А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR Busya
«Р. Боланьо «Далекая звезда. Чилийский ноктюрн», серия «PRO-за»»: Махаон; Москва; 2006
ISBN 5-18-000861-1
Аннотация
«Я пишу, чтобы вспомнить прошлые истории и посмеяться над ними или превратить их в иные, придумав новый конец», – признавался Роберто Боланьо.
Эти слова писателя вполне можно отнести к обоим включенным в книгу произведениям, хотя ничего смешного в них нет. Наоборот, если бы не тонкая ирония Боланьо, они производили бы тяжелое впечатление, поскольку речь в них идет в основном о мрачных 70-х годах, когда в Чили совершались убийства и пропадали люди, а также об отголосках этого времени, когда память и желание отомстить не дают покоя. И пусть действующими лицами романов являются писатели, поэты, критики, другие персонажи литературной и окололитературной среды, погруженные в свой замкнутый мир, – ничто не может защитить их от горькой действительности.
Многообещающий молодой поэт Альберто Руис-Тагле в годы диктатуры превращается в Карлоса Видера, чье «имя всплывает в судебном расследовании по делу о пытках и пропавших без вести», и, хотя правосудие над ним так и не свершилось, возмездие настигает его в лице пожилого человека – бывшего полицейского при демократическом правительстве Альенде.
Роберто Боланьо
Далекая звезда
Посвящается Виктории Авалос и Лаутаро Боланьо
Какая звезда упадет никем не замеченной?
Уильям Фолкнер

В последней главе романа «Нацистская литература в Америке» я рассказал – очень схематично, всего-то страницах на двадцати – историю лейтенанта Военно-воздушных сил Чили Рамиреса Хоффмана. Мне поведал ее мой соотечественник Артуро Б, ветеран «цветочных войн», не удовлетворенный их исходом и покончивший жизнь самоубийством в Африке. Последняя глава «Нацистской литературы» служила неким контрапунктом, противовесом предшествовавшему ей литературному гротеску. Артуро же хотел, чтобы история была длинной. Он мечтал создать произведение, не похожее на зеркало, просто отражающее чьи-то чужие истории. Задуманное произведение не должно было стать и взрывом, порожденным иными сюжетами: он хотел, чтобы его творение явилось и зеркалом, и взрывом. И тогда мы, сжимая в руках последнюю главу, на целых полтора месяца закрылись в моем доме в Бланесе и, ведомые и вдохновляемые снами и кошмарами, сочинили роман, который лежит сейчас перед читателем. Моя роль сводилась к приготовлению напитков, наведению справок в разных книгах и к участию в спорах с Артуро и с призраком Пьера Менарда – с каждым днем все более живым – относительно достоинств любого нового абзаца.
1
Впервые я увидел Карлоса Видера в 1971-м или, может, в 1972 году, когда президентом Чили был Сальвадор Альенде.
Тогда он представлялся как Альберто Руис-Тагле и временами посещал поэтическую студию Хуана Штайна в городе Консепсьон, так называемой южной столице. Не могу сказать, что мы были хорошо знакомы. Я видел его один-два раза в неделю, когда заходил в студию. Он был не слишком разговорчив – в противоположность мне. Большинство завсегдатаев студии любили поговорить: не только о поэзии, но и о политике, путешествиях (никто из нас тогда не мог вообразить, что станет тем, кем стал впоследствии), живописи, архитектуре, фотографии, революциях и вооруженной борьбе. О той самой вооруженной борьбе, которая приведет нас в новую жизнь и новую эпоху и которая для большинства из нас была мечтой, или, скорее, ключиком, открывающим дверь в страну снов, единственно ради коих и стоило жить. И хотя мы смутно осознавали, что сны зачастую превращаются в кошмары, это не имело значения. Нам было от семнадцати до двадцати трех (мне было восемнадцать), и почти все мы учились на филологическом факультете, кроме сестер Гармендия, изучавших социологию и психологию, да Альберто Руиса-Тагле, который однажды назвал себя самоучкой. Насчет того, чтобы быть самоучкой в Чили накануне 1973 года, можно бы много чего сказать. На самом деле он не походил на самоучку. То есть он не походил на самоучку внешне. Эта публика в Чили начала семидесятых, да еще в городе Консепсьон, не одевалась так, как был одет Руис-Тагле. Самоучки жили бедно. Вот говорил он действительно как самоучка. Он говорил так, как теперь, мне кажется, говорим все мы, оставшиеся в живых (говорил, будто он жил на облаке), но вот одевался он слишком хорошо для человека, никогда не переступавшего порог университета. Не то чтобы он был элегантен – хотя по-своему он был именно таков – или одевался в каком-то определенном стиле. Его вкусы отличались эклектичностью: то он появлялся в пиджаке и галстуке, то был одет по-спортивному, не пренебрегал и джинсами с футболками. Но во что бы ни был одет Руис-Тагле, это всегда были дорогие, фирменные вещи. И все-таки Руис-Тагле был элегантен, этого нельзя отрицать, а я в те времена не предполагал, что чилийские самоучки, балансирующие между сумасшествием и отчаяньем, могут быть элегантны. Как-то он обмолвился, что его отец или дед владел поместьем неподалеку от Пуэрто-Монта. Он рассказывал нам, или мы слышали, как он рассказывал Веронике Гармендия, что в пятнадцать лет решил бросить учебу и посвятить себя сельскому труду и чтению книг из отцовской библиотеки. Все мы, завсегдатаи студии Хуана Штайна, были уверены, что он отличный наездник. Уж не знаю почему, учитывая, что никогда не видели его верхом на лошади. В действительности все наши предположения насчет Руиса-Тагле были предопределены ревностью или, быть может, завистью. Руис-Тагле был красивым, высоким, худым, но сильным. По мнению Бибьяно О'Райяна, его лицо было слишком холодным, чтобы считаться красивым, но Бибьяно сказал это постфактум, а так не считается. Почему мы ревновали к Руису-Тагле? Множественное число излишне. Ревновал один я. Возможно, мои чувства разделял Бибьяно. А причиной тому были конечно же сестры Гармендия, монозиготные двойняшки, несомненные звезды нашей поэтической студии. Они были так хороши, что временами казалось (Бибьяно и мне), будто Штайн организовал студию исключительно ради их удовольствия. Признаю, они были лучшими. Вероника и Анхелика Гармендия, порой такие одинаковые, что невозможно и отличить, а в иные дни (и особенно иные ночи) такие разные, что казались вовсе незнакомыми между собой, если не врагами. Штайн боготворил их. Он и Руис-Тагле, единственные, всегда знали, которая из сестер – Вероника, а которая – Анхелика. Сам я едва смею говорить о них. Иногда они являются мне в кошмарах. Мы ровесники, возможно, им на год больше, они высоки, стройны, смуглокожи, с очень длинными черными волосами, как это было модно в те годы.
Сестры Гармендия почти сразу стали подругами Руиса-Тагле. Он записался в студию Штайна не то в семьдесят первом, не то в семьдесят втором году. До этого никто не встречал его ни в университете, ни где-либо еще. Штайн не спросил, откуда он взялся. Он просто попросил прочесть три стихотворения и решил, что они недурны. (Штайн во всеуслышание хвалил только стихи сестричек Гармендия.) И он остался с нами. Вначале мы почти не обращали на него внимания. Но когда увидели, что сестры Гармендия подружились с ним, мы тоже превратились в его друзей. До этого он держался отстраненно-приветливо. Только по отношению к девочкам Гармендия (в этом он походил на Штайна) он был по-настоящему милым, обходительным и внимательным. К остальным он относился, как я уже упоминал, «отстраненно-приветливо», то есть здоровался с нами, улыбался, был сдержанным и умеренным в критических оценках чужих стихов, никогда не защищал свои произведения от наших нападок (мы же обычно разносили всех в пух и прах) и, когда к нему обращались, слушал с выражением, которое сейчас я бы уже не решился назвать вниманием, но тогда мы воспринимали его именно так.
Разница между Руисом-Тагле и всеми прочими бросалась в глаза. Мы говорили на арго или марксистско-мандракистском жаргоне (большинство из нас состояли в MИРе и троцкистских партиях или сочувствовали им, хотя, думаю, кое-кто был членом Социалистической молодежи, Коммунистической партии или одной из левых католических партий). Руис-Тагле говорил на испанском. На том испанском, на котором говорят кое-где в Чили, в заповедниках скорее духовных, нежели физических, где время будто бы остановилось. Мы (те, кто родом из Консепсьона) жили с родителями или в бедных студенческих пансионах. Руис-Тагле жил один, в центре города, в четырехкомнатной квартире с постоянно опущенными шторами, где сам я так никогда и не побывал, но о которой Бибьяно и Толстушка Посадас рассказывали мне много лет спустя всякое (уже под влиянием проклятой легенды о Видере), чему я не знаю, верить или списать на воображение моего бывшего однокашника. У нас почти никогда не бывало монет (забавно писать сейчас слово «монета» – блестит, как глаз в ночи). У Руиса-Тагле деньги были всегда.
Что рассказывал мне Бибьяно о жилище Руиса-Тагле? Больше всего он говорил об обнаженности дома; создавалось впечатление, что дом к чему-то подготовлен. Всего раз он зашел туда один. Проходил мимо и решил (и в этом весь Бибьяно) пригласить Руиса-Тагле в кино. Вот так вздумал пригласить в кино почти незнакомого человека. Показывали что-то Бергмана, не помню, что именно. До этого Бибьяно пару раз заходил в дом в качестве сопровождающего одной из сестер Гармендия, но оба визита были – скажем – ожидаемыми. И в обоих случаях, когда он заходил вместе с сестрами Гармендия, ему показалось: дом специально подготовлен, чтобы предстать перед глазами гостей, слишком пустой, с зияющими пространствами, где явно чего-то не хватало. В письме, повествующем обо всем этом (и написанном много лет спустя), Бибьяно говорил, что он чувствовал себя, как Миа Фэрроу в «Ребенке Розмари», когда она впервые идет вместе с Джоном Кассаветтсом домой к его соседям. Чего-то недоставало. В фильме Поланского дома не хватало картин, предусмотрительно снятых со стен, чтобы не испугать Миа и Кассаветтса. Дома же у Руиса-Тагле недоставало чего-то, чему не было названия (или что Бибьяно – годы спустя и уже зная подробности истории или, по крайней мере, большую их часть – не сумел назвать, но почувствовал, ощутил), как если бы хозяин ампутировал куски своего жилища. Или будто дом был не дом, а конструктор, подлаживающийся под ожидания и особенности каждого визитера. Это ощущение еще усилилось, когда он пришел один. Разумеется, Руис-Тагле его не ждал. Он долго не открывал дверь, а когда наконец открыл, то будто бы и не узнал Бибьяно, хотя тот уверял меня, что у стоявшего на пороге Руиса-Тагле сияла улыбка, так ни на мгновение и не погасшая. Он сам признает, что было не слишком светло, поэтому я не знаю, до какой степени мой друг близок к правде. Так или иначе, Руис-Тагле отворил дверь и, после того как они перекинулись несколькими неуклюжими репликами (он не сразу сообразил, что Бибьяно явился пригласить его в кино), опять захлопнул ее, правда, попросив прежде подождать минутку. Через несколько секунд дверь снова открылась, и на этот раз Бибьяно пригласили зайти. Дом тонул в полумраке. Стоял такой густой запах, будто накануне вечером Руис-Тагле готовил какое-то особо жирное блюдо, сдобренное специями. На мгновение Бибьяно почудился шум в одной из комнат, и он решил, что Руис-Тагле принимал женщину. Он собрался было извиниться и уйти, но Руис-Тагле спросил, какой именно фильм он намеревался посмотреть. Бибьяно ответил, что фильм Бергмана в кинотеатре «Лаутаро». Руис-Тагле ответил улыбкой, которую Бибьяно считал загадочной, а я самоуверенной, если не откровенно самодовольной. Он извинился, сказал, что у него назначено свидание с Вероникой Гармендия, а кроме того, он не любит фильмы Бергмана. К этому моменту Бибьяно был уже совершенно уверен, что в доме есть кто-то еще. Кто-то, затаившийся неподвижно и подслушивавший за дверью их разговор с Руисом-Тагле. Мой друг решил, что это наверняка была Вероника, иначе чем объяснить, что обычно сдержанный Руис-Тагле назвал ее имя. Но при всем желании он не мог представить себе нашу поэтессу в такой ситуации. Ни Вероника, ни Анхелика Гармендия не могли подслушивать под дверью. Тогда кто? Бибьяно не знал. Наверное, в тот момент он осознавал только, что хочет попрощаться с Руисом-Тагле, уйти и никогда больше не возвращаться в этот голый кровоточащий дом. Это его собственные слова. Хотя, судя по его же описанию, дом не мог казаться более стерильным. Чистые стены, на металлическом стеллаже – выстроенные по порядку книги, на креслах – накидки в южном стиле. На деревянном табурете – принадлежавший Руису-Тагле фотоаппарат «лейка», тот самый, которым он как-то вечером сфотографировал всех учеников поэтической студии. Через полуоткрытую дверь Бибьяно мог разглядеть кухню, обычную кухню, без сваленных в кучу грязных кастрюль и тарелок, как это заведено у одиноких студентов (но Руис-Тагле не был студентом). В общем, ничего необычного, кроме какого-то шума, который вполне мог доноситься из соседней комнаты. Бибьяно рассказывал, что, пока Руис-Тагле говорил, у него создалось впечатление, будто хозяину не хотелось, чтобы гость уходил, и он говорил именно для того, чтобы подольше задержать его. И вот это ни на чем не основанное впечатление раздуло нервозность моего друга до степени, по его определению, совершенно невыносимой. Самое любопытное, что Руис-Тагле, похоже, наслаждался ситуацией: он видел, что Бибьяно все больше бледнел и задыхался, но продолжал говорить (полагаю, о Бергмане) и улыбаться. В доме стояла тишина, которую слова Руиса-Тагле лишь подчеркивали, но никак не нарушали.
«О чем он говорил?» – спрашивал себя Бибьяно. Очень важно вспомнить, о чем же, писал он в письме, но это ему так и не удалось. Бибьяно терпел, сколько мог, потом поспешно распрощался и ушел. На лестнице, прямо перед выходом, он столкнулся с Вероникой Гармендия. Она спросила, не случилось ли с ним чего. «Что со мной может случиться?» – сказал Бибьяно. «Не знаю, – ответила Вероника, – но ты белый, как бумага». Мне никогда не забыть этих ее слов, писал Бибьяно в письме: белый, как бумага. А еще лицо Вероники Гармендия. Лицо влюбленной женщины.
Как ни печально, но это так: Вероника была влюблена в Руиса-Тагле. А может, и Анхелика тоже. Как-то раз, уже давно, мы с Бибьяно говорили об этом. Я думаю, нас особенно задевало за живое то, что сестры Гармендия не только не были влюблены, но просто не заинтересовались ни одним из нас. Бибьяно нравилась Вероника. Мне нравилась Анхелика. Ни разу ни он, ни я не осмелились сказать хоть слово об этом, но, похоже, наш интерес к девушкам и так был виден всем и каждому. В этом мы нисколько не отличались от остальных завсегдатаев студии мужского пола: в той или иной степени все мы были влюблены в сестер Гармендия. Но они, или, по крайней мере, одна из них, оказались в плену странного очарования поэта-самоучки.
Да, самоучка, но стремящийся научиться всему, решили мы с Бибьяно, когда встретили его у Дьего Сото, уже в другой поэтической студии Университета Консепсьона, этически и эстетически соперничавшей со студией Хуана Штайна, хотя Штайн и Сото были, как это называлось тогда, а возможно, и сейчас, задушевными друзьями. Студия Сото, уж не знаю, по какой причине, располагалась на медицинском факультете, в душной, скудно обставленной комнатенке, только коридорчиком отделенной от анатомического театра, где студенты расчленяли трупы. Естественно, в анатомичке пахло формалином. Иногда запах доносился и до коридорчика. А в иные вечера, поскольку студия Сото собиралась каждую пятницу с восьми до десяти, хотя чаще всего народ расходился за полночь, наша комнатенка тоже пропитывалась запахом формалина, от которого мы безуспешно пытались избавиться, куря сигарету за сигаретой. Завсегдатаи студии Штайна не наведывались в студию Сото и наоборот. Исключение составляли только Бибьяно О'Райян да я, восполнявшие свое хроническое отсутствие на занятиях в университете посещением студий, бенефисов и вообще любых культурных и политических мероприятий, случавшихся в городе. Так что появление в студии у Сото Руиса-Тагле было сюрпризом. Он вел себя приблизительно так же, как в студии Штайна. Внимательно слушал, а его взвешенные и краткие критические замечания высказывались в неизменно любезном и доброжелательном тоне. Свои же произведения он декламировал как-то отстраненно и равнодушно, без малейшего протеста воспринимал любые, даже самые скверные комментарии, как если бы представленные на наш суд стихи вышли не из-под его пера. Это замечали не только мы с Бибьяно: как-то поздним вечером Дьего Сото сказал ему, что он пишет холодно и отстраненно. «Такое впечатление, что это не твои стихи», – сказал он, и Руис-Тагле спокойно согласился. «Я ищу», – ответил он.
В студии на медицинском факультете Руис-Тагле познакомился и подружился с Кармен Вильягран.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15