А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Глупости, — проворчал я, забираясь поглубже под одеяло, в уютное сонное тепло.
Мне было в ту пору…
XIV
Глупости, проворчал я…
Медлительность, с какой я пишу, приводит меня в отчаяние. Времени у меня почти нет. Возможно, поэтому меня тянет привлечь в тетрадь и синеватый оттенок утра, и жухлый упавший лист… всё, что ни припомнится. Любая мелочь становится мне дорога, как единственное воспоминание. Умение же владеть пером предполагает умение выбора единственного из многого. Впрочем, известно (всем), что я писать не умею и вряд ли уже научусь.
Время моё уходит. Врач меня утешает, но я чувствую. Время моё уходит (ох, врет мне мой врач!), а мне нужно еще успеть, успеть записать главное: ужас душного, жаркого дня, у висячего мостика через канал Грибоедова, тень зеленой еще листвы укрывала меня, горело золото львиных крыльев, и горячее, темноватое солнце августа ложилось на револьвер Мальчика чистым осенним блеском… тем и начать записки мои?
Жаркое солнце августа, револьвер Мальчика, чистый осенний блеск, да: семьдесят шестой год, двадцать третье августа 2, конечный день… что , впрочем, нужно считать конечным днем моей жизни? тот день в августе 1976-го? или день в конце сентября 1980-го, на берегу Карповки? или день в октябре 1969-го, на Фонтанке?.. трижды подшиб Мальчик мою жизнь…
Жизнь кончена. Умру здесь: и хорошо поступлю (не будет ли неприятностей моему врачу? не слишком ли дорого я расплачиваюсь за дурацкую встречу в сентябрьском переулке на берегу Ждановки четверть века назад? так давно, что и вспомнить-то неприлично…); а пока я не умер, мне нужно писать: холодным и серым утром 21 октября…
Вот истинное начало моих записок; в ту пору мае было чуть больше тридцати лет.
XV
Холодным и серым утром 21 октября 1969 года я вышел из сияющего стеклом подъезда Дома Прессы на сизую, голубую набережную Фонтанки…
(Я написал: утром, хотя, вероятно, стоял высокий день и даже начинал клониться к вечеру: жизнь в редакциях начинается не прежде полудня, и в театр мне нужно было к половине третьего часа дня; в те осенние утра я вставал поздно; и осенние утра в Городе: и высокие, солнечные и синие, и прозрачные пасмурные, легко длятся до вечера, дымных черных и синих сумерек; вот отчего у меня ощущение нескончаемого утра…)
Вышел на набережную: удачлив и весел, даже как-то дразняще весел и дразняще удачлив! ах, нечасто я так чисто и искренне нравился себе, как тем утром. Веселье мое кружило и торопило меня: как осенний нетерпеливый дух кружил медленно и уводил Город… все, все было прелестно: и нескончаемый праздник, и рецензия, что шла в завтрашний номер, и чудесный театр, что ждал меня, и чудесная женщина, дарованная мне этим утром…
Три четверти часа назад я весело вошел в Дом Прессы, чтобы прочесть рецензию на мою книжку; я очень любил Дом Прессы, всё еще считавшийся новым, и входил сюда с удовольствием, потому что меня здесь любили.
В утренних коридорах гулко было, и полутемно, и линолеум влажно поблескивал. В комнате, нужной мне, горела настольная лампа, красиво оживляя утреннюю осеннюю пасмурность. Ее яркий свет с несильными оранжевыми и зелеными тенями заливал утреннюю еще прибранность письменного стола и худые и загорелые, обнаженные почти до локтей руки хозяйки, и загнутые (чтобы не испачкать руки черной типографской краской) запасные полосы: оттиснутые на серых, сырых еще листах четвертую и вторую страницы завтрашнего номера газеты (уже кое-где исчерканные). Длинными пальцами (волнующими) отводя привычным движением прядь волос со лба, хозяйка улыбнулась мне; уголки ее губ в улыбке пленительно уходили вниз, и улыбка получалась женственной и печальной. Издали я любовался этой женщиной уже долгое время. Ее худоба, печальность, вызывающая некрасивость, презрительность, ироничная злость: все виделось мне прелестным. Женщины с искрою злости, как и женщины в печали, притягивали меня, женственная злость всегда вдохновляет (а печаль сулит благодарную нежность); и плевать я хотел на холеных, витринных красавиц, все они мелочно глупы; и юные девочки не занимали меня, от них детским мылом и возрастной глупостью несет за версту. Вкус любви, в который входил я в ту пору, манил к неизвестному; я хотел уже было влюбиться в ту женщину, мне недоставало лишь молчаливого ее позволения: я вышел из лет, когда с удовольствием мучатся неразделенной любовью. И в то утро конца октября, войдя в пасмурную, согретую приятным, низким светом настольной лампы комнату, я почувствовал в улыбке хозяйки, в звучании хрипловатого ее голоса, что она действительно рада мне. Мы закурили; приятно курить в серый час утра с женщиной, которая тебя привлекает; чистое удовольствие слушать ее умный, с изящной злостью, ироничный разговор, ее мягкую, пленительную картавость, что так причудливо окрашивает ядовитую иронию городских и редакционных сплетен, и я длил удовольствие, глядя на ее загорелые, уже побледневшие в ленинградской осени руки, наблюдая в ней высшее проявление женственности, когда женщина не заботится, чтобы что-то украсить или утаить в своей внешности, и предполагает, что ее достоинства много весомей незначащих пустяков; в то, холодное, утро на ней был крайне модный вязаный балахон, который ничуть не скрывал ее гибкого и худого тела и, напротив, являл его почти с непозволительной чувственностью. Я увидел, что и я ныне нравлюсь ей… и я придвинул к себе четвертую полосу, вынимая золотое перо. Хвалебную рецензию на третье издание моей книги смастерил посредственный ленинградский литератор: сочинитель забытых повестей, в возрасте, достойном соболезнования, и с именем, убедительным лишь для редактора Газеты; когда я условился в редакции о рецензии, я сам просил литератора об услуге, рассудив, что четвертной гонорара и последняя возможность напомнить читателям, что он еще жив, литератору не помешают, и даже выставил ему литр, который мы тут же и выпили (к властителям дум я обращаться не захотел. Властители пишут такие вещи очень неохотно, они думают о вечности, о семнадцатом томе посмертных своих собраний, куда войдет и переписка с литфондом, и пишут рецензии о младших товарищах по перу крайне долго и крайне плохо, и болезненно переносят, когда их в чем-либо исправляют. К властителям я ходить с челобитьем не захотел); и литератор мой насочинял!..
Три абзаца я вымарал без раздумий. Затем вылетели хвост, зачин и кусок из середины. Может быть, литра на двоих было много, думал с неудовольствием я, и литератор мой чего-нибудь недопонял? Литератор средней руки похваливал меня так, словно я был тупое дитя, выучившее стишок Любит летчик пулемет и прочитавшее его с табуретки гостям; ещё несколько фраз я выправил с ходу, и задумался сумрачно: нужно было срочно (и тонко) исправить испорченную литератором рецензию текстом решительным и изящным; я весьма ценил изящество формулировок, когда речь шла о моем творчестве…
В четверть часа все было исправлено; смущало меня лишь то, что все двести, даже триста строк приходилось переливать: не выйдет ли неприятностей в наборном цехе; я сегодня дежурю, лениво сказала она, перельют! что там?.. и гибким движением потянулась ко мне, всем гибким, прелестным телом, ничего страшного, мягко картавя, читая внимательно и очень быстро мои вставки и вычерки, можно правку принять, запах её волос, духи её нежным стоном прошли во мне, дверь!.. мягко картавя, проговорила она, прерывая мою жадность, и в голосе звучал смех. Коснулась моих губ волосами она не умышленно, читая мои вычерки, и то, что она не уступила моей ласке, грубой, а с тайной насмешливостью пошла ей навстречу, с трудом дотянулся я до ключа, все переменило: женщина, не которую выбирают, а которая избирает сама, уже я стал ее капризом, а не она моим. В дверь постучали.
XVI
Губами я чувствовал ее медленную улыбку: ситуация ее забавляла. И то, что я запер дверь, и обрушил (сущим медведем!) кипу бумаг с полированного стола, ей представлялось занятным. Злиться мне на нее было поздно… и вдруг она, звериным вывертом вывернувшись, прикрыв ресницами темные, вмиг переставшие смеяться глаза, взяла мои губы властно, как злым укусом, пронизав меня долгим, мучительнейшим наслаждением, и, насладившись жестоко моей дрожью, молча, упруго, уводя вниз голову, ушла.
Господи! милая … ведьма; чертовка; если, лениво, изученно целуя в губы, умеешь так пронзить и измучить…
(Тем временем женщина, вновь подаренная мне возлюбленная, повернув лениво плоский ключ, отперла дверь и, закурив, отводя любимейшим движением прядь волос со лба, глядела на меня с усмешкой, с прищуром.)
…то чем же одаришь в любви? — …и чтобы унять дыхание; унять ноющую жилу в животе, я присел, поднимая уроненные мной бумаги: и выпрямился, держа в руке машинописный, истрепанный экземпляр пьесы Прогулочная Лодка , пьеса в трех действиях. Имени сочинителя я вновь не запомнил, отвлеченный другим: пораженный тем, что в моей руке лежала именно та рукопись, которую майскими ночами читала моя очаровательная девочка, я ошибиться не мог, на титульном листе пьесы темнел кофейный кружок, пролив кофе, я невнимательно поставил чашку не в блюдечко, а на рукопись, пусть простит меня неизвестный мне автор, оплошность моя извинительна, серой майской ночью, и уж слишком рукопись была истрепана, чтобы обратить на нее внимание, когда девочка целует сердито и горячо… и проявившееся вдруг в кофейном пятне присутствие моей маленькой, ласковой, очаровательной злюки, присутствие ее здесь, в пасмурной, утренней и осенней редакционной комнате, ярко освещаемой настольной лампой, и очень мешало мне, и придавало вкусу губ здешней хозяйки трудно изъяснимую прелесть.
— А, — услышал я ленивый, хрипловатый голос. — Пьеса … Ты читал уже?
— Едва начал, — ответил осмотрительно я (ленивое и очень ироничное ты жарко отозвалось во мне лаской и усмешкой).
— Бред, — картавя презрительно, очаровательно, и уголки ее губ в презрении ушли глубоко вниз: — Мальчик, столкни лодку; я встречалась (лениво) с ее автором: почти графоман, совершенно (презрительно и прелестно картавя) не чувствует мира; ничего примечательного не сочинит.
Я чуть усмехнулся, кинул рукопись на полированный стол, в круг яркого света с оранжевыми, зелеными тенями, на исчерканный моим золотым пером черный газетный лист (и почувствовал, что, как ни жаль, но пора уходить; возвращаться к рецензии незадачливого литератора значило бы явить дурной тон; уговариваться о свидании — тоже. Всё у нас с нею будет … когда время придет). Коротко я простился; меня не удерживали.
XVII
…управляла мною беспечность; женщины любили меня; женщин было так много: прекрасных, различных, непохожих, что «приходилось, со вздохом, откладывать на неизвестное после влюбленности и встречи; и о деньгах я не заботился, играя удачливо в карты, что составляло в ту пору мой важнейший доход; к тому же меня издавали.
Кончался октябрь; вторник, 21-е число. И, очерчивая легким взглядом ближнее будущее, я видел: мои новые книги, фильм, мою премьеру в театре (…ее поцелуй еще жил во мне: тянущим, сладким, томительным недомоганием, приглушенное желание мучило и забавляло меня; черт возьми; что за женщина; властительные, ироничные ее губы означили начало чудесного… и думать о том было лень).
Кончался октябрь.
Влажный ветер, пришедший издали, из штормов осенней Атлантики, задирал тяжело хмурые, черные волны Фонтанки; ветер растрепывал жестоко и холодно мои волосы, загибал полы распахнутой моей куртки. Мне приятен был ветер; его влажный и жесткий холод лишь укреплял удовольствие жизни. Куртка на гагачьем пуху (в ту пору я неизменно был хорошо одет, даже очень хорошо, и возводил умение дорого и со вкусом одеться в категорию нравственную), темный красивый ворот сорочки, крепкие красивые башмаки тоже были удовольствием, как и осенний ветер; с непокрытой головой я ходил почти всю зиму. За всю жизнь я болел лишь один раз: простудился, когда, снежным и солнечным утром, долго нырял в быструю воду сибирской реки, чтобы зацепить тросом ушедший под лед бронетранспортер.
Гранитные, сизые и неровные, плиты набережной привели меня через сто шагов к каменному мосту, украшенному башнями, с висячими цепями. Каменные башни увенчивались золочеными яблоками. В сизости утра золоченые яблоки остро поблескивали, будто стянув в крутые свои бока текущее в воздухе свечение. Влево открылась осенняя, маленькая площадь; листья топорщились на осенней траве, мокром песке (и я с удовольствием шел по листьям, приминая их) в сквере, устроенном посреди площади, вокруг бюста великого человека (тысячи раз проходил я тот сквер! и ни разу не поглядел внимательно на бронзовый бюст; и как он выглядит, я теперь совершенно не представляю); изящной улицей Росси, прислушиваясь к мурлычащему во мне удовольствию осеннего октябрьского утра, и удовольствию влюбленности, я вышел уже на другую, красивейшую в зыбком блеске осеннего утра, широкую площадь, где чернел за деревьями высокий памятник матушке императрице; и вошел в кривой, узенький переулок Крылова; меня влекла утренняя привычка: выпить. Коварства коньяка я в ту пору еще не чувствовал. Утренняя, крепкая выпивка изощряла восприятие, чувственность, дарила дорогое ощущение налитости тяжелой, дремлющей силой, уверенностью, весельем (легкомысленным отчасти); и на Садовой, против стареньких арок, галерей Гостиного двора я привычно ввернулся в щель . Щелью именовался крошечный бар ресторана Метрополь , втиснутый под рестораном, в закутке первого этажа. В утренний час щель душно, до изнеможения набита была девочками; бегемот бы издох от их интимного щебетанья и дыма их сигарет; тут водились умные девочки из Публички, веселые девочки из Гостиного Двора и очаровательные Девочки неведомой занятости. Коньяк был дешев, кофе тоже; девочки брали рюмочку коньяку за двадцать копеек, чашечку черного кофе и, изящно куря, за двадцать семь копеек вели красивую жизнь (впоследствии кофеварку упразднили, коньяк вздорожал, и девочки исчезли. В утренней темной щели стало пусто, чисто, приятно…). Меня здесь знали уже много лет, что тебе, Сережа? и какие-то девочки уже глянули, из-под черных ресниц, на меня с интересом (…мучительное недомогание желания вновь волною прошло во мне); жаль, меня ждали в театре; кивнув: то же, что и всегда, я, поверх милых, и гладко причесанных, и продуманно растрепанных головок, взял тяжелый, приятный всей тяжестью и округлостью, темным коньячным цветом и медвяным, золотистым духом фужер (и конфету; я не любил затемнять вкус коньяка лимоном, тем более в осеннюю пору).
XVIII
В театре было чудесно; утренний свет поздней осени лился сквозь театральные, шелковые шторы; и запах осени чувствовался всюду. В театре было нарядно, празднично, душисто. В утреннем фойе все были любезны, знакомы, красивы, милы, здесь царили актерские привычки, и женщин, изящных, веселых, целовали в щечку, в изгиб шеи (в запах духов), или целовали руку, все здесь были родня, и все выглядели очаровательно утренними, еще не вполне проснувшимися, боже мой, как я любил в ту пору утренний театр!.. и входя в нарядное фойе, я увидел :…выгнув прелестную спинку, моя очаровательная девочка говорила, непринужденно и весело, с моей красавицей женой; их, очевидно, познакомили только что (и ожидал я этого уже давно); жена моя выглядела, безусловно, красивей: изысканней, умудренней, прекрасней; и всё же, всё же, в чем-то она уступала девочке; и это видели все; в изгибе ее губ, темном взгляде жили внимание и не идущая к ней заинтригованность (чем можно увлечь внимание моей жены?), и темное, из-под темных ресниц, ее высокомерие уже было зависимостью ; девочка же, выгнув ленивую спинку, легко и точно поместив в воздухе плечики, была совершенно и непринужденно свободной: ни малейшей заинтересованности в ком бы то ни было; ее непринужденность и беспечная уверенность были почти оскорбительными (для моей жены; для меня); и говорили они о какой-то Елене, Елена , звучный, актерский голос девочки, через год… я живу в ее квартире; за шторами Летний сад… балетный станок, и голос моей жены, удивленно и чуть недоверчиво, разве Елена занималась балетом, подойдя к ним с извинениями, что помешал разговору, я поцеловал девочку в подставленную мне невнимательно щечку, и с искренней любовью коснулся губами руки моей жены (духи!), гуляешь, мил друг, небрежно проговорила жена, поворачивая красивую голову и небрежно разглядывая людей в фойе, как мальчик, право. Вечные проказы, насмешливо поклонившись, я отошел, просмотр собирал публику значительную, готовилась не просто премьера, но театральное событие, многих в фойе я знал, актеры, режиссеры, драматурги, публика из всяких управлений, ведающих театрами, прошел горделивый Щелкунчик и вечный приспешник его, Попугай; гибкая и обворожительная Мила, завлит в театре за Фонтанкой, протянула, смеясь, руку для поцелуя (всё, давно уж, устраивалось к тому, чтобы мы с Милой любили друг друга, но вечно что-нибудь служило помехой);

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Город'



1 2 3 4 5 6 7 8 9