А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Если теперь пишут так, как говорят, то почему же, скажите на милость, не говорить, как пишут? Я поссорился – но это история из моей блестящей юности – с Обернон потому, что, когда писал ей, мне показалось, что я с ней говорю, и моё письмо заканчивалось следующим образом: «Всего доброго, дорогая Обернон, до встречи на следующей неделе». Вас это забавляет?
– Нет, меня смешит ваша шляпа…
Массо весь целиком, от шляпы-канотье до жёлтых ботинок, отражается в зеркале, всегда кажущемся как бы заплесневелым из-за того, что маловато света проникает сквозь слуховое окошко в прихожую, а стены её обиты серо-зелёными холстинами. Я вижу себя, стоящую рядом с ним – как я стояла рядом с Жаном, когда он отправлялся ужинать к своему отцу, – и обрываю свой смех, пока не затихнет боль воспоминания – своего рода судорога, от которой сводит рёбра, словно я погружаюсь в ледяную воду.
– А что уж такого особенного в моей шляпе?
Не знаю. Обычное канотье из соломки. Когда эту шляпу держишь в руках, она ничем не отличается от других канотье. А галстук Массо тоже не отличается от других ему подобных, как, впрочем, и его пиджак – самый обычный пиджак, но на нём скромный шевиот, невинная рисовая соломка и дешёвенький шёлк приобретают зловещий характер. Кажется, что стоит Массо утром подать знак, как все эти предметы разом сбегаются к нему: канотье катится колесом, пиджак, прихрамывая, ковыляет на пустых рукавах, а галстук, шипя, приползает, как гусеница.
– Генерал Буланже, – сообщает мне Массо, не отходя от зеркала. – Плохи дела.
Повернувшись ко мне, он снисходит до того, что объясняет, дотронувшись пальцами до своих отёкших щёк:
– Когда я начинаю походить на генерала Буланже, это значит, у меня болит печень.
– Это, верно, из-за жары?
– Да, летняя жара – лето тысяча восемьсот восемьдесят девятого года было в Сайгоне очень тяжёлым.
Массо потирает руки, и я веду его в курительную.
– Не правда ли, здесь очень мило?
Я вру. В курительной зловеще-мрачно из-за прикрытых ставен, из-за того, что нет хозяина, а только брошенная женщина.
– Да, очень мило, – подтверждает Массо садясь. У него особая манера садиться: он присаживается на краешек стула, словно проситель.
– Дни уже становятся короче, – слышу я его голос старой дамы.
Эти его слова прямо швыряют меня, сама не знаю почему, в бездну отчаяния, но я это скрываю.
– Конечно, старина, пора. Ничего нового?
Он долго сморкается, прежде чем мне ответить, и я жду, напряжённая и неподвижная, и твержу про себя: «Подольше, подольше сморкайся… Оставь мне хоть ещё на мгновение сомнение, надежду, что есть что-то новое…» Был бы он очень злым, он смог бы продержать меня в неуверенности весь вечер и, только уходя, сказать: «Кое-что новое есть».
Но он не злой. Он тут же отвечает:
– Нет, ничего нового. А у вас тоже нет новостей?
– Нет.
И я чуть слышно добавляю:
– Почему?
Массо повыше задирает своё плечо писца в знак бессилия, и тогда я решаюсь продолжить:
– Всё-таки он мог бы… Хотя бы из простой вежливости… И даже из простой невежливости… – да, мне так больше нравится – мне пишет: «Чёрт возьми, мне всё это надоело!» Одним словом, Массо, я всё же не такая женщина… Я хочу сказать, вы понимаете…
– Нет, не понимаю, – говорит Массо.
Я подыскиваю слова, словно иностранка, я не хочу выдать свою сердечную боль.
– Я хочу сказать… Меня не в чем было упрекнуть…
– Было в чём, – говорит Массо.
– Ну знаете!.. Если бы ещё речь шла о такой женщине… О такой женщине, как Майя…
– Речь идёт 6 такой женщине, как Майя, – говорит Массо.
Я открываю было рот, чтобы выразить свой гневный протест, но поза Массо не позволяет мне что-либо сказать. Он сидит, как факир, его маленькая пергаментная ручка то ли благословляет, то ли приказывает, и до меня доносится дыхание человека, который почти никогда не ест.
– Я буду говорить! Я буду изрекать бессмертные истины! Мне так хочется сочинить апологию, что прямо судорогой сводит бока. Жил некогда человек в долине Буа-Коломб, и вот однажды он возвращался домой. Когда он подошёл к своей земле, до него донеслись из дома ужасный шум, крики и бой барабанов. Тогда, переступая родной порог, он произнёс проклятие и заткнул себе уши. Тут ему шибанула в нос чудовищная вонь – он снова прокричал проклятие и зажал ноздри. Потом он кликнул жену. «Фаб, – сказал он, не отнимая пальцев от ноздрей. – Кажи мне, что за хужасный фапах и жум?» Жена усмехнулась и ответила: «Запах – это от превосходного сыра, который ещё не созрел, а шум – это твой сын, который играет в войну, выбивая дробь и трубя». Тогда человек этот восхвалил Аллаха и воскликнул: «Воистину мой сын рождён воином, чтобы всегда бить в барабан и могуче дуть в трубу! А что до сыра, то даже амброзия не сравнится с ним, а от его чудного аромата я просто исхожу слюной!» Потом человек сел за стол, отрезал ломоть сыра и поцеловал сына.
– А потом что было?
– На этом апология кончается.
– Смысл тёмен, Массо!
– Если бы он не был тёмен, то это не была бы апология. Тёмен, запятая, тире – но доступен даже женскому уму. Жан – это шумящий сын, Жан – это вонючий сыр.
– Вы хотите этим сказать, что я должна восхищаться всем, что исходит от него, только потому, что это от него. Больно уж всё это просто получается.
Наш восточный сказитель, украсивший себя теперь медной скрепкой для бумаг, нацепив её на нос, покачал головой:
– Не так-то уж просто, как вам кажется. Я пытаюсь при помощи барабана и сыра «пон-левек» объяснить вам, что есть любовь.
– Я вас ждала!
– Да вы меня и теперь ещё ждёте. И вы могли меня ещё долго ждать, если моей слабостью не был бы интерес к Жану. Вы его любите, женщина-как-Майя?
– Я… Да, Массо.
– А он, он вас любит, простите, он вас любил. Ладно-ладно, давайте без нервов. Дитя моё, учтите, что врач – это как исповедник, а исповедник – это как врач. Впрочем, я не врач и не исповедник. Ха-ха-ха! Продолжим. Вы ему писали?
– Конечно. Очень мало. Один-единственный раз, но большое письмо, в том месяце…
– И каково же содержание вашего досточтимого письма?
Я переносила этот допрос с напряжённой покорностью собаки, которой перевязывают больную лапу.
– Уже не помню, Массо. Что я несчастна… Что удивлена его поведением… Что он не должен был бы так со мной обращаться… Что… что у женщин тоже есть чувство достоинства…
– Хватит, хватит! – застонал Массо. – Я был в этом уверен!
Он разгибает тощие ноги, встаёт, завязывает развязавшийся на ботинке шнурок и холодно говорит мне:
– Можете издохнуть. Даю вам на это время.
Он делает три шага к двери, однако потом возвращается.
– Ваше несчастье, ваше горе, ваше одиночество! Ваше достоинство! Во-первых, достоинство – это недостаток мужчин! Вы, вы, вечно вы! Требовать, стонать, дуться, переживать и скрывать под всем этим ваш вечный порок: неспособность чем-либо обладать! Пф! И даже фи! Требовать, и всегда немного одновременно!
Я не смогла не улыбнуться.
– Немножко?.. Но почему? Я лично согласна и на всё! Не моя вина, если…
Мой домашний чёрт прерывает меня, разрубая воздух своей фанерной ладонью:
– Ваша, ваша вина! Опять вы! Я сказал – немного, потому что вы хотите от Жана только его любви. И не говорите, что это «уже немало»! Вы тратите всё своё время, чтобы сталкиваться лбами. Эта позиция пригодна только для лёгкой связи, не больше! А вот войти в его душу и пустить его в свою – это уже совсем другой коленкор. Да, принять его в себя, нести в себе так, чтобы все его проявления, переливы всех его состояний – веселья, гнева, страдания, чувственности, вместо того чтобы трогать вас в той же мере, в какой они трогают других людей, вы могли бы ощущать как свои собственные… Скажите, тупое выражение вашего лица – это что, знак понимания?
– Да… Подождите, Массо, я хочу это сказать по-другому: я нахожусь в тени, но мне на это наплевать, если я несу фонарь. Я вас верно поняла?
– Грубо и невыразительно говоря – да.
– Но… А он, Массо?
– Что он?
– Да вернёт ли он мне это той же монетой? Должен ли и он нести меня в себе, как вы изволили выразиться, до такой степени, чтобы, застав меня в объятиях другого мужчины, восклицать: «Ах, как моё отражение хорошо умеет любить!»
– А вот это вас решительно не касается. Какое вам до этого дело? Как будто женская любовь имеет что-то общее с нашей любовью!..
«Наша любовь…» Он укачивает себя, упираясь одной ногой в пол, словно общипанная цапля. Он говорит о любви с пафосом и категоричностью, это странное существо, так мало похожее на мужчину…
– Если любовь, которую вы испытываете к своему любовнику, его хоть в какой-то степени к чему-то обязывает, это уже не настоящая любовь.
– То, что вы от меня требуете, Массо, это материнское чувство.
– Нет, – возражает Массо. – Материнский инстинкт не прогрессирует. Он рождается разом, во всём своём объёме, во всеоружии, готовый пролить кровь. В то время как любви любовников дано тяготеть к совершенству.
– Это что, совет?
– Нет, всего лишь мнение. И даже не надежда.
– Не сомневаюсь, что вам нечасто доводилось встречать эту идеальную самку.
– Вы правы, нечасто. Один-единственный раз. И я на ней тотчас же женился. Это была моя прислуга.
– Давайте споём куплетик о «благородстве обездоленных»!
– Сами сочиняйте, мой дорогой друг, здесь нужны простые рифмы. И молите Бога, чтобы я не ошибся, когда счёл вас и Жана достаточно «убогими», чтобы создать дружную пару. Вы, к счастью, не гениальны, а фотография Жана никогда не будет напечатана в газете. Вы мечтаете быть послушной при условии, что вам разрешат ходить одной по улицам и покупать галантерею в Лувре. Он любит командовать, особенно когда защищён. И наконец, вы оба были – как мне жалко употреблять здесь прошедшее время – достаточно обыденны, чтобы зачать великую любовь…
Великая любовь… Слова, которые он сказал, – это слова мужчины. Это умно, пожалуй, даже чересчур умно для меня. Вместо того чтобы продолжить его мысль в том направлении, которое он предложил, я упрямо стараюсь извлечь рецепт поведения из его речи, я искажаю её, пытаясь обнаружить в ней скрытую волю моего любовника, я низвожу Массо к его жалкой роли посланника и, вместо того чтобы оценить по достоинству его роскошную концепцию женской самоотверженности, вижу в ней лишь способ понравиться.
Солнце спускается к морю, усеянному пятнами островов. После покоса на тощем лугу, который завершается пляжем, трава не выросла, и засушливая осень сжигает молодой лес. Все яркие краски пейзажа: зелень луга, интенсивно розовый, синий и густолиловый – собрались в море и в отражающемся в нём чистом небе.
Здоровая усталость удержала меня после обеда на террасе. Ветер, дующий с берега, приносит запахи лугов и гари сжигаемых сорняков. Жан скоро вернётся, он принесёт какую-нибудь добычу. Несмотря на линялую куртку, у него всё же будет несколько фатовской вид, вызывающий усмешку, – эдакий шикарный охотник. Мне будет дарована в виде приветствия улыбка, а также быстрый взгляд, которым он окинет меня и всё вокруг, чтобы обнаружить какой-нибудь беспорядок – вот, скажем, это крошечное кофейное пятнышко на моём белом платье или охапку безвременников, которые я сорвала утром, и они до сих пор вянут на скамейке…
То, что вот уже два месяца, как мы снова живём вместе, – это просто чудо, и я склоняюсь перед ним, как и положено склоняться перед чудом, не пытаясь найти ему объяснения. Когда я была ребёнком, мне подарили голубенькую древесную лягушку и, когда я спросила: «Почему же она голубая, а не зелёная?» – ответили: «Никто не знает, это чудо…»
Он не хотел ко мне возвращаться, и я чувствовала, что потихоньку отмираю. Я себя оплакивала. Я говорила себе: «Какая жалость!.. Лучше бы кто-нибудь погиб вместо меня, во мне ещё бродит столько сил… Вот она я, этот мозг под этим лбом, всё в лучшем виде, всё во мне может быть ещё полезным и счастливым…»
Однако наступил день, когда моя печаль вошла в период неумолимой активности и поступать разумно стало выше моих сил. Вновь увидеть Жана – сделать всё, что он пожелает, чтобы его увидеть, – употребить любые средства, отбросить всякий дальний расчёт, исходить только из самого насущного, того, что можно делать немедленно. План, на котором я остановилась, был весьма хитроумен: ложный отъезд, а потом терпеливое ожидание его возвращения.
Телефонный звонок чуть было не провалил этот план, потому что я не смогла устоять, зная, что он вернулся домой, перед потребностью услышать его голос. Стоя в телефонной кабинке, в гостинице, я слышала, как он кричал: «Алло!.. Ну что там?.. Кто у аппарата?..» Но я молчала, я затаила дыхание, словно моё малейшее движение могло бы меня погубить… Он, видимо, почувствовал, что это я, потому что тембр его голоса вдруг изменился. Я услышала, как он сказал более низким голосом: «Алло, послушайте… Алло… Алло…» Потом он неуверенно добавил: «Уж не…» – и умолк. И я услышала щелчок крайне бережно повешенной трубки!..
Соучастием Массо и – менее бескорыстным – слуги Виктора я располагала. И вот однажды вечером я поджидала Жана у него в доме, а утром этого дня моё письмо, отправленное Брагом, сообщало Жану, что я уехала в Гавр и возвращаюсь к старой профессии.
Я ждала его, погасив повсюду свет, в нашей спальне, освещённой газовым фонарём с бульвара Бертье. Я слышала, как протекают часы, не испытывая ни усталости, ни страха, даже страха перед тем, что моя романтическая засада делает меня смешной. Конечно, если бы я написала Жану: «Мне необходимо с тобой поговорить», он встретился бы со мной на следующий же день, но я хотела увидеть не такого Жана.
Я ждала, наслаждаясь неведомым мне доселе покоем, словно я дошла до конца своей жизни. Я ждала, сидя в темноте. Запах розы, которую я засунула себе за пояс, бил мне в ноздри, не встречая никакого сопротивления в недвижимом воздухе. Я слышала каждую машину, которая проезжала мимо дома, и шаги каждого проходящего прохожего. Всякий раз я говорила себе спокойно: «Это не он». В середине ночи я вдруг услышала медленные шаги, приближающиеся к дому, и моё невозмутимое спокойствие вдруг превратилось в своего рода безумие. Немедленно удрать, закричать, побежать вниз отворить дверь, а потом спрятаться на чердаке – я едва не проделала всё это. Однако когда тот же медленный шаг донёсся до меня с лестницы, я всё ещё сидела на том же месте. Я подумала, как во сне, что он может испугаться, войдя в комнату, и, прежде чем открылась дверь, произнесла довольно громко: «Жан!»
Он наверняка услышал, как я его окликнула, но не ответил. Он вошёл в комнату, прикрыл за собой дверь, зажёг свет – мы стояли друг против друга с вытянутыми вперёд руками чуть пониже уровня глаз.
– Ты здесь? – произнёс он после некоторого молчания.
– Да, здесь. Я тебя окликнула, чтобы ты не очень удивился, увидев меня.
– Выходит, это ловушка?
Он тихо рассмеялся, а я потеряла всякую надежду, потому что у него был такой любезный вид, он держался так уверенно, с такой лёгкостью, будто пришёл с визитом… Он показался мне выше ростом, более красивым, но менее молодым, чем был в моей памяти. Насколько я помню, мысли мои кружились в тот миг в трёх разных планах: прежде всего – вот он, передо мной. Потом: до исхода ночи я узнаю свою судьбу. И наконец: на лбу у него две бороздки морщин, он уже не ребёнок, не жестокий подросток, он – мужчина, существо одной со мной породы и возраста, между нами должны быть способы общения, возможность что-то обсудить по-человечески…
Я тоже улыбнулась и сказала:
– Конечно! Ты же знаешь моё давнее пристрастие к театральным сценам, куда мне от него деться?
Какая-то тень поползла с его лба, тут же захватив всё лицо, тень животная, предвестница страшного гнева, но он вовремя овладел собой и предложил мне сесть. И так как он протянул ко мне руку, я взяла её в свою, весело пожала:
– Здравствуй, Жан.
– Здравствуй…
Я прочла на его лице выражение глубокой растерянности, но вместе с тем и облегчение оттого, что он застал меня весёлой, без слёз, без драматических криков и угроз. Я была настолько сосредоточена на том, как себя вести, что мне показалось – я его больше не люблю. Я совершенно перестала страдать. Он сел и провёл рукой по лбу.
– У тебя усталый вид, Жан.
– Да, представь себе, я теперь работаю. Мой отец уже не сможет вернуться в свой кабинет. А у меня ещё нет ни привычки работать, ни охоты… не знаю, зачем я тебе всё это рассказываю: ведь тебя это решительно не интересует…
Он говорил нарочито раскованно, но тем не менее в его словах звучал упрёк, уже упрёк, наконец-то! Наконец-то зазвучала прелюдия к объяснению любовников… Я не упускаю случая ответить и отвечаю:
– Да нет, Жан, меня это интересует. Даже очень интересует, как и всё, что касается тебя.
Я чувствую, что перестаралась, он понял, на какую дорогу я его вывожу, и не стал настаивать. После этого моего прокола мы не меньше четверти часа говорили друг другу несущественные любезности и банальности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21