А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Вовсе ты не взрослый ребенок. Для меня ты… Для меня ты – единственный мужчина на свете. Ты ведь знаешь, у меня были до тебя другие… мальчики и так называемые мужчины… – Ее руки. Ее губы. Ее кожа. – Мужчины! С ними я ничего такого не чувствовала. Только ты… только ты сделал меня женщиной. Только с тобой я ощутила блаженство… Такое блаженство, что никогда не смогу любить кого-то другого… А ты меня любишь? Скажи же! Скажи!
– Я люблю тебя. Я люблю тебя.
– Она тебе все толковала про старость. Но ты вовсе не стар! Ты еще молод! Она боится этого Косташа. А я тебе скажу, что с этим Косташем только и начнется для тебя новая жизнь! Опять будешь сниматься, вновь добьешься успеха…
– Да.
– Она молит Бога, чтобы из этого ничего не вышло. А я молю Бога, чтобы ты еще в этом году оказался в съемочном павильоне. И пусть тогда выставляет меня из дома! – Голос ее дрогнул. – Ей только это и приходило всегда в голову! Для меня это уже не угроза! Всю жизнь она только и делала, что выставляла меня из дома!
Эта была чистая правда. Все детские годы ей приходилось переезжать из пансиона в пансион, из интерната в интернат. Такова была оборотная сторона медали. Джоан хотелось чувствовать себя свободной, ничем себя не стеснять, в особенности после нашей женитьбы. Шерли мешала ей. И Джоан держала ее подальше от дома.
– Звучит парадоксально, но это на самом деле так: я благодарна ей за то, что она никогда меня не любила и только отталкивала от себя! Так что теперь мне нет нужды мучиться угрызениями совести…
И все же она мучилась – ей не давали покоя ее вера, ее Бог, совершаемый ею грех. Я это знал. Из нас троих она мучилась больше всех, потому что была совсем еще молода и беззащитна перед этой жизнью. Она была…
– Добрый вечер, – произнес низкий, слегка насмешливый голос.
Я вздрогнул и очнулся. Картина прошлого, навеянная воспоминаниями, нахлынувшими на меня при виде старых надгробий в лунном свете и жуткого танца, исполняемого венками, сухими ветками и увядшими цветами, эта картина вмиг порвалась, подобно киноленте. И словно слепяще-белый экран, который видишь, когда рвется пленка, голова моя в течение нескольких секунд была совершенно пуста. Потом я вновь вернулся к реальности.
Буря продолжала неистовствовать. Моя машина стояла у ворот небольшого кладбища перед въездом в Райнбек. Был октябрь, темно и холодно. Какой-то человек наклонился и заглянул в опущенное окно машины.
Это был мой отец.
12
Конечно, это не был мой отец.
Мой отец умер от уремии в Нью-Йорке в 1941 году. Значит, этот человек не мог быть моим отцом. Извините меня, дорогой профессор Понтевиво, что я так выразился. И не упрекайте меня в погоне за эффектом. Просто я не нашел другого способа выразить, что я почувствовал в ту октябрьскую ночь, помертвев от страха: мой отец заглядывает в окно машины.
В общем, этот человек удивительно походил на моего отца. Когда отец бросил нас с матерью и сбежал с танцовщицей, мне было четыре года, а ему – тридцать восемь: настоящий красавец – актер с блестящими черными глазами, ослепительной улыбкой и маленькими усиками. Он всегда одевался на французский манер, и на его красивой овальной голове с короткими черными волосами обычно торчал черный берет.
Матери всегда приходилось заботиться о нас троих, как-то выкручиваться, чтобы на столе была еда, а в печи уголь. Для моего отца никаких проблем не существовало. Он всегда был любезен, шутил, флиртовал со всеми дамами и уклонялся от какой бы то ни было ответственности. О, как я обожал отца! Он часто приносил мне сладости, которые мать, вечно дрожавшая над каждым центом, не могла мне купить. Особенно я любил пирожные под названием «медвежья лапа», поэтому отец обычно покупал мне именно их. И однажды мать сказала мне, плача: «Ты любишь его больше, чем меня, потому что он проносит тебе «медвежьи лапы». Я приношу тебе только хлеб».
Потом отец бросил нас. У матери случился паралич лица. Я видел, как она надрывалась, работая капельдинершей, уборщицей, разносчицей газет. Но ведь надрываться ей пришлось по вине отца! И я возненавидел отца. Хотя в глубине души я все равно восхищался им до самой его смерти. Он всегда делал только то, что хотел. Он был такой обаятельный! Еще за несколько месяцев до смерти женщины буквально вешались ему на шею, он мог взять себе в любовницы любую, какую бы захотел, – в свои пятьдесят шесть. Он не появился на нашем горизонте, когда мы с матерью разбогатели. Не пытался примазаться к нам, хотя, как мы знали, дела его шли из рук вон плохо. Нет, для этого он был слишком горд!
На похоронах матери я его увидел: он стоял поодаль от всех. Как должен был бы я его ненавидеть теперь, когда мама умерла. Ненавидеть? Наоборот. Теперь, когда мамы не было, мне казалось, не было и причины его ненавидеть. Я попытался заговорить с ним. Но у него характер был потверже, чем у меня: он резко повернулся и ушел.
А у меня вообще никакого характера не было. В последовавшие затем годы я много раз приглашал его пожить со мной в Пасифик-Пэлисэйдс, в моем мавританском дворце, где я остался один на один со слугами. Он отказался: «Знаешь, Питер, я больше всего ценю свою свободу». А мне так хотелось произвести на него впечатление своим богатством, своей славой. Больше, чем на кого-нибудь другого. Знаю, мне это не удалось.
«Моему сыну чертовски везет», – говорил он всем и каждому. А когда кто-то заметил, что я, наверное, и чертовски талантлив, он ответил с улыбкой: «Ребенок – это ребенок, а не актер». Мне передали его слова, и я помню их до сегодняшнего дня.
Наверняка он считал себя самого великим актером, мой красивый отец. Но никогда об этом не говорил. Время от времени он приезжал ко мне в Пасифик-Пэлисэйдс и был всегда остроумен и приветлив, но держался на расстоянии. И всегда вскоре уезжал, гордый и улыбающийся. Каждый месяц я переводил деньги на его счет в одном из нью-йоркских банков – он жил там и исполнял небольшие роли на радио. Мы писали друг другу, говорили по телефону, иногда виделись. Он привозил с собой молодых женщин – каждый раз новых. Все они, по-видимому, боготворили моего отца. А он только посмеивался над ними. Он надо всем посмеивался. И ничего не принимал близко к сердцу, в том числе и меня. «Дорогой мой мальчик», – говорил он мне – так же, как говорил: «Бедная моя жена». И когда он умирал, около него была какая-то молодая девушка, а не я, его сын, давно забывший, сколько горя он причинил моей матери. С каждым годом моя память хранила все более светлый образ изящного черноволосого мужчины в берете, который мог носить все что угодно – самые дорогие костюмы или старое тряпье, – но всегда выглядел джентльменом.
И человек, что склонился к окну моей машины и сказал «Добрый вечер», обладал той же небрежной элегантностью, теми же чертами лица и носил такой же берет.
Голос его звучал мягко и низко, немного несмешливо. Тут я понял, почему он показался мне по телефону таким знакомым. Я ответил:
– Добрый вечер, доктор Шауберг.
– Разрешите взглянуть на ваш паспорт?
Я протянул ему паспорт, и он подошел к горящему подфарнику. Уму непостижимо, до чего же он был похож на моего отца! На нем было потертое пальто, воротник поднят. Потом он вернулся к окну.
– Итак, чего вы хотите?
– Этого я не могу вам сказать здесь, на дороге.
– Либо вы скажете это здесь, на дороге, либо вообще не скажете, мистер Джордан. – (Таким тоном мой отец говорил мне «Дорогой мой мальчик».) И, конечно, он был прав. Ему нужно было сразу узнать, чего я хочу, прежде чем позволить мне хотя бы одним глазком заглянуть в его мир.
– Я болен. Послезавтра меня будет обследовать врач страховой компании, курирующей кинобизнес. Не можете ли вы за оставшееся время привести меня в такое состояние, чтобы я благополучно прошел это обследование?
– На что вы жалуетесь?
– Сердце. Печень. Кровообращение.
– Вы много пьете, дорогой мистер Джордан?
– Да.
– В Германии вас уже обследовал какой-нибудь врач? На этот вопрос мне было несложно ответить.
– Нет, – ответил я. – Только в Америке.
– Вы лжете.
– Я говорю правду, – солгал я.
Он заколебался. Я помог ему:
– Неужели вы полагаете, что я настолько не в своем уме, что собираюсь обмануть страховую компанию после того, как прошел обследование в Германии?
Это подействовало.
– В тот момент, когда у меня возникнет малейшее подозрение в обратном, я прекращу лечение.
– Хорошо.
Эта Наташа Петрова через два дня улетала в Африку на пять лет. Иначе я бы и в самом деле не стал рисковать.
– У вас есть деньги?
– Да. – Я показал ему пачку банкнотов. Он обошел машину – потертое пальто развевалось на ветру, старые брюки пузырились на коленях, ботинки были в грязи. Он открыл дверцу и сел радом со мной. По кладбищу все так же носились сухие листья, ветки, венки.
– Поезжайте через город. Потом сразу же резко сверните направо. Что в этой сумке?
– Виски.
– Как кстати. Разрешите, я себе налью.
13
Высокие проволочные заграждения вместе с бетонными столбами валялись на земле. За ними виднелись остовы построек барачного типа. В них не было уже ни окон, ни дверей, ни крыш. Дороги заросли травой. Я увидел сломанные флагштоки, сторожевую вышку, темным силуэтом вырисовывающуюся на освещенном луной небе, и строевой плац с потрескавшимся бетонным покрытием.
– Вы здесь живете?
– Здесь я принимаю пациентов, дорогой мистер Джордан.
Все это происходило четверть часа спустя. За Райнбеком мы свернули с плохого шоссе и выехали полевой дорогой прямо в поле. Два раза я заметил покосившиеся дорожные указатели. На одном было написано ДО КУРСЛАКА 6 км, на другом – ДО НОЙЕНГАММЕ 17 км.
Мы ехали вдоль прудов, потом какое-то время – по берегу шумной, вспенившейся Эльбы. И теперь стояли перед разрушенными воротами брошенного лагеря. Я увидел караульное помещение, постовые будки, дощатые стены.
– В Райнбеке у меня есть номер в «Золотом якоре», – сказал Шауберг, выходя из машины. – Но работаю я только здесь. Из разговора с Гецувайтом вы поняли, что случается, если не разделять эти вещи. Сейчас нам придется несколько минут пройтись пешком. Я возьму вашу сумку.
При лунном освещении лагерь казался призрачным, словно привиделся мне в страшном сне. Мы шагали по чавкающей грязи луга. Бараки тянулись нескончаемо – лагерь тут был огромный. Я увидел группы сосен, маленькое озерцо, взорванный бункер. Черными дырами зияли оконные проемы гниющих деревянных строений. Шауберг шел быстро. Я с трудом за ним поспевал.
– И вы не боитесь, что вас тут застигнут за вашей… работой?
– Сюда никто носа не сует. Ни днем, ни ночью. Редкие живущие в округе крестьяне проглатывают язык, стоит кому-нибудь заговорить с ними о лагере. Даже если бы тут хранились сокровища, они бы сюда не пришли.
– Почему?
– Они суеверны. Покойники встают из могил, говорят они. Осторожно, здесь колючая проволока. Вы представляете себе, сколько там захоронено, на опушке? Тысячи. Десятки тысяч! – Неподалеку, на Эльбе, взвыла сирена какого-то буксира. – Почти у каждого крупного немецкого города были такие лагеря. Если проедете еще семнадцать километров, попадете в концлагерь Нойенгамме. Но в нашем милом отечестве никто и слыхом не слыхал об этих лагерях. Даже сам фюрер понятия о них не имел! Они были построены чуть ли не под самым нашим носом, но при чем тут мы? Концлагеря? Издевательства над людьми? Мы ничего не знали, обо всем этом узнали только в сорок пятом году. У нас каждый только выполнял свой долг…
Мы прошли мимо второго взорванного бункера. На одной из бетонных плит я прочел: АДОЛЬФ ГИТЛЕР – ПОБЕДА».
И все так же тянутся дороги с треснувшим бетонным покрытием, все так же попадаются отдельные группы сосен, гравийные карьеры, пруды.
– У здешних крестьян в сорок пятом был священник, который пришелся им не ко двору. Он сказал, что мертвецы не успокоятся, если живые в этой стране не покаются в том, что случилось.
– И что же?
– И они до сих пор, спустя пятнадцать лет, боятся, что мертвецы выйдут из могил. Знаете, сколько лет этому лагерю? Двадцать три! Его устроили нацисты в тридцать шестом году. Место для концлагеря, прямо скажу, идеальное. Так близко от Гамбурга и в то же время так уединенно. А торфяники здесь такие, что лопата входит в них, как в масло. Так вот, в тридцать шестом засадили сюда коммунистов, социалистов, исследователей Библии. Осторожно, воронка! Нам нужно вон туда. Ну как, не устали?
– Ничего.
– Мы почти пришли. Потом, когда началась война, они политических вывезли и устроили здесь лагерь для военнопленных. По очереди все тут перебывали. Поляки и чехи, бельгийцы и голландцы, французы и англичане. Вон там, видите, барак со ставнями, это уже моя клиника. Потом, в сорок третьем, они перевели военнопленных во Фленсбург, а здешний лагерь принял штрафников из немецких ВВС. Встать, лечь! Встать, лечь! – вдруг завопил он, подражая интонации беснующегося живодера-надзирателя. – Подлые скоты, вам тут поддадут жарку под зад! Подохнете тут в болотах, свиньи! – Шагал он очень быстро, при этом говорил без умолку, но ничуть не запыхался. – Моральное разложение войск, помните? Ах да, вы же американец. Кстати, ваши союзники, англичане, в сорок пятом году тоже пришли в восторг от этой местности и устроили тут лагерь для нацистских бонз. В ту пору здесь кишмя кишели гауляйтеры и эсэсовцы.
– Не очень долго, думается.
– Само собой, лишь до денежной реформы. Тут эти господа понадобились в политике и экономике. Минутку! – Он остановился перед кучей мусора и энергично отгреб в сторону камни и обломки стен и бетонных плит. Через какое-то время обнаружился вход в небольшую пещеру. Из нее он вытащил железный ящик с надписью «United States Army – Rainbow Division». Ящик был заперт на огромный висячий замок. – Помогите мне нести.
– Что это?
– Все, что нужно мне для работы. В бараке ничего оставлять нельзя.
Взявшись за ящик с двух концов, мы потащили его дальше. Вскоре над нашими головами пронеслась группа истребителей. Воздух задрожал от рева реактивных двигателей.
– Ночные учения. Частенько устраивают. Отсюда совсем недалеко до зональной границы. – Мы подошли к бараку с закрытыми ставнями. У него были крыша и дверь, которую Шауберг и отпер. – Этот домишко я сам привел в порядок. – Он шел впереди, я сзади. – Закройте за собой дверь.
Какой-то миг я простоял в полной темноте, потом зажглась керосиновая лампа. Я увидел железную койку с чистым матрацем, стол, три стула, керосиновую лампу. По балке, на которой висела керосиновая лампа, на свет сбегались большие, длинноногие пауки.
Шауберг снял потертое пальто. Под ним оказался сильно помятый коричневый костюм, рубашка с обтрепавшимися манжетами и галстук с лоснящимся от долгой носки узлом. С величественностью какого-нибудь родовитого князя, принимающего гостя в своем дворце, он описал рукой плавную дугу в воздухе и сказал:
– Добро пожаловать, мистер Джордан. – Потом опустился на корточки и затопил печурку. – Сейчас комната нагреется. Можете раздеваться.
Я взглянул на свои часы.
Было двадцать шесть минут десятого.
14
Без пяти десять.
Я сидел на кровати голый до пояса. Шауберг стоял у стола, на который он выставил бутылки и термос из черной сумки. Он налил две двойные порции виски со льдом и содовой в стаканы, вынутые им из той же сумки. Рядом на столе лежали медицинские инструменты, которыми он только что пользовался при осмотре. Крышка зеленого железного ящика была откинута, и было видно, что он доверху набит медикаментами, шприцами, перевязочным материалом; было там и несколько книг, а также микроскоп. Шауберг шагнул ко мне и протянул стакан с виски.
– За ваше здоровье.
– И за ваше. Итак?
– Пятьдесят тысяч.
– Вы с ума сошли.
Брюки у него обтрепались, ботинки прохудились. Со стаканом виски в руке он стоял, прислонившись спиной к балке, словно какой-нибудь лорд перед камином в родовом замке.
– Приятно хлебнуть хорошего виски. Пятьдесят тысяч я требую, разумеется, за все лечение. Что вам толку, если я лишь подремонтирую вас для обследования врачом страховой компании. Моя помощь потребуется вам вплоть до окончания съемок.
– И вы уверены, что справитесь и с тем, и с другим?
– За пятьдесят тысяч – да.
Осматривая меня, он не снял берета. Берет и сейчас был на нем.
– Такую сумму я платить не намерен.
– Льда в вашем виски достаточно? Да? Скажите, дорогой мистер Джордан, во что обойдется вашей фирме отказ от съемок?
– Я дам вам двадцать тысяч.
– Пятьдесят.
– Двадцать пять.
– Пятьдесят.
– Тридцать.
– Одевайтесь. Поедем обратно в Райнбек, – сказал он усталым, ироничным голосом моего отца. Подлец он был, однако, мой папаша!
– Поехали, – сказал я. – Поехали. Я не позволю меня шантажировать. – Я встал с кровати и протянул руку за рубашкой. В тот же миг комната закружилась, а длинноногие огромные пауки под керосиновой лампой внезапно увеличились до чудовищных размеров и оказались прямо у моего лица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68