А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

А.К.ШЕЛЛЕР-МИХАЙЛОВ "ГОСПОДА ОБНОСКОВЫ " (роман)

Из вагонов только что прибывшего из-за границы поезда Варшавской железной дороги выходили пассажиры. Это было в конце апреля 186* года. Среди оживленной, разнохарактерной и разноплеменной толпы приехавших в Петербург людей один пассажир, ИЗ русских, обращал на себя особенное внимание своими неторопливыми движениями и официально бесстрастной физиономией, с которой ни долгое скитание эа границей, ни встречи с неусидчивыми деятелями не могли изгладить следов чиновничества, золотушно-сти и какого-то оторопелого отупения. Это был суту-ловатый,, худощавый, некрасивый человек лет двадцати семи или восьми, с чахоточным лицом сероватого, геморроидального цвета и с узенькими тусклыми глазками, подслеповато выглядывавшими из-под очков, Наружные углы глаз, приподнятые кверху, при-давали лицу путешественника калмыцкое выражение не то мелочной хитрости, не то злобной и холодной насмешливости. На этом господине была надета мягкая дорожная шляпа, порядочно потасканная во время ее долголетней службы, и какое-то немецкое пальто с стоячим воротником допотопного покроя. Такие пальто встречаются в Германии только на тех старых профессорах, которые обрюзгли, заржавели, обнеря-шились и забыли все на свете, кроме пива, сигар, нюхательного табаку и десятка сухих, излюбленных ими книжонок. Казалось, в этом пальто молодой приезжий с незапамятных времен спал, ходил на лекции, лежал во время частых припадков болезни и предавался кропотливым занятиям в своем кабинете. Даже самая пыль, приставшая к этому пальто, придавала ему вид древности и напоминала о пыли тех выцветших фолиантов, над которыми отощал, сгорбился, засох и утратил блеск и обаятельную свежесть молодости обладатель этого полухалата.


 

Он был особенно весел вечером в этот день. Старик тоже шутил и забавлялся, как малое дитя. Рано утром на следующий день им приходилось разъехаться в разные стороны. Они горячо обнялись и поцеловались.
— Скажи Груне, что я здоров, весел и спокоен,— промолвил Кряжов.— Непременно скажи ей это.
— Мы сами к тебе дня через три приедем,— сказал Павел, обнимая его.
— Смотри, чтобы месяцы за дни не показались! — сшутил старик, а в тоне его слов все-таки послышалась невольная грусть.
Тщетно старался Кряжов в последнее время скрыть этот оттенок грусти, он невольно примешивался теперь к его речам даже в самые счастливые минуты.
Однажды, недели через две после приезда в Ба-ден-Баден, Кряжов возвращался с прогулки и еще издали увидел стройного молодого человека, шедшего под руку с молоденькой женщиной. Молодые люди были, по-видимому, вполне счастливы, очень близки друг к другу и вели оживленный разговор. Старик с волнением стал всматриваться в них слабыми глазами, узнал эту пару, хотел ускорить свою старче-
скую поступь и не мог сделать ни шагу; ему пришлось поскорей опуститься на первую попавшуюся скамью. Молодые люди, наконец, тоже заметили его и бросились бежать к нему вперегонку, крикнув: - Кто скорее?
— Я прежде! — ответил молодой человек, добежав первым к старику.
— Ну, зато ее на закуску поцелую! — весело поддразнил молодого человека старик и обнял дочь.— Милые, милые, спасибо вам, что и теперь вспомнили обо мне!
Молодые люди, краснея, переглянулись между собою и улыбнулись.
— А ты думал, что ты лишний между нами? Как тебе не стыдно! — ласково упрекнула старика дочь и покрыла горячими поцелуями его лицо.
— Теперь ты не должен расставаться с нами,— говорил Павел.— Вместе жизнь будет полнее.
— Будет кого нянчить? — улыбнулся ех-профессор.
С этого дня для маленького семейного кружка, в среде которого была и Вера Александровна, более всего удивлявшаяся тому, что она здесь все по-французски говорит, началась мирная счастливая жизнь. Кряжов с каждым днем все более и более привыкал к новым отношениям своих любимых «детей», и все реже омрачалось его старое лицо грустными думами. В эти немногие минуты на выручку являлась простодушная Вера Александровна: ее неумолкающая болтовня, ее наивное удивление перед разными иностранными обычаями, ее смешно сентиментальные выходки развлекали старика, и он в конце концов говаривал ей:
— Ну, оставимте пашу молодежь да пойдемте бродить по городу, мы с вами тоже пара не хуже их!
Вера Александровна приходила в восторг, брала под руку старого ех-профессора и гордо смотрела на всех проходящих, полагая и, может быть, не без основания, что все удивляются и дают невольно дорогу ее спутнику: действительно, редкий встречный проходил, не взглянув с видимым любопытством на прекрасную львиную голову, с волнистыми, совсем седыми волосами, и с открытым взглядом, на колоссальную фигуру широкоплечего старика, всегда просто,
но оригинально одетого, все в тот же заветный, просторный и длинный сюртук, все с тем же откидным, широким воротником на рубашке, все с тою же, едва завязанною около шеи косынкой.,
— Ах, ваш папаша такой удивительный человек! — восторженно шептала Вера Александровна Груне.
— Папа, папа, Верочка влюблена в тебя,— шутила со смехом Груня.
Вера Александровна краснела до ушей и, моргая глазами, умоляющим тоном чопорно шептала молоденькой шалунье:
— Ах, что вы меня конфузите!
— Ничего, ничего, Вера Александровна, пусть их смеются над нами, вот и мы когда-нибудь над ними подшутим,— дружески говорил Кряжов своей постоянной спутнице по прогулкам.
Пробыв недолго в Баден-Бадене, семья переселилась в Швейцарию, где и было проведено время до поздней осени. Осенью Павел стал собираться в Россию, с ним уезжала и Вера Александровна, но только на время, для свидания с сестрою: без нее уже не могли обойтись здесь, да и она сама отвыкла от прежней жизни и чувствовала горячую привязанность к приютившим ее людям. Груня порядочно грустила перед разлукою с Павлом, но старалась скрыть свою грусть и обещала работать и учиться до возвращения своего друга. Он рассчитывал приехать снова к ней зимою па месяц.
— Береги, отец, Групю,— говорил Павел Кряжо-ву перед отъездом.— Я должен тебе сказать,— начал он в смущении нерешительным тоном,— что теперь ей нужен особенный уход... Ты, может быть, это заметил.
— Положись во всем на меня. Я все знаю, все вижу,— задушевно перебил его старик, положив руку на его плечо. Но старик запнулся на первом слове и только через две-три минуты собрался с духом.—Ты знаешь,—сказал он,—что ребенок может быть записан законным, хотя это...
— Нет, нет, ради бога,— быстро перебил его Павел,—даже и не упоминай о существовании ее мужа! Пусть мой ребенок носит какое хочешь имя, какое хочешь звание, но только он не должен быть Обно-сковым!
Кряжов тихо вздохнул.
— Не сердись на меня,— кротко проговорил он.—-Тяжело мне мириться со всем этим, очень тяжело! И не потому тяжело, что я гляжу на мнение света или придаю значение названиям вещей, но мне все еще больно, что именно я виноват во всем...
— Полно, отец! Ты видишь, что мы спокойны; зачем же тебе тревожить себя? Будем жить мирно, и пусть люди говорят про нас, что им угодно.
Пошли дни, недели, месяцы без особенных волнений, без особенных событий. Все герои этих семейных сцен стали мало-помалу отдыхать от пережитых тревог и бурь и сознавали, что их жизнь принимает ровное и правильное течение. Это было затишье после грозы; все чувствовали, что над ними прошумела гроза, что она оборвала многие листья, обломала многие ветви, только сами они не согнулись перед ней и остались целы. Эти уцелевшие люди не считали себя окончательно поломанными людьми и им, может быть, не без основания казалось, что под грозой погибли только те части их самих, которые уже давно были гнилы и только могли мешать развитию здоровой части их организма. Павел работал в Петербурге особенно усиленно, без прежних порывов, но зато постоянно и осмысленно; счастье опять придало ему силы и ни разу думы о Груне, желание свидания с нею, смутные стремления не прервали его занятий; напротив того, он именно потому работал бодро, что только этим путем он надеялся спокойно, не разлучаясь жить с нею в будущем. Кряжов, испытавший, что значит полное одиночество, стал теперь искать людского общества и поселился со своею дочерью на время в одном из немецких университетских городов. У них образовался небольшой кружок знакомых: у Групп собиралась большею частью русская молодежь; у Кряжова сходились иногда немцы-профессора попить пиво и поспорить. Неизвестно, почерпнул ли что-нибудь вполне довольный своею судьбою Кряжов из этих бесед, но Груня развивалась с каждым днем, жадно хватаясь за каждую новую мысль, за каждое новое знание, и уже в ее голове бродили смелые планы различных предприятий, которым ей хотелось отдаться по при-
езде в Петербург. Но когда настанет этот день? Эта мысль иногда заставляла молодую женщину строптиво хмурить брови и впадать в глубокое раздумье. Но облако печали проходило снова и опять являлась бодрость, пробуждались силы и надежды. А время шло. Вот и зима наступила; воротилась за границу Вера Александровна с наивными рассказами, как она, в качестве девицы, боялась ехать одна; пришло Рождество, прикатил Павел к своей семье на елку, как он говорил; прошли праздники, и Павел уехал снова в Россию; все чаще и чаще стали приходить от него письма не к Груне, а на имя ее отца с вопросом о ее здоровье, наконец, получилась телеграмма на имя Кряжова со словами: «Благодарю тебя, отец, и да сохранит судьба младенца. Целую Груню»,— а желанный день возвращения в Россию все не наступал.
Дело в том, что Алексей Алексеевич, выдав жене заграничный паспорт, никак не хотел выдать ей постоянный вид для отдельного свободного проживания в России. Сделав поневоле, по необходимости одну уступку, он никак не решался согласиться, чтобы его жена жила в России; по его мнению, ее поездка за границу могла еще не вызывать толков и не походить на формальный развод, но ее отдельная жизнь в Петербурге прямо давала возможность обществу заглянуть в закулисные тайны их семейной жизни и делать свои нелестные выводы. Кряжов уже решился не хлопотать о выдаче для дочери вида на жительство, тем более что и она сама на время успокоилась и перестала думать о возвращении в Россию, так как Павел окончил курс в университете и переселился в Германию, где впервые увидал маленькое дорогое ему созданьице, носившее имя Аркадия Па-нютина. Семья окончательно устроилась на месте и, по-видимому, позабыла совершенно, что где-то далеко есть человек, который может и, по всей вероятности, не затруднится вдруг смутить ее семейное затишье, хотя бы просто из чувств зависти и мести. Перестав на время думать о возвращении на родину, Груня радовалась, что Павел пробудет с нею неразлучно два года, и нянчилась со своим младенцем никак не менее, чем нянчилась Вера Александровна с другим младенцем — со стариком Кряжовым...
Совсем иная жизнь шла в это время в доме 06-носкова. Алексей Алексеевич, несмотря на болезненное и раздраженное состояние своего организма, весь отдался работе и старался забыть все невзгоды своей действительной жизни среди памятников давно забытой и чуждой ему древности. Между ним и его матерью царствовала заметная неприязнь. Сын всячет ски избегал бесед с нею и стал затворять от нее двери своего кабинета; если же она случайно врывалась в это последнее убежище сына, то он прямо говорил ей: , — У меня работа есть, не мешайте мне!
Сухой и холодный тон этих слов делал невозможным какое бы то ни было возражение. Мать вознаграждала себя за потерю сыновней любви жалобами на невестку, говорила всем и каждому, что эта змея подколодная ее с сыном рассорила, что он теперь в меланхолию впал, не ест, не пьет и ни с кем говорить не хочет, что он чахнет, как свеча перед образом тает, и что каково же все это материнскому-то сердцу видеть! Откуда-то Марья Ивановна узнала, что «Павлушка» за границу ездил к своей «полюбовнице», что «старый греховодник-отец сам, сам повез к своей доченьке любовника, и что, если бы Леня-то захотел, так ей бы, жене-то его, публично выдали бы такой, знаете, билет, какие развратным женщинам выдают, а то еще, может быть, в монастырь на покаяние засадили бы; да только Леня-то духом, духом упал и ничего не хочет с ними, с мошенниками-то, с кровопивцами-то делать, хоть он теперь волен в их смерти и животе: захочет сказпит, захочет помилует!..»
— Ах, дела, дела! — разевали рты слушательницы, по большей части принадлежавшие к сословию кухарок.
Эта сфера была самая достолюбезная для Марьи Ивановны, так как только здесь ее называли «барынею», преклонялись перед ее великим чином титулярной советницы и считали ее Леню каким-то грозным судьею, имеющим право казнить и миловать не только жену, но и всех ее родных и близких. Неизвестно, какие думы мучили в это время Обноскова; тосковал ли он о жене, придумывал ли для нее ка-
кую-нибудь месть или боялся людских толков, сплетен и огласки, но только он действительно избегал общества и выезжал лишь на уроки, в должность или на университетские диспуты, где постоянно вступал в ожесточенные и колкие споры, преследуя каждую живую и новую мысль. Он сам готовил диссертацию, полную тонких и едких намеков на совершенную безграмотность, на верхоглядство и дилетантизм в науке; ожидая полного успеха своему труду, он надеялся скоро получить кафедру и уже вперед говорил, что у него на экзаменах пройдут счастливо только те, которые будут знать его предмет, по крайней мере, не хуже его самого. Среди этих занятий и надежд ему представился еще один случай публично высказать свои мнения.
Дело в том, что в Петербурге приготовлялось одно из часто повторявшихся в последнее время торжеств; десяток докторов и ученых готовил юбилейный обед для одного престарелого, заслуженного доктора из обрусевших немцев, известного несколькими, написанными на иностранных языках статьями. Несмотря на свое несомненно немецкое происхождение, доктор Тренинг был известен за ярого славянофила; несмотря на свою принадлежность к миру медиков, доктор Тренинг прославился одной наделавшею шуму статьею, где выражалось то мнение, что только классические науки развивают ум и нравственность человека, а естествознание ведет к безбожию и неверию. Эта статья прославилась еще более, когда один естествоиспытатель стал доказывать, отвечая на нее, что именно естественные-то науки и развивают веру, и указал при этом на нескольких верующих и даже служащих обедни иностранных естествоиспытателей. На эту статью явилось возражение какого-то литератора, который заметил: «А! Так вы своих учеников заставляете все принимать на веру? А я думал, что первая обязанность естествоиспытателя — заявить своим слушателям, что каждый их вывод, каждый их взгляд должен быть основан на фактах и опытах, что без фактов и опытов нельзя составлять никаких понятий и заключений, и что понятия, составленные иным образом,— ерунда». Воспользовавшись этим возражением, доктор Тренинг тонко указал кому следует, какие идеи
проповедуют естественники, и вышел победителем из спора. Помня эту бурю в стакане воды, можно было ожидать очень многого от юбилейного обеда, тем более что и все другие подобные обеды не проходили без шума и курьезов. Петербург, да и вся Россия, как, вероятно, заметил каждый, так же стремительно бросились на путь ораторства, как несколько лет тому назад они бросились на путь обличительной литературы; бог знает для каких целей развиваются теперь эти ораторские способности, но вероятнее всего, что в результате получится то же, что получилось от обличительной литературы, то есть почти полнейшее исчезновение с лица земли. Но что бы ни было в будущем, а покуда мы ораторствуем, видим от этого великую пользу, относимся к «речам» с неподражаемо комичною серьезностью и глубокомысленно с какою-то боязливой оглядкой называем эти невинные упражнения «подготовкой к будущему», а потому юбилейный обед доктора Тренинга, как и обед для братьев славян, как и все другие обеды, казался чем-то важным, каким-то событием в жизни всех сограждан и всей России, наверное не одному Обно-скову. Что ж мудреного, что и он поспешил воспользоваться возможностью свободно, с дозволения начальства, высказать свои мнения и подписался чуть ли не первым на обед. Этому гражданскому подвигу он даже жертвовал своим здоровьем и сильнее всего боялся только того, что его нездоровье разовьется не на шутку до дня юбилея. Он употреблял неимоверные усилия над собою, чтобы казаться даже в своих собственных глазах здоровее, чем он был на самом деле, и уверял себя, что и кашель, и лихорадка были просто следствием неопасного гриппа. Накануне давно ожидаемого дня Обпоскова бросало и в пот, и к дрожь; от нетерпения он почти не мог ничего делать, двадцать раз ложился и снова вставал и набрасывал на бумагу речь, которую, подобно всем другим ораторам, хотел произнести на обеде, конечно, экспромтом. Наконец настал и желанный день. Алексей Алексеевич приободрился и оделся, посмотрел на часы и увидал, что еще слишком рано ехать на обед. — Не ездил бы ты, голубчик, сегодня,— сказала ему мать.— На тебе лица нет, а сегодня мороз такой, что нос страшно на улицу показать.
— Что вы выдумываете! —рассердился сын.— Я совсем здоров, да если бы и был болен, то все-таки надо ехать.
— Ох, Леня, уж неужели начальство и на болезнь-то не смотрит...
— Какое начальство? Я на обед еду...
— Господи, уж будто ты дома-то пообедать не можешь! Слава богу, живем мы...
— Ничего вы не понимаете, а суетесь во всякое дело!
Обносков повернулся к матери спиною, вышел, хлопнув дверью, и подумал: «Вот и живи век с такою круглою невеждою! И как это она умеет во все свой нос сунуть. Мало ей кухонного царства!»
Приехав на обед не в очень хорошем настроении духа, Алексей Алексеевич имел несчастие неожиданно встретить там Левчинова. Это обстоятельство еще более раздражило Обноскова. Левчииов, по обыкновению, довольно пошло балагурил и хохотал громким смехом.
— Что, Алексей Алексеевич, от скуки по торжественным обедам разъезжаете? — сказал он Обноекову, фамильярно хлопая его по плечу в качестве старого товарища.
— Вам подражаю,— хмуро ответил Обносков.
— Я-то по обязанности здесь, нужно «отметку» веселенькую настрочить о том, как это люди будут немца за русский патриотизм выхвалять и доктора славить за борьбу против естествознания. Ну, да после такого драматического представления и ма балет посмотреть хочется.
— На какой балет? — сердито спросил Обносков.
— А как наши престарелые тузы вприсядку ради патриотизма пойдут.
— Что вы выдумываете?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31