А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Милости просим!
Хозяин провел гостя в сад, расположенный в котловине, по косогору. Беседка, к которой спускались они, находилась как раз на полпути к низменным, песчаным наносам Волги и совершенно утопала в зелени. Оттененная высокими осокорями, она была обвита, как громадной сетью, изумрудною листвою тыквы, расположенною на светлых змеевидных стеблях. Наталья Петровна действительно уже сидела подле стола и, покуривая папиросу, допивала вторую чашку кофе. Она приняла гостя очень любезно, протянула руку и просила сесть.
– А я теперь, с вашего разрешения, – сказал Петр Иванович, – пойду журнал сегодняшним больным писать.
– Чудесная литература, – громко проговорила Наталья Петровна, – прыщи, раки, наросты, вывихи, изломы!..
Петр Иванович улыбнулся и ушел. Подгорского будто что кольнуло в сердце. С минуты прихода в беседку Семен Андреевич не мог не заметить красоты Натальи Петровны и весьма свободного обращения, вполне соответствовавшего той славе, которая о ней ходила. В голубоватой тени беседки, кое-где прорезанной необычайно жгучими, чисто итальянскими лучами солнца, она казалась брюлловской картиной. На ней было белое барежевое платье с кружевной оборкой, сквозь которую бежала пунцовая ленточка; черные глаза под тонкими, чрезвычайно изящными бровями и черные волосы, заплетенные в могучую косу, кое-как приколотую на затылке шпильками, заметны были резче остального.
– Ну, как понравилась вам, Семен Андреевич, мясницкая мастерская моего мужа? Аппетит к кофе возбудила? Не хотите ли?
Подгорский отказался.
– Нет, серьезно, – продолжала Наталья Петровна, – я не знаю, как другие, но для меня это невыносимо.
Семен Андреевич находился под впечатлением чрезвычайно смутным; задумчиво настроенный деятельностью доктора, он, подле жены его, во внимании к красоте ее и в особенности припоминая рассказы о ней, был сразу объят стремниною самых непримиримых одно с другим чувств. Противоречивость этих чувств вызвала в нем помимо его воли прежде всего недовольство собою, потому что он попал в это положение совершенно помимо желания и не мог не сознавать, что как-то связан, лишен свободы действий, что он – сам не свой. Это настроение выразилось в нем прежде всего молчаливостью. Она становилась еще несуразнее благодаря некоторой особенности его характера: Семен Андреевич чрезвычайно быстро привязывался к женщине, перемен не любил, а тут, во всеоружии красоты, свободы и полной доступности, выросла перед ним, в степях, словно из земли поднялась, женщина, видимо, неспособная к мало-мальски продолжительной привязанности. Молчаливость его становилась молчаливостью злобною.
«Черт занес меня сюда, однако!» – думалось ему, и это было как бы неким разрешением путаницы мыслей и чувств.
Разговор не клеился. Подгорский воспользовался своим положением приезжего из столицы и нагородил целый ворох сведений о том, о сем, что для Натальи Петровны, во всяком случае, являлось новинкою. Он умел говорить и, очень хорошо прикрывая состояние своего духа словами, иногда очень ловкими, вызывал в хозяйке улыбки и даже смешки. Она, несомненно, обманулась в нем; ничто так не подкупает женщин, как уменье заставить их смеяться; мужчину этим не подкупишь.
– Вы едете в Астрахань, Семен Андреевич? – проговорила она.
– Да-с.
– И мне туда надобно. Хотите, поедем вместе? Вы на сколько времени едете?
– Право, не знаю, – чуть слышно проговорил Подгорский, окончательно сбитый с толку предложением Натальи Петровны: она, видимо, не теряла времени.
– Там гостит теперь какой-то цыганский хор. Вы цыган любите?
– Очень люблю, в особенности, если их слушать в присутствии хорошеньких женщин, – быстро ответил Семен Андреевич, словно выпалил, для придания себе бодрости, но в то же самое время почувствовал какую-то необычайную тоску, как бы боль в сердце, какую-то томительную глупость, безвыходность своего положения.
«Да она, словно всасывает меня в себя, как та красавица на Цейлоне, о которой говорил мне мой приятель, кругосветный путешественник: после двух дней стоянки, его пришлось тащить на фрегат почти силою, по приказанию капитана», – подумал Подгорский и, не без удовольствия, заметил спускавшегося по косогору Петра Ивановича. С ним шло освобождение. За хозяином следовал какой-то отставной военный, человек лет тридцати, с тоненькими усиками и несомненно красивой наружности.
– Федор Лукич! Милости просим! – громко произнесла Наталья Петровна, – какими судьбами?
«Вероятно, один из счастливцев?» – невольно подумал Семен Андреевич, опытный в этих делах.
– Я к вам с предложением, – ответил Федор Лукич развязно, войдя в беседку.
Новых знакомцев представили друг дружке; когда все заняли места, то Федор Лукич объяснил, что сегодня, к трем часам пополудни, прибудет дистанционный путейский пароход, что на нем едет большое общество, что цель путешествия – рыбная ловля en grand: с собою везут сети, рыбаков, палатки для устройства бивака, припасы, что взят повар исправника и что прогулка рассчитана на три дня.
– Может быть, и гость поедет с нами, – проговорил Федор Лукич, – а может быть, и сам Петр Иванович? Будут все власти: исправник, товарищ прокурора, следователь, лесничий, инженер, путеец, акцизный, так что на целых три дня люди останутся без всякого управления.
– Да, да, поедемте, Семен Андреевич, отличные господа! Ознакомитесь также с нашими рыбаками, – проговорила Наталья Петровна.
– Нет, благодарю вас, мне нельзя будет, так как я уже распорядился о вызове сюда нескольких калмыцких старшин.
– О! мы их назад отправим, – уверенно и четко проговорил Федор Лукич, – стоит только сказать исправнику и конец.
– Нет! Увольте, прошу вас, много благодарен.
– А ты, Петр Иванович? – спросила хозяйка.
– Я с гостем останусь.
– Да, уж Петра Ивановича не вытащишь, – проговорил отставной военный. – И такую хорошенькую жену, да на целых три дня отпускать, да еще с такими, как мы, молодцами – это смело, очень смело, – добавил он с каким-то худо скрытым и даже нескрываемым цинизмом.
«Должно быть, – думалось Подгорскому, – этот господин действительно является очередным у Натальи Петровны?»
Положение Подгорского стало как-то чрезвычайно неловко; он взглянул исподлобья на Петра Ивановича; хозяин чуть-чуть покачал головою, и едва заметная снисходительная улыбочка промелькнула по губам его.
– Ну уж! К этому мы привыкли, – заметила очень громко Наталья Петровна и махнула рукою.
«Несомненно, что мое предположение верно», – заключил мысленно Подгорский.
Разговор перешел на разные предметы, касающиеся края; говорили о рыбной ловле, о каких-то недавно произведенных в одном из курганов раскопках; позлословили насчет некоторых из лиц, отправлявшихся на прогулку, курили папиросы, пили кофе и, наконец, разошлись.
III
– Едут! Едут! – закричал часа в два пополудни Федор Лукич, взбегая по крутизне сада к дому от берега Волги.
– Вот это правильно! – ответила ему из окна Наталья Петровна.
Она высунулась из окна и взглянула сквозь листву высоких осокорей вверх по Волге. Действительно: черный дым парохода виднелся явственно в ярком свете горячего дня за одним из отрогов, и минут через тридцать после этого, подле домика Петра Ивановича образовались две своеобразные, одна с другою не сливавшиеся кучки людей, весьма типичные для живописца.
В одной кучке, здороваясь у подъезда с хозяйкою и Федором Лукичом, толпились приезжие гости, пассажиры парохода, съехавшие на берег всем обществом для принятия на пароход Натальи Петровны. Чрезвычайно длинный, с гусиной шеей, представитель прокуратуры с женою, как нельзя более походившей на уточку; сухой, болезненный, вероятно, чахоточный, судебный следователь; немного сутуловатый горный инженер с биноклем на ремне через плечо; очень жирный акцизный чиновник с племянницею (под этим именем известна была хозяйка его дома, одна из величайших мастериц мира в кулинарном искусстве, что немало способствовало прочности связи дяди с племянницею); лесничий, молодой человек, не более двух лет тому назад окончивший Лесной институт и сильно приударявший за только что названною кулинарною племянницею; он же корреспондировал в столичные газеты и в этом отношении считал себя двойною властью. Вполне величествен оказался начальник парохода, громадный путеец; он и взошел-то на гору позже всех, и здоровался с меньшим наклонением головы; за спиною его покачивалось ружье, и красивая, почти розовая собака из породы сеттеров с помесью левретки не отходила от его ноги. Эта кучка гостей шумела, егозила, двигалась, много смеялась, и на светлых одеяниях ее, на кителях мужчин, на белых зонтиках и легких платьях дам как бы лежало сиянье: так любо было жаркому, степному солнцу глядеть на этих веселых, смеющихся, довольных миром и собою людей.
Другая кучка, расположившаяся на некотором удалении от подъезда, между кибиток и тарантасиков, представляла из себя нечто вполне противоположное. Полное молчание царило над нею, и ярко белели между серых кафтанов, охабней и темных женских юбок молочно-светлые перевязки и бинты, недавно наложенные Петром Ивановичем. Невзрачные, скуластые, с реденькими бородками калмыки, толстые, сочные колонисты-немцы и очень немногие русские; больные, сидя, другие – здоровые, стоя, взирали на приезжих, почтительно сняв шапки. Не было между ними лиц, если не задумчивых, то, по крайней мере, не сосредоточенных, и, насколько смеялась и тараторила первая кучка здоровых представителей власти, настолько молчала и соображала вторая кучка, состоявшая из больного народа.
– А, это ты, Захар! – проговорил лесничий, завидев в последней кучке осанистого мужика и подходя к нему. – Какие это у тебя неклейменные бревна нашлись? Не в первый раз, братец! Смотри, плохо придется.
– Да ведь он и у меня свидетелем по другому делу вызван; сегодня повестку послали, – добавил судебный следователь, подойдя к Захару вплотную.
Захар поворачивал шапку в руках и молчал.
– А где же, господа, главная власть, исправник, Фаддей Фаддеич? – громко проговорила хозяйка, не замечая его между прибывшими.
Ей объяснил немедленно судебный следователь, что исправник по пути съехал на другой берег Волги, где его ожидал становой, для получения каких-то приказаний относительно недалекой отсюда ватаги рыболовов.
Вышел, наконец, на крыльцо и сам Петр Иванович. Длинный, бледноватый, с проседью в бороде, он, здороваясь с приезжими, просил зайти в дом, но этого не исполнили, а прошли прямо в сад, в беседку. Там находился Семен Андреевич – последовало взаимное представление, приглашение гостя принять участие в прогулке, его отказ, упрашивания и опять отказ, и, наконец, минут через двадцать вся шумная компания налетевших властей направилась к пароходу, и в Родниковке настала глубочайшая тишина; молчание яркой степи отовсюду надвинулось на нее.
Наступил пятый час – время обеда, и Петр Иванович с Семеном Андреевичем отправились к столу, накрытому в беседке. Разговор между ними принял не сразу определенное направление, но к концу обеда он стал любопытен обоим.
– Да, – говорил Семен Андреевич, глотнув кофе и потянув дым своей чрезвычайно тоненькой папироски, – я очень интересуюсь именно метафизическими вопросами и, при том направлении, которое имеют современные исследования естественных наук, я положительно недоумеваю: как можно не интересоваться ими. Ведь связь духа с материей так наглядна, так ощутима, что, право, не видит ее разве только слепой.
– Вы, Семен Андреевич, говорите, что интересуетесь метафизическими вопросами, но я за метафизику, простите меня, гроша не дам. Хотя очень умный человек Погодин и сказал, что метафизического никто не искоренит из человеческого духа, но я – живое ему опровержение. Что касается до связи духа с материею, то это дело другого рода; но мне любопытно знать: говорите вы это in verba magistri человека, занимавшегося естественными науками и философиею с равной любовью, или только со слов других?
– Нет, я занимался ими и никак не забуду, как в моем присутствии закончил в Гейдельбергском университете свои лекции о результатах естественных наук знаменитый Гельмгольц.
– А вы слушали и его? – перебил, видимо, затронутый за живое хозяин.
– Да, и очень долго. Он ознакомил нас с результатами, с последними словами естествознания; читал он нам по пяти раз в неделю, и аудитория его бывала полнехонька. Нам, слушателям, на последней лекции он сказал: «Господа, прощаясь с вами, я должен на дорогу вам сказать следующих несколько очень веских слов. Не все, господа, можем мы объяснять одними только физико-химическими законами: есть вопросы, дойдя до которых естествознание останавливается, и по-видимому, начинают действовать законы другой компетенции, а именно: философии и метафизики, изложение которых в мою задачу не входит и должно быть представлено другим. Прощайте, господа, – заключил профессор, – и помните мои слова».
– Он так это и сказал? Вы помните хорошо? – спросил видимо встревоженный Петр Иванович.
– Помню, у меня эти слова даже записаны.
– Как удивительно, однако, совпадают они, – продолжал хозяин, – с другою картинкою, другого мыслителя – Вундта! Вы и его слушали? Ведь он тоже профессорствовал в Гейдельберге, кажется, одновременно с Гельмгольцем?
– Да, и его слушал.
Петр Иванович протянул гостю руку и, с видимым удовольствием, пожал ее.
– Да, это было славное время Гейдельбергского университета, – заметил Подгорский. Тогда еще Страссбург принадлежал французам. Я не раз беседовал с Шлоссером, Страусом, Гервинусом, Миттермайером, Киркгофом, Бунзеном, Блюнчли… теперь, кажется, большинство их в могилах.
– Да, да. Вундт говорил совершенно то же, что и Гельмгольц, – продолжал Петр Иванович, как бы кончая вслух мышление, совершившееся втихомолку, – я вам найду это место, найду… Вундт говорит приблизительно так: на все решительно, что лежит перед нами в самом полном свете познания, накладывает свою колоссальную тень причина причин, и, дальше говорит он, что на все живущее ложится хотя что-нибудь из бесконечности идей религии… и это сказал не присяжный теолог, а крупный исследователь-естественник!
– Однако, – возразил Семен Андреевич, – о бессмертии души человеческой никто из них не заикался?
Эти слова сказаны были гостем с целью окончательного определения почвы, на которую хотелось ему вызвать «профессора бессмертия». Он не ошибся: Петр Иванович, видимо, очень довольный совершенно неожиданной возможностью говорить с учеником Шлоссера, Гервинуса, Гельмгольца и других, развернулся всем своим существом. Глаза его блестели, и он кинул недокуренную папиросу на землю.
– Мне очень приятно видеть, – проговорил Семен Андреевич, вовсе не желая мешать хозяину и обливать его холодною водою, – что вы, врач, естественник, думаете таким образом.
– Я не первый-с, много было первых. Припоминаю я, что по смерти знаменитого маленького Тьера, было где-то напечатано, если не ошибаюсь, в газете «Liberte», что в бумагах его найдена рукопись, задачею которой было доказать бессмертие души естественно-научным путем! Это думал сделать Тьер, а Кант, как вы это знаете, конечно, лучше меня, писал, что бессмертие души должно быть отнюдь не созданием верования, а логической несомненностью. Оба они глубоко справедливы, очень глубоко, и это можно доказать.
Петр Иванович остановился. Он поплыл на всех парусах по хорошо знакомому ему морю, и Семену Андреевичу предстояло очень немного труда, чтобы подогнать это плавание.
– Послушайте, Семен Андреевич, – сказал Абатулов после непродолжительного молчания, – я вижу, что эти два – три дня, что вы проведете у меня, будут рядом беседований, но до того, чтобы разумно беседовать, прочтите небольшую тетрадку, мною написанную. У меня, видите ли, доведена до конца очень большая работа, доказывающая бессмертие души человека естественно-научным путем.
– С естественно-научными доказательствами? – спросил Подгорский.
– Да! С доказательствами. Всей огромной работы моей, идущей очень издалека, от факторов микроскопии, вам в короткое время не прочесть, но заключение ее, последний вывод, я вам представлю, объясню на словах, чтобы проверить себя. Для того, однако, чтобы вы могли логически следовать за моим изустным изложением, сделайте мне великое одолжение и прочтите те несколько страничек, которые я вам дам. Если вы прочтете их внимательно, то увидите, что мои доказательства бессмертия могу я представить вам только в том случае, если вы признаете несомненными, непоколебимыми, непреложными два окончательных вывода моей работы, предшествующие доказательству бессмертия, а именно:
1 2 3 4 5 6 7 8