А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«мародеры тыла», уклонявшиеся от воинской повинности («Вперед, зем-гусары, вперед!»); монолог, бичевавший привычное «авось да небось», которыми и пытался объяснить якобы «временные» военные неудачи (монолог «Царица Лень»).
В куплетах и песенках высмеивались «братушки-болгары», объявившие нейтралитет, старик Франц-Иосиф, нос Фердинанда Болгарского (это все были союзники Вильгельма) и, наконец, сам «Вильгельм кровавый», которому доставалось с чадами и домочадцами, то есть с кронпринцем Мальбруком и прочими. Особое место занимали модные в то время «Военные песенки», «Военные картинки» и «Мозаики», вроде «Кто и что поет в наши дни», «Эволюция уличной песенки» и т. д.
Одной из излюбленных тем, пользовавшихся успехом, было введение на военное время запрещения продажи крепких напитков и в то же время широкий обход этого запрещения: водку подавали в чайниках. Пользовалась успехом песенка «Зачем же вы мне чайник прицепили», переделанная на злобу дня из старых шантанных куплетов.
Антрепренер Н. Гриневский, пригласив меня в свой театр миниатюр, сразу выпустил афишу, называя меня в ней «старым любимцем публики». И хотя публика видела перед собой восемнадцатилетнего «старого любимца» впервые – недоразумений не происходило. Зато дежурного околоточного надзирателя оскорбляло недостойное вольнодумство, просвечивавшее сквозь некоторые монологи и куплеты.
Гриневский, как деловой человек, знающий всему цену, быстро нашел точки соприкосновения: за сто рублей, получаемые ежемесячно от Гриневского, околоточный начал соответственно относиться к моим выступлениям: когда у него, всегда сидевшего в пятом ряду, портфель находился на коленях, – это значило, что в театре «кто-нибудь» есть, и артисты пели исключительно о цветах, о любви, ночах безумной страсти. Когда же портфель был под мышкой – мы знали, что петь можно о чем заблагорассудится.
Все было бы хорошо, если бы в один из вечеров я не перепутал сигнализацию и не продернул взяточника пристава и его супругу в присутствии его самого за тайную продажу водки в чайниках. Был посажен на гауптвахту на две недели за «подрывание основ существующего строя»…
Настоящим успехом начал пользоваться в 1917–1918 годы за свои монологи.
С какой пакостью приходилось это перемешивать – стыдно вспомнить. Старался уйти от эстрадного трафарета. Было трудно. Слишком заштампованные образцы были перед глазами, слишком определенны были требования публики.
Монологи и куплеты окончательно определили место мое на эстраде: жанр «злобиста», в отличие от жанра «салонного», имевшего своих поклонников. Юмористы «салонные» миновали всякую «злобу дня» и «политику», а пели модные «Луна, луна, наверно, ты пьяна» или «Ночью глазки горят, ночью ласки дарят, ночью все о любви говорят»…
Путь «злобиста» был труднее. На этот более трудный путь я сумел, к счастью для себя, вступить с самых первых шагов на эстраде.
В дни, когда в воздухе уже запахло грозой революции, стал исполнять песенку на мотив «Колокольчики, бубенчики звенят». Немудрящие куплеты на различные «злобы дня», с намеком в последнем куплете на убийство Григория Распутина. Окончание куплета было без слов, пелись только две первые строчки:
А теперь, потехи ради,
Я спою, как в Петрограде…
Остальные строчки не исполнялись, но оркестр продолжал играть, и я жестами показывал, что именно случилось. Жесты были достаточно наглядны, и зрители превосходно понимали, о чем речь… В заключение я доставал из кармана замок, как бы запирал им собственный рот и с этим замком уходил за кулисы.
Свержение самодержавия застало меня в театре Струйского. Репертуар первых дней после свержения царя был таков, что антрепренер не замедлил добавить к моей фамилии пышный «титул» – «Певец свободы».


H. П. Смирнов-Сокольский в «рваном» жанре
Про Распутина и «Сашку в вышитой рубашке» – не пел и не читал, а в первом же «бесцензурном» монологе были такие слова:
Приветствую тебя, мой новый властелин,
Великий наш народ, свободный, гордый, смелый,
Тебя, могучий Росс, тебя, о исполин,
Потешить рад я шуткою умелой…
Но не пеняй за то, что нынче Николаю
Я не воздам здесь должного строкой,
Пойми меня, я просто не желаю
Касаться нынче мелочи такой…
Пусть улица, захлебываясь, тащит
«Его» кровать иль будуар «ее» –
И зрители восторженно таращат
Свои глаза на грязное белье…
Как прежде, тещ я не касался плеткой,
Хоть и нужда гнала порой в петлю,
Так и теперь своей сатиры ноткой
Не потревожу сброшенную тлю…
И – вывод:
Народ, пойми! Враги иного рода
Появятся сейчас, чтоб сбить тебя с пути,
И если дорога тебе твоя свобода –
Умей врагов ее увидеть и найти.
Пусть розовый туман не закрывает очи,
Свободу уберечь – труднее, чем добыть.
Гляди вперед, солдат, гляди вперед, рабочий,
А Николая можешь позабыть!..
Оголтелая агитация «за Керенского», развернутая в те дни буржуазными журналами и газетами, всякого рода «бабушками русской революции», едва не сбила с толку. «Сосульку, тряпку – принял за человека», – горько каялся я в одном из послеоктябрьских своих монологов словами гоголевского городничего. И во исправление «грехов молодости» посвятил ряд лет спустя специальный фельетон – «Доклад Керенского об СССР» (1930) – разоблачению лживости и подлости этого «главноуговаривающего» эмигрантского вождя.
Иллюзии, впрочем, кончились быстро. И в канун Октября был написан монолог «Москва вечерняя», начинавшийся так:
Улицы вечерние, улицы туманные,
Нас к себе манящие ласкою своей.
Жизнь у нас свободная, но такая странная –
Ни с боков, ни спереди не видать огней…
Свергла путы царские наша Революция,
Буйный вихрь промчался и уже затих.
Что-то вышла куцая эта Революция,
Вы, друзья, простите невеселый стих…
Дальше шла картина предоктябрьской Москвы с ее «чехардой министров», неразберихой и своего рода «пиром во время чумы» распоясавшейся буржуазии:
Блещет магазинами, манит ресторанами,
Пьянство разливанное и угар ночей,
А в душе невесело, сердце ноет ранами,
Лица утомленные, блеск больных очей…
Города вечернего дикие контрасты –
Под огнем трактирных ярких фонарей
Кучка оборванцев, голых и несчастных,
С злым тяжелым взглядом жмется у дверей…
И вопрос к зрителю:
Полно, ради ль этого шли «а смерть товарищи?
Это ль новой жизни лучезарный блеск?
Сила всенародная разожгла пожарище,
А горит «лучинушка, издавая треск»…
Руки у крестьянина, батрака, рабочего
Тянутся к оружию и в глазах огни,
Что народу ночи? Ночи он не хочет –
Силой превратит он эти ночи в дни…
Свора адвокатская властью лишь играется,
Продают свободу оптом и вразнос,
А душа рабочая гневом наливается –
Верьте, накануне мы небывалых гроз!!!
На этом можно закончить обзор недолгой дооктябрьской деятельности.
После Октября работать стало легче. Все встало на свои места. Цель обозначилась ясно. Для «злобиста» в особенности.
Внешне форма выступлений осталась та же. По-прежнему – монолог, несколько песенок, куплетов, частушек.
Ездил по фронтам гражданской войны. Наибольшей популярностью из куплетов пользовались «Пушкинские рифмы», ставшие на какое-то время «коронным номером»:
Революция в Европе
Все сметает, всех мутя, –
«Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя».
Две строчки – я, две строчки – Пушкин. Вся «злоба дня» того времени проводилась через эту, очень благодарную и отвечающую любому положению форму. В четыре строчки укладывались такие, скажем, темы, как:
Пан Пилсудский, отступая,
Все взрывает без стыда –
«Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда».
Врангель, наш барон достойный,
Ныне зрит тревожны сны:
«В теплый край, за сине море
Улетает до весны».
Вновь Махно-куда-то вылез,
Вот не ждали молодца –
«Тятя, тятя, наши сети
Притащили мертвеца…»
Ах, политику Антанты
Вряд ли где-нибудь поймут!
«Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж отдают…».
Лишь Петлюра веселится,
Ездит все туда-сюда –
«Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда…».
Все у белых онемело,
Опустились руки вниз
«И в распухнувшее тело
Раки черные впились…»
Лишь Москва не унывает
И врагов повсюду бьет –
«Рано утром птичка встанет
И поет себе, поет…».
Затрагивались столь же бегло темы внутренней жизни, бытовые:
Вот от Сухаревки с облавы,
Спекулянтов рой ведут –
«Сколько их, куда их гонят,
Что так жалобно поют…».
Мой приятель в Упродкоме
Ничего себе живет,
«То соломку тащит в ножках,
То пушок домой несет…».
Количество куплетов, написанных в этой форме, огромно. Это была своего рода маленькая газета, в которую я вставлял, приезжая на фронт, и местные темы.
Весьма часто, так же как и «Пушкинские рифмы», пополняясь сообразно обстоятельствам новыми куплетами, исполнялась мною в ту пору и «Новая метла», написанная в начале 1918 года:
…Гоц, Керенский и другие
Все загадили в краю,
Помогите, дорогие,
Выместь Родину мою.
Всех бездельников банкиров,
Трудовой семьи вампиров,
Что шипят на новый строй,
Паразитов, наглых франтов,
Кровососов фабрикантов –
В шею новою метлой.
…Подмести немедля надо
И «казенные» места,
Проползло немало гада
К нам украдкой в ворота!
Всех подложных «комиссаров»
Из вчерашних земгусаров,
Грязных взяточников рой,
Ради выгоды корыстной
Строй признавших ненавистный, –
В шею новою метлой!..
Каждый куплет сопровождался рефреном:
Грязи, сору без числа
В обновленной хатке.
Ну-ка, новая метла,
Наведи порядки!
Зимой 1919 года, в канун пятнадцатилетней годовщины первой русской революции, по просьбе старого эстрадника Алексея Раппапорта написал песню про пятый год:
Отец и сын – их в нашей песне двое –
В кровавый пятый год на Пресню вышли в ночь,
Малютка-сын патроны нес героям,
Отец – стрелял, гоня тиранов прочь…
Был жарок бой тогда… Нехватка лишь в снарядах
Смутила те священные ряды.
Был сын убит в Москве на баррикадах,
И был отец закован в кандалы.
Дралась, как зверь, наймитов шайка злая,
И кровь лилась рекой… Я помню, как сейчас:
Малютка-сын, от ран изнемогая,
Ручонкой слабой знамя наше спас…
Сурово плакали бойцы во всех отрядах,
Причина слез была для всех проста:
«Мой сын убит в Москве на баррикадах…» –
Шептали им отцовские уста.
Наутро бой победу дал сатрапу,
Расправилися зло над Пресней слуги тьмы:
Отца в Сибирь угнали по этапу,
И без него зарыли сына мы…
Попов не звали мы кадить на тех обрядах,
Таили месть, запрятавшись в углах,
За то, что сын убит на баррикадах,
И за отца, что гибнет в кандалах.
Прошли года – и жизнь иная ныне.
Знамена алые и солнечная даль,
Но Пресня помнит об отце и сыне
И будит песней старую печаль…
Те песни слышатся у нас на всех парадах,
Под шаг поют их в воинских частях
О том, как сын убит на баррикадах
И как отец замучен в кандалах…
Десять лет спустя эту песню напечатали в журнале «Цирк и эстрада», сопроводив ее моей короткой заметкой-воспоминаниями о «незабываемом девятнадцатом»:
«…тогда Страстная площадь (ныне Пушкинская), в Москве, в семь часов вечера была странной… Под распахнувшимся случайно драным пальтецом неожиданно засверкали шитые золотом мундиры камергеров, белоснежные сорочки, фраки и одеяния короля Лира.
Актеры ехали на халтуру… Собственно, не ехали – их везли на санях, в розвальнях, на грузовиках.
Все было очень странно и очень просто: рядом с народной артисткой Гельцер закапывались в солому фокусник Кулявский и свистун Вестман.
На этих концертах эстрадные певцы с успехом пели и мою песню. Пели на какую-то нудную музыку, но пели «с душой», то есть так, как теперь почему-то решили, что петь не следует.
Это было пятнадцатилетие 1905 года – первый свободный юбилей «генеральной репетиции Октября». Теперь празднуют четверть века – и у меня просят напечатать эту песню как воспоминание о том, что пели эстрадники о пятом годе…
Песня кажется простой и наивной – одиннадцать лет назад я сам был прост и наивен. Она написана так, как теперь не надо писать: старая форма при новом содержании. Сейчас прежде всего требуется новая форма. Это правильно, но что из себя эта новая форма представляет, пока не знает ни один из почтенных авторов этого неопровержимого рецепта. Новую форму ищут, новую форму найдут – я верю… Но пока у нас песен мало. Новые песни делать трудно, ах, как трудно делать новые песни…»
Столь же бесхитростен, как эта песня, и примитивен по литературной своей форме написанный несколько раньше, еще в 1918 году, монолог «Царь-голод», исполнение которого, однако, встречало живой отклик слушателей. Несмотря на все свои литературные шероховатости (сейчас они видней, чем тогда), он, судя по всему, производил должное агитационное воздействие. А это было главным. «Шершавым языком плаката» я пытался говорить о самом важном, к чему нужно было призывать тогда с эстрады-трибуны – к активной борьбе за революцию, к сплочению всех сил на защиту советской Родины.
Монолог начинался с подробного описания одного из самых страшных врагов, угрожавших стране, «царя царей», повсюду считавшегося непобедимым:
…Все перед ним свои склоняют спины,
Со страхом все его прихода ждут –
И он идет походкой властелина,
И где пройдет – там люди слезы льют…
Его лицо серей дорожной пыли,
Его глаза зловещим жгут огнем,
Вокруг него тяжелый запах гнили
И пляшут кости под его плащом…
Жестокий царь… Его зовут Царь-голод…
О да! Он царь! И власть его сильна:
Махнет рукой – рабочий бросит молот,
Ногой стучит – и нива сожжена.
Он не жалеет никого на свете,
Нет для него недостижимых мест:
Куда взглянул – там погибают дети
И женихи лишаются невест.
…Но есть оружие и против силы этой,
Возможность есть ту победить напасть –
Нам надо поддержать рабочие Советы,
Которые сегодня взяли власть.
Я не политик. Может быть, убого
Сужу о ней – я это знаю сам,
Но «нету власти, аще не от бога»
Не признавал всегда – назло попам…
Не бог поставил править Николая,
Что триста лет с нас не снимал оков,
Не бог Керенского угнал пустую стаю,
Не бог призвал в страну большевиков!
Я говорю, как говорил и ране, –
Не с неба к нам спустилася их рать:
Призвали их рабочие, крестьяне,
Так почему ж их нам не признавать?
У вас свой дом? Есть фабрика? Именье?
Тогда скорей! Бегите из Москвы!
Я первый вам скажу – мое почтенье!
Но если вы – бедняк, с чем не согласны вы?
Ученый если вы, чиновник, скажем, даже
Интеллигент, писатель или врач –
Кому помочь решили саботажем?
Вот тем, которые умчались вскачь?
Вот тем, которые нас бросили в разрухе,
Забывши и о вас, презрев родной народ,
Чтоб люди пухли, гнили, словно мухи,
И голод-царь стучался у ворот?
Какая слепота! Обидам места нету,
Все громче голос Родины больной –
Он призывает всех – помочь сейчас Советам:
Они лишь смогут справиться с бедой.
За них сейчас солдаты и матросы,
За них великий наш рабочий класс –
Мы после разрешим все споры и вопросы,
Сейчас страна всех призывает нас!
Пойдем смелей навстречу бедам черным,
Сомкнем тесней могучую мы рать, –
Тогда, смутившись натиском упорным,
Начнет Царь-голод тихо отступать.
Он вновь начать не сможет нападенье,
Придет тогда его последний час…
Нет в мире сил сильнее единенья,
И вот к нему я призываю вас!
…Не спите, граждане, Царь-голод у заставы,
И надобно его тотчас же одолеть!
Он ближе, что ни час, он, что ни день, то злее,
Безостановочно он к нам идет.
Скорей трубите сбор, к оружию скорее!
Не спите, граждане! Царь-голод у ворот!
Публике центра, тогда еще мало изменившейся по сравнению с прежним временем, новый репертуар был не слишком по душе. Ушел к окраинному зрителю. «Кольцами» (начиная с трамвайного кольца «Б» – Садового) обошел все рабочие районы Москвы. Товарищи по эстраде не без насмешки прозвали за это «зазаставной знаменитостью». Воспринял как комплимент.
В девятнадцатом – двадцатом годах часто гастролировал в провинции, ездил в прифронтовую полосу и на фронты гражданской войны.
Побывав в провинции, многому здесь научился в скитаниях. Вернулся в Москву в двадцатом году и нашел свою «зазастав-ную» публику в центральном театре Москвы – в «Аквариуме». Я был, кажется, единственным «допущенным» туда Управлением театрами, отвергавшим в то время жанр юмористов вообще. Что говорить, справедливо отвергавшим.
С того времени сразу «пошел». Это по-актерски. А по-настоящему даже не пошел, а поехал: на полках, на грузовиках, сидя рядом с Неждановой, рядом с загримированными «братьями-разбойниками», в такие места Москвы, от которых Страстная площадь казалась такой же далекой, каким далеким кажется теперь только Нарым.
Красноармейская и рабочая аудитория всех этих заводов, лазаретов и хлебопекарен заставила присмотреться к своему репертуару и, пожалуй, поискать свое настоящее лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51