается незнакомым ему, а это наверняка интересное время, ведь взрослый человек встречается со своим детством и юностью — и к этим вопросам все-таки следует обязательно вернуться, но при случае, под настроение. Он все равно вытащит хоть по кускам из Базанова все, что было с ним в Ленинграде: для будущей книги это очень важно.
Хватило бы сил написать эту книгу. Сколько раз жизнь уже сталкивала его с интересными людьми, и он загорался желанием рассказать о них. Однажды это был потомственный летчик, в другой раз — пастух, служивший в годы войны в армейской разведке, потом — женщина с потрясающей биографией, ставшая в тридцать пять лет известным математиком. Каждый раз Зыбин горячо принимался за дело: составлял подробные поглавные планы, исписывал блокноты, интервьюируя своих героев, начинал писать даже...
Да, он отлично разбирался в людях, умел ставить проблему и «брать материал», и писал легко — быстро и пристойно. Но очерк больше десяти страниц становился для него пыткой. Зыбин начинал мусолить его — бесконечно правил, чистил, устранял длинноты и в конце концов терял к нему всякий интерес. Он не мог преодолеть в себе боязни многостраничного повествования. Этот психологический барьер был воздвигнут в его душе долгими годами работы в газете.
Теперь Зыбин предпринимал новую попытку.Его интересовал Базанов. Он захотел рассказать о судьбе недавних мальчишек — целого поколения, ушедшего со школьной скамьи на фронт и ставшего главной силой в восстановлении страны. Он уже видел и осязал .эту толстую книгу, в твердой обложке, пахнущую типографской краской. Он был уверен, что преодолеет сопротивление Глеба и заставит его рассказать все, что захочется ему, Зыбину. Нужно только время. А времени у них было предостаточно. Тут уж торопиться не следует. В первый раз в жизни Зыбину не нужно торопиться. Он видел и в этом доброе предзнаменование.
Базанова тянуло в сон. В середине дня ему обязательно хотелось спать, ужасно хотелось, и он изо всех сил боролся, стараясь сберечь это желание и донести его до ночи. Глеб понимал, что заснет и сегодня, на миг он даже пожалел, что не стал рассказывать соседу о Ленинграде. Эта поездка сохранилась в памяти во всех подробностях, в мельчайших деталях — будто закончилась вчера.
...Глеб забрался в теплушку «пятьсот веселого» товарно-пассажирского и приготовился к долгому путешествию. И вот поплыла назад привокзальная площадь Ташкента, как всегда набитая народом, станционные постройки и службы; потянулись саманные домики и покосившиеся избушки, сооруженные будто наспех из досок, фанеры и проржавевшего кровельного железа; промелькнули огороды и сады, полные золотыми персиками и красно-желтыми яблоками. Поезд пошел степью. Она расширялась, увеличивалась, росла и наконец заняла всю землю до самого горизонта.
Глеб не знал, как все сложится в Ленинграде, что ждет его там и как встретит его дом, но он знал, что вернется в Ташкент обязательно. Азия слишком глубо-
ко вошла в него, уже пустила корни в его сознании идея поисков золота. Он уже на «ты» мог разговаривать с пустыней, Ташкент стал знакомым городом, его ждали там старый Тиша, Пирадов, Рахимов. Он обещал вернуться Ануш. Миновав Арысь, он поклялся себе — торжественно и наивно, — он сказал: до свидания, Азия, до скорой встречи. Но разве не смешно это? Тогда ему казалось — не смешно...
Наконец-то он добрался и до Ленинграда. Поезд из Москвы опоздал чуть ли не на десять часов и притащился вечером.Площадь Восстания, изрытая почему-то, маленькой показалась. Повсюду следы войны. Вместо разбитого дома — фанерные щиты фасада. Забор, увешанный плакатами «Боевого карандаша». Траншея. В ней девчата-ремесленницы, по шею в глине, с водопроводными трубами колдуют. Гостиничный фасад в крупных щербинах, как в оспе. Подальше какой-то купол виднеется, растрепанный, точно разоренное птичье гнездо. Но трамвай бегает. Адмиралтейство на месте стоит и Невский замыкает. И небо знакомое: бело-серое, блекло-голубое, ленинградское, каким ему и положено быть в сезон белых ночей,
Глеб добрался до площади Труда — штакеншнейде-ровский дворец серел справа, как горный хребет, — и вступил на мост Лейтенанта Шмидта. Город распахнулся, у Глеба сперло дыхание. Он увидел верфи и четко прорисованные на блеклом небе громадные краны. Их ажурные хоботы висели вяло, краны напоминали стадо слонов, пришедших на водопой. Дома набережной все еще оставались камуфлированными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88