А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Похоже, будто ящер лежит между ними, прямо посредине супружеского ложа, недвижный и довольный. Так ящеры тихой сапой проникают в дома, и это куда хуже испорченного вечера в театре. В конце концов, кто знает, не станет ли однажды метафора реальностью, быть может, как-то среди белого дня в квартиру и в самом деле проскользнет ящер и устроится в уголке гостиной, – конечно, ни у кого не хватит смелости заговорить о нем, за воскресным обедом все домочадцы будут сидеть опустив головы, глядя в свои тарелки и покраснев до корней волос. В робкой тишине будут звякать приборы, раздаваться покашливание ящера из угла, и все будут притворяться, будто не слышат его. Вы можете представить себе такую жизнь с ящером, которая длилась бы многие годы? Конечно можете. Я тоже могу представить себе такое.
Конечно, скорее всего актеров-ящеров на сценах со временем поубавится, и в конце концов играть снова будут только люди и все вернется на круги своя. О ящерах позабудут, все станут сомневаться в том, что ящеры вообще были, что это не обман, не застрявший в памяти сон; однако люди не осмелятся расспрашивать о них друг друга. Так что следующее поколение вырастет в полном неведении о ящерах.
У телефонной будки
Уже два часа я стою на Гавелской площади у телефонной будки, неподалеку от магазина тканей и занавесок; мне нужно позвонить по срочному и неотложному делу, но будка занята, и не похоже, чтобы тот, кто внутри, собирался заканчивать разговор. Может, постучать? Но это невежливо, лучше подожду еще. А он все не заканчивает, постучу, хотя бы тихонько. Хм, кажется, он меня даже не заметил, постучу погромче. Нет, лучше не стану, не хочу быть назойливым. Вообще-то там какой-то странный субъект, я такого никогда не видел. Когда мне приходилось ждать у будки, там всегда находились мужчина, или женщина, или ребенок, а в этой будке – морской конек, ростом со взрослого человека, с кончиком хвоста, аккуратно закрученным спиралью. Куда же он звонит? На морское дно? Будка до потолка заполнена водой, и это тоже странно. Когда конек соберется выходить, мне придется быть повнимательнее: дверь откроется и вся вода выплеснется наружу. А как, интересно, он пойдет по улице? Надо будет посмотреть. На хвосте поскачет? А может, он вовсе и не разговаривает, просто тычет мордочкой в трубку. Может, он хочет ее съесть. Даже не держит трубку у уха. А у морских коньков вообще есть уши? Может, он посылает ультразвуковые сигналы, как летучая мышь. Или думает, что телефонная будка – это аквариум. А может, он здесь прячется – через месяц Рождество, и люди ищут рыбу. Хотя рыба ли морской конек? Людям-то все равно, они засунут его в ванну, а в сочельник съедят. И еще будут повсюду хвастаться, какой достали деликатес. Ну, до Рождества он тут вряд ли простоит. Да нет, конек разговаривает, он такой сосредоточенный, подожду еще. Наверняка скоро закончит, о чем можно столько говорить? А вода не испортит телефонный аппарат? Не то я никуда не дозвонюсь. Разве что на дно морское. Зачем мне это, с кем мне там разговаривать? С медузой? Нет уж, с медузой говорить не буду, мне нужен кое-кто другой. Сначала морской конек казался мне симпатичным, я ходил вокруг будки и разглядывал его, хотел даже угостить конфетой, когда выйдет, но теперь он мне разонравился, он такой скользкий, отвратительный. Брр, я бы побрезговал до него дотронуться. Мне неприятно, что придется браться за трубку, в которую он совал свое рыльце. Оберну ее платком. Если бы в кафе он подошел к моему столику и спросил, можно ли присесть, я бы без обиняков ответил, что место занято. Чего доброго, еще газету мне намочит. И люди обо мне подумают бог знает что, увидев меня с морским коньком. А как нам беседовать? С помощью ультразвука? Кроме того, мне не хочется видеть, как он сует свой длинный нос в кофейную чашечку. Он наверняка с трудом его туда втиснет, и чашка повиснет на носу, как фарфоровый намордник. Вот смеху-то будет. Но я его жалеть не стану. Он, наверное, попросит меня снять чашку у него с морды, у него-то самого рук нет. А я притворюсь, что читаю газету и не слышу. Похоже, я его ненавижу. Это действительно мерзкое создание, и хвост у него как у поросенка. Хотя, с другой стороны… Он такой смирный, другое животное разозлилось бы, что я все время брожу вокруг будки, выскочило бы и погналось за мной по Гавелской площади, а потом изловило бы и отнесло в свою нору. Там оно учило бы на мне детенышей ловить людей – даст отбежать немного, а потом показывает: значит, догоняете его, прыгаете и бьете лапкой, вот так, правильно, а теперь сворачиваете его, как рулет, и уносите. А конек не такой, он смирный, терпеливый, и мордочка у него кроткая, интеллигентная, и в глазах отражаются тайны морских глубин. Он чистенький, аккуратно вымытый, другие животные и вовсе к воде не подходят или нарочно валяются в грязи. Будь на его месте другой зверь, он наверняка изгваздал бы весь телефон, так что на трубку налип бы толстый слой какой-нибудь дряни. Я не имею права вот так с наскока осуждать конька. И потом, откуда мне знать, что его звонок менее важен, чем мой? Нам кажется, что все значительное происходит только на суше, а суша между тем занимает лишь малую часть поверхности земли. Т.С.Элиот пишет в стихотворении «The Dry Salvages», что мы до тех пор не задумываемся о водной стихии и ее тайнах, пока вода сама не напомнит о себе тем, что угрожающе выйдет из берегов, меж которых она текла прежде тихо и незаметно. Или тем, что приходится ждать возле будки, где звонит по телефону морской конек, добавлю я от себя. Но все же он мог бы и поторопиться. Может, поискать другую будку? Да нет, раз уж я так долго прождал, то уходить жалко. Возможно, в другом месте тоже придется ждать, а вероятность, что разговор скоро закончится, здесь выше – с точки зрения статистиков, таких длинных разговоров вообще не бывает. Если б еще не так сильно хотелось есть! В палатке напротив продают колбаски, запах чувствуется даже здесь, я мог бы сходить за колбаской и тут же вернуться. Можно купить две и угостить конька. Хотя… вдруг он решит, что это намек, что я упрекаю его за долгий разговор, – и обидится. Да ладно, вряд ли морские коньки любят колбаски. Кроме того, если я отойду, кто-нибудь может меня опередить. Лучше никуда не отлучаться, а подождать еще. Человек способен выдержать без пищи несколько недель. Конек даже не шевелится, он живой или нет? Может, он резиновый, надувной? Но что делать надувному морскому коньку в телефонной будке? Может, это такая реклама – например, рыбных полуфабрикатов или морских круизов, откуда мне знать. Наверняка он резиновый. У него такой тупой вид. Надо бы открыть дверь и потрогать его. А вдруг он не резиновый? Это будет с моей стороны ужасной бестактностью. Конек, несмотря на свой мирный нрав, обидится и со злости укусит меня. И что я скажу врачу? Что меня на Гавелской площади укусил большой морской конек? Воображаю, куда после таких слов отправят меня на обследование. Кроме того, вода вытечет, и я вымокну. Нет, лучше подожду еще, следует быть терпеливым, помнится, Мэн-Цзы писал о крестьянине, который хотел, чтобы рис поскорее созрел, и для этого выдергивал его из земли, и так лишился урожая. Если б только не эта жуткая холодина. Может, снова постучать в стекло?
Канат
Я лезу на высокую отвесную скалу по канату, который свисает с ее вершины; подо мной в пропасти переваливаются клубы тумана. Дует холодный ветер, и темнеет; клонится к вечеру ноябрьский день 1988 года.
На своем пути я встречаюсь с массой странных вещей; жаль, что нет времени подробнее рассмотреть их. Попадаются окна, вставленные в скалу; я заглядываю в них, проползая мимо, и вижу комнаты, которые освещает голубоватое неверное сияние телеэкранов и которые напоминают квартиры в пражских «спальных» районах. А вот телефонный аппарат, прикрепленный к скале; трубка снята и болтается на проводе; когда я прикладываю ее к уху, то слышу писклявый женский голос: «…я с ним больше не могу, лежит, обложившись своими книгами, даже пол не вымоет и читает такие глупости…» Есть здесь и камни, заостренные верхушки которых обтесаны в виде ухмыляющихся голов, в их широко раскрытых ртах свили гнезда белые птицы, они время от времени пронзительно кричат; мне кажется, что это орут на меня каменные головы. Есть и безмолвные знаки на сломах аметистов и агатов, извилистые линии и неровные пятна, которые грозно намекают на то, что могут стать понятными (в таком случае придется, наверное, навсегда перебраться в Азию), влажные щели, заросшие мхом, истекают бирюзовым ядом. Кто-то спускается по канату, нам надо как-то разойтись; это дама в шубе, мы неловко перелезаем друг через друга, острый каблук упирается мне в макушку, я боюсь, что он проткнет мне череп и вонзится в мозг. И что же нам тогда делать? Да лезть дальше: одна босиком, другой с каблуком, всаженным в череп, и со злой горной птицей, которая наверняка совьет себе в туфле гнездо. Женщина перебирается через меня и сердито пинает, ей кажется, что я неловкий, она что-то злобно шипит себе под нос, а потом исчезает в тумане. В глубине кристаллов, вырастающих из скалы, сияет холодный свет. Вот устье туннеля, откуда торчит головная часть локомотива, вот план Праги, вытесанный на скале, на плане обозначены все места, где я жил, рядом с ними что-то написано египетскими иероглифами. Вот висит на цепочке толстая книга, полная отвратительных поговорок; надеюсь, мне удастся забыть их. Бродя средь корней меж янтарем и ядовитыми зубами дождевых червей, нельзя повеситься на кроне. На скальном карнизе – клавиатура из слоновой кости и эбена, на клавиши медленно падают капельки ледяной воды, слышится грустная мелодия, нежный росток сумасшествия. Мимо пробегает темная куница в золотой маске.
Наконец я приближаюсь к вершине. Уже совсем стемнело, и вдобавок начало моросить, наверху я вижу какие-то огни, там слышен шум. Скала сменяется стеной из каменных валунов, заканчивающейся железным парапетом, к которому и привязан канат; я перелезаю через парапет и оказываюсь на перекрестке у Национального театра. Оказывается, свет, который я видел снизу, – это большие окна кафе «Славия», которое в этот вечерний час переполнено. Холодный моросящий дождь превращается в мелкий суетливый снег, он мелькает в конусах света от фар автомобилей, стоящих у перехода. Первый снег в этом году.
Иди отогрейся в кафе, выпей горячего грога, посмотри в окно на тьму, понаблюдай за фантастическими снежными существами, танцующими в свете машин. В городе есть множество скрытых от глаз пропастей, гор, вырастающих лишь по ночам, храмов неведомых верований, таящихся за обшарпанными фасадами пригородных домов, вокзалов, куда приезжают поезда из белого мрамора: в вагонах усталых ночных пешеходов ожидают бассейны забвения с горячей водой. Твои дороги все чаще проходят по ущельям, где обитают белые животные, даже если ты просто идешь в магазин или сберкассу. Не избегай подобных мест, не думай о том, являются ли они матрицей наших вещей, слов и жестов или местом их исчезновения, распадающейся сутью нашего мира. Ты должен обитать в обоих городах, только так можно уяснить смысл повседневности и проникнуть в тайну своего пути, два города сольются в один, замерзшие горные водопады ночью засияют на лестницах старых домов, ты коснешься рукой их прекрасного холода, дикие звери станут петь в темных прихожих.
Теория серебряного авто
После многолетнего перерыва я снова стал ходить на лекции по философии: слушаю себе доклады и дискуссии и поражаюсь тому, что, похоже, не осталось больше приверженцев теории серебряного авто; когда я упоминаю о ней, никто даже не понимает, о чем идет речь. Кто-то считает, что это некое древнекитайское учение, другие думают, что я сумасшедший. Однако же в мое время теория серебряного авто царила на огромной территории квартир Старого города, в тихих комнатах с опасными кожаными креслами-чудовищами и гипнотическими отблесками холодного света на стекле книжных шкафов, она была идеологией пограничных земель, где город переходит – не на окраинах, но внутри самого себя – в неисследованную область, за кустарник которой мы цепляемся в темных прихожих. Когда-нибудь мы проведем в этом крае удивительный отпуск, и ночью вы услышите за стеной наши охотничьи рожки. Теперь уже никто точно не помнит, где именно возникла теория серебряного авто, одни утверждают, что первые ее тезисы были сказаны шепотом в темном припаркованном автомобиле в тот самый миг, когда за стеклом появилась неподвижная жуткая морда гигантского кота, существование которого неустанно опровергается властями, кота величиной с дога, злобной твари, что по ночам ловит на улицах заблудившихся собак и маленьких детей; другие считают, что эта теория изверглась в виде огненного гейзера в ресторанчике «У змеи», и произошло это в гнетущей тишине, воцарившейся после иронического замечания студентки-кукловодки Илоны Грюнбахер, которая позже стала демоном и бродила по сумеречным комнатам; третьи говорят, что учение было реконструировано из нескольких фраз, написанных неизвестно кем фиолетовыми чернилами на форзаце книги «История пивоварения в окрестностях города Градец-Кралове в 1848–1900 гг.», найденной на нижней полке у окна в букинистическом магазине на Карловой улице, неподалеку от того места, где произошло легендарное «чудо» с плотоядным словарем. По ночным мостам она перебралась на Малую Страну, напиталась по пути местными верованиями и культами, придала смысл крикам ларов, частично интегрировала больной пантеон малостранского кафе и эротические явления женщин-гепардов в пустых освещенных вагонах ночных трамваев, вобрала в себя некоторые отвратительные слащавые акценты цикла легенд о забегаловке «У валов», ее догмы были пронизаны и претворены ядовитым дыханием полуоткрытых гардеробов, их жестокими снами об Азии, на ее дикцию явственно повлияло фырканье незакрученного крана в коридоре спящего дома; и в конце концов она объявилась на Погоржельце, преобразовавшись в прозрачный и болезненный гностицизм, что объединяет учение о долгом возвращении в хрустальную комнату в доме на холме Петршин с полными неги оргиями у холодных зеркал, в которых в темной комнате отражается свет качающегося на ветру деревенского фонаря, исходящий будто с морского дна.
В то время, познакомившись с теорией серебряного авто, мы думали, что наконец-то явилось откровение, которое окончательно разрешит все вопросы, однако теперь эта теория, кажется, совершенно забыта, молодежь о ней вовсе не слышала, и никто из нас, ее прежних приверженцев, не может вспомнить, каковы были ее постулаты. Никакие письменные свидетельства, судя по всему, не сохранились: теория была слишком тесно связана с конкретными местами и ситуациями и отказывалась быть зафиксированной в словах, которые вознесли бы ее над течением времени и дыханием пространства. От нее осталось лишь несколько следов, да и то, возможно, ложных и сбивающих с толку: на полуслепом меню в почти пустом зале отеля в городе, куда мы попали проездом, в нижних тонах голоса продавщицы за прилавком темного магазинчика со всякой всячиной в деревеньке на Чешско-Моравской возвышенности, в форме пятен на старых стенах. Теория серебряного авто родилась из неясных волн жестов, из встреч с таинственной душой пространств, из тихого созревания ответа на тщетные вопросы на улицах и набережных: теперь она вернулась к своим истокам. Все в порядке, нет смысла вновь складывать и оживлять мертвые фрагменты. Погрузимся же в жизнь комнат и будем ждать, пока в их углах созреет новая система.
Концерт
Я играю на рояле на сцене в парке; я знаю, что от нынешнего выступления зависит вся моя будущая карьера: либо я стану пианистом-виртуозом и буду разъезжать с гастролями по мировым столицам, либо вернусь в свою дыру. Поначалу я сосредоточен и спокоен, мне только не нравится, что клавиши какие-то странно липкие, их будто облили медом или будто они сделаны из воска и их верхний слой тает в тепле. Клавиши липнут к пальцам чем дальше, тем больше, это очень неприятно, особенно когда я играю быстрые пассажи, но я стараюсь не нервничать из-за этого, в конце концов чего только не случалось со мной на концертах; помню, раз я играл в клубе, где по клавиатуре бегала крыса, ее лапки брали фальшивые аккорды, они исполняли дурацкую крысиную песню, которая вплеталась в мою сонату, крыса гонялась за моими руками, летающими над клавишами, и всякий раз, поймав одну из них, впивалась в нее зубами. Но тогда я все же доиграл пьесу – с откушенным кончиком мизинца, на клавиатуре, закапанной кровью. Случалось, что под инструмент незаметно влезал лохматый зверь, сворачивался там в клубок и засыпал; когда, исполняя лирический пассаж, я хотел нажать на педаль, то наступал животному на голову, оно отчаянно взвывало, выбиралось из-под рояля и начинало в панике носиться по сцене, неустанно повизгивая и скуля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9