А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сейчас окна здания были заколочены, а недостающие черепицы на крыше скалились, как призраки выбитых зубов. Грибшин решил бы, что дом необитаем, если бы не дым из трубы, фосфоресцирующий в лунном свете. Он постучал в дверь и удивился силе и весу своего кулака.
Сначала никто не ответил, потом что-то прошуршало мимо двери. Словно крыса пробежала. Прошло несколько секунд, дверь распахнулась, и крыса оказалась плотным стариком в тонкой рабочей рубахе. Старик воззрился сквозь Грибшина, словно не видя его. Слезящиеся глазки были окружены грубой сетью складок и морщин.
— Добрый вечер, — заговорил Грибшин, робея перед этим видением сильнее, чем перед англичанами. — Простите за беспокойство.
Старик, кажется, и вправду обеспокоился, даже разозлился. Буркнул сквозь зубы:
— Кто такой?
— Я работаю на фирму «Братья Патэ». Что-то вроде журналиста.
Старик молчал секунду, раздумывая, потом хрюкнул.
— Я думал, паломник, ети его.
— Нет, нет… — начал Грибшин. Он безумно устал, даже не от путешествия по железной дороге — оно не было утомительным. Его скорее выбила из колеи шумиха вокруг дома начальника станции; и еще — его собственные неясные видения. Внезапное ускорение поезда все еще отдавалось эхом у него в костях.
— Дурак, гони его! — закричала женщина. Она подошла к двери — старуха в халате и мятом ночном чепце. — Не сегодня! Мы уже закрылись на сегодня! Пусть идет на станцию!
— Мне надо переночевать, — запинаясь, произнес Грибшин. — Я хорошо заплачу. Я… — он прервался, испугавшись, что придется объяснять, кто он и что он, — очень устал.
— Не здесь! — каркнула женщина. — Мы закрылись на ночь, насовсем!
Но Грибшин понял, что его предложение застало врасплох старика и старуху. Он рванулся вперед и протиснулся мимо старика, который не стал возражать. В сумрачной комнате с низким потолком Грибшина сразу объял сухой печной жар, он был чище и добрее, чем удушливое тепло вагона. Грибшин жалел, что выказал слабость, но усталость объяла его, как болезнь. Хозяин беззвучно закрыл тяжелую деревянную дверь, давая понять, что оказывает гостеприимство против своей воли.
— Прошу вас, — сказал Грибшин.
Он уже бывал раньше в этой горнице — или в очень похожей: все почтовые станции строились по сходному плану. Здесь царила беленая русская печь с лежанкой под потолком. Кроме этого, в комнате имелись два окна с видом на дорогу, длинная скамья вдоль стены, тяжелый сосновый стол и несколько табуреток. Потолок поддерживали тесаные топором балки. Всего освещения была одна скудная керосиновая лампа. Грибшин не мог разглядеть углов комнаты, но ему казалось, что в одном углу кто-то копошится.
Старуха передумала:
— Что дашь?
— Пять рублей, — сказал он.
Цена была ни с чем не сообразной — за такие деньги можно было снять роскошный номер в московской гостинице, но старуха прищурилась.
— Шесть, за кровать, — ответила она. — Только за кровать, больше ничего.
Только теперь Грибшин понял, каким промыслом обитатели почтовой станции возмещали утрату былых доходов. Он кивнул, чтобы показать, что они договорились, и, пытаясь освоиться (хотя ему было очень не по себе), спросил почти небрежно:
— А женщин сегодня нет?
Хозяин пробормотал:
— Нынче они все на станции. Там теперь такой бордель, какого еще не видывали.
Четыре
Престарелый писатель, который сейчас лежал, трудно дыша, в доме начальника станции, бросил вызов Русской православной церкви, а с ней — царской власти, авторитет которой был основан на учении церкви. Граф был опасный человек, хотя имел мало общего с движением социалистов-революционеров, из-за которых пять лет назад запылала Россия. Он объявил, что все правительства и церкви, утверждающие, будто власть дана им от Бога, лгут. Он отверг догматы Троицы и Вознесения, чудеса святых, установленные церковные таинства, иерархию священников, святость церквей. Он заявил, что вся религия, какая нужна человеку, содержится в Нагорной проповеди. Люби ближнего своего. Больше не греши. Следуя Христовым заповедям, граф попытался отвергнуть общество, богатство, славу и похоть — и потерпел полную неудачу.
Графа обуревали невероятные, гигантские противоречия. Дворянин-землевладелец, в чьих поместьях работали тысячи крестьян, он верил, что нельзя жить чужим трудом. Носил крестьянские рубахи и плохие самодельные сапоги, а домочадцы его одевались по-европейски. Скудную вегетарианскую пищу подавали ему лакеи в белых перчатках. Граф презирал современную цивилизацию, но его завораживали фонографы и велосипеды, и он построил в Ясной Поляне теннисный корт с английским ландшафтом вокруг.
Он призывал к половому воздержанию — даже в браке, — но славился количеством зачатых им детей. Жена родила ему тринадцатерых, и вдобавок он обрюхатил не поддающееся учету число крестьянских девок на усадьбе — овладевал ими под влиянием минутной страсти, набрасывался на них на кухне, в саду, в коровнике, в амбаре, а после каялся у себя в дневниках и подсовывал дневники жене, которая с готовностью приходила в ужас. Этот разлад между рассудком и аппетитами уже вошел в легенду, которая расцвела пышным цветом, смущая домочадцев и последователей графа.
Сами последователи графа были воплощенным противоречием. Граф, будучи противником религии, не хотел, чтобы его имя связывали с каким бы то ни было организованным движением, основанным на его учениях. Однако он продолжал учить, его брошюры и письма собирали новых последователей, зачастую приводя их как паломников в Ясную Поляну (а теперь — в Астапово). Один из этих последователей, Владимир Чертков, утвердился в роли главного хранителя трудов и мыслей графа, хотя писатель заявлял, что ничего подобного ему не нужно. С течением лет граф стал питать к Черткову пламенную привязанность. Сейчас граф вызвал его к своему смертному одру.
Грибшина отвели в глубины почтовой станции — в комнату, где стояли умывальник и стул. Старуха потребовала еще рубль за белье и десять копеек за свечку. Грибшин уснул сразу, сняв лишь ботинки. Сон его был глубок, как колодец, лишен сновидений, и продолжался примерно пятнадцать минут. Потом Грибшин дернулся и проснулся, мгновенно вобрав в себя все, что было в комнате: мириад клубящихся запахов, омерзительно кислых и подозрительно сладких, скрипы, шумы, сырость, людей, которые спали до него на этом сером, грязном белье, отчаянный бег теней по стенам и мебели.
Почему он бежал из Астапова? Ему было невыносимо думать, что он чего-то испугался — но он бежал не потому, что его запугали эти дешевые наемные писаки. Нет… скорее… Он думал об этом, лежа на неудобной кровати без пружин, глядя на потолок, до того засиженный мухами, что пятна можно было разглядеть даже в полумраке. Скорее это был мгновенный приступ неразумия, родственный странному ощущению, охватившему его в поезде из Тулы, чувство отстраненности от текущего момента. Стены циркового шатра клубились, словно холст надували воздухом. Голова мертвой крысы, управляемая профессором, повернулась и бросила на Грибшина оценивающий взгляд. Кожа голой женщины в затемненном вагоне для прессы была гладка и упруга. Текущего момента не существовало: это была иллюзия, зависшая меж ощутимыми реальностями прошлого и будущего.
Ему придется вернуться в Астапово рано утром, чтобы успеть послушать утренний доклад врачей. Предвкушая наступающий день, он впитывал призрачную обстановку комнаты: хромой умывальник, дверной косяк, подоконник. В углу, на традиционной треугольной полочке, стояла грубо нарисованная икона. По капризу лунного света холодный луч просочился в щель меж досками, закрывающими окно, и упал на картинку — размером с обыкновенную книгу. Разумеется, в целом доме не нашлось бы обыкновенной книги. Икона изображала Богоматерь с Младенцем — они слились в такой знакомый силуэт, что Грибшину достаточно было мельком взглянуть, чтобы воспринять его целиком. Однако икона приковала к себе его взгляд на несколько минут. По невероятному совпадению, оттого, что луч упал именно в это место, лакированное дерево ярко блестело, особенно нимбы над головами Марии и Христа. Казалось, что золото пылает — очевидно, таково и было намерение неизвестного художника.
Грибшин был знаком с подобным эффектом. Ему не раз доводилось бывать в комнатах с таким освещением. Его отец, лектор-филолог и странствующий реформатор, когда-то провел его с собой через бесконечный ряд осененных иконами гостиных, крестьянских лачуг, часовен, церквей и монастырей. Каждый год ранней весной Антон Грибшин совершал путешествие на юго-восток, большей частью — по Тульской и Рязанской губерниям, в села и деревни, где школы только появились или быстро развивались. Он ехал в быстром тарантасе на рессорах, везя с собой книги и другие учебные материалы. Те были куплены на деньги благотворителей, собранные по подписке. Часто он брал с собой сына — мальчика отпускали из прогрессивной московской гимназии, чтобы он мог ознакомиться с примитивными условиями жизни народа.
Мальчик Коля бывал разочарован, когда ему не разрешалось отправиться с отцом — оттого, что не отпускала школа, либо по нехватке средств, либо по какой-то загадочной причине, открытой только взрослым. Дома отец часто раздражался и замыкался в себе, словно съеживаясь в узком домашнем мирке. Мальчик прекрасно знал и про огромные долги, и про драконовскую экономию. Но в дороге отец преображался почти сразу, едва ли не в тот момент, когда они въезжали в серебристый лес на окраине города. Антон теплел к сыну, позволяя себе длинные монологи-размышления о поворотных моментах своей жизни (банкротство отца, хвалебное представление ректору), хронической болезни жены (что-то женское, начавшееся после рождения Коли) и своем единственном путешествии за границу (в Берлин). Он рассуждал, как повезло Коле, что ему выпало взрослеть в ХХ веке. Отец верил, что в этом столетии человеческий род преодолеет низменные инстинкты, унаследованные от животных. «Для науки не будет ничего невозможного. Если бы сто лет назад кто-нибудь увидел телефон, или синематограф, или автомобиль, представляешь, как бы он удивился! Так же нам непостижимы открытия грядущего века. Мы победим болезни, голод, человеческую злобу… мир перевернется, и я, может быть, даже доживу до этого… Люди науки станут жрецами новой религии. У науки будут свои обряды, реликвии, праздники — в честь Луи Пастера и Томаса Эдисона…»
Антон когда-то переписывался с ныне покойным Николаем Федоровым, московским философом, который верил, что когда-нибудь можно будет — посредством какого-то еще не открытого чисто научного метода — воскресить всех людей, когда-либо живших на земле, и будущее цивилизации зависит от успеха этого воскрешения. Все проблемы, стоящие перед человечеством, вытекали из основной — смерти. Бессмертие было «общим делом» человечества, единственной возможной целью социальной революции. «Представляешь? Никаких царей, никаких королей… — говорил отец. — В будущем каждый будет сам себе царь, и не какого-нибудь мелкого единоличного царства, а всей природы… Властен над самой смертью…»
В это время года природа обычно еще куталась в ледяную броню, и путешественники спешили по твердым зимним дорогам, пока те не превратились в жидкие весенние. Гуси летели на север. На Колю, укутанного в одеяла, успокоительно действовал этот вселенский оптимизм, который дома отец обычно держал при себе. Что же до его уверенных предсказаний, Коля уже тогда знал, что это все чепуха.
Деревенские учителя уже ждали их прибытия, словно они везли не кучку школьных принадлежностей, а нечто большее. Детям накануне приказывали умыться, а школьное здание подлатывали, насколько позволяли скудные средства крестьян. Школы по большей части состояли из единственной комнаты и были построены первоначально для каких-нибудь сельскохозяйственных нужд. Печи в них дымили, ветер выл сквозь щели в стенах. В число обязательных уроков, согласно государственным предписаниям, входило письмо, чтение, начала грамматики, четыре действия арифметики и священная история — учить чему-нибудь сверх этого не давали родители, опасаясь, что от лишнего ученья сыновья и дочери не смогут работать или испортятся каким-либо иным образом.
Молодых учителей Антон подбадривал и был с ними энтузиастом. Учителя работали в трудных условиях, получая меньше двухсот рублей в год. Антон привозил им книги, глобусы, транспортиры, циркули, счеты и самое главное — писчую бумагу.
С учительницами Антон был вежлив, даже галантен; им было приятно уважение. Учительницы, как правило, молодые и незамужние, были в глазах деревни очевидными объектами для распутства или для подозрений в распутстве. Даже наименее образованные отчаянно жаждали интеллигентной беседы; они зазывали Антона и Колю в свои комнатки при школах. К чаю подавались пирожки с мясом. Какие вышли новые книги, новые спектакли? Что пишут в газетах? Вы бывали в Европе? И еще — этот вопрос задавался в различных формах, но всегда со вздохом и двусмысленностью размером с два континента — есть ли надежда?
Как ни любил Коля ездить по деревням с отцом, он никогда не верил, что от этой благотворительности бывает прок хоть кому-нибудь: Антону, учителям, а пуще всего — ученикам, которые в большинстве своем были тупы, а немногие девочки — почти все распущенны. Некоторые были старше него и едва умели читать, а если и научатся, все равно никакого толку им от этого не будет, здесь, в царстве невежества. Коле противны были их грубые одежды и плохие манеры — и даже румянец их обветренных лиц. Когда Антон обращался к классу с речью, дети раскачивались на скамьях и показывали друг другу непристойные знаки. Школьники презирали Колиного отца за то, что он заботился об их образовании, и это презрение было таким живым и сильным, что Коля не мог не разделять его. Учеба бесполезна. Нельзя, научив этих людей читать, ожидать, что это их «разовьет»; необходимо создать новых людей, что гораздо сложнее.
За каждой школой надзирал местный священник, и Антон выказывал ему не меньшее почтение, чем учительнице. Неважно, насколько в прошлые годы священник противился преподаванию географии и прочих наук — реформатор всегда привозил ему подарок: мед, сыр, отрез материи. Он обязательно осматривал иконостас и прочие церковные достопримечательности, издавал восхищенные звуки, осведомлялся об истории церкви. Он кивал, когда священник рассказывал о мелких чудесах-совпадениях, связанных с той или этой иконой: там исцеление, тут неожиданный урожай сторицей. Иногда Антону показывали запечатанную раку, в которой, по народному поверью, лежали нетленные мощи местного святого.
— Поразительно, — говорил Антон. — Божие чудо.
Пока отец шептался со священником, Коля ходил по церкви, подмечая то, что роднило ее с другими религиозными сооружениями, виденными на пути. Он любил эти визиты вежливости. Его влекли иконы; он скоро стал узнавать различные художественные стили, обычно зависящие от возраста и происхождения иконы, и разнообразие вариаций в трактовке немногочисленных сюжетов: Мать и Младенец, Христос на кресте, Иоанн Креститель, местный святой; расположение фигур на иконостасе не было случайным, а определялось отношениями этого святого с другими и его относительной близостью к Богу. Тут крылся намек на сюжет. В иконах было отдохновение от зачастую однообразного пейзажа и — хотя тогда Коля этого не понял бы и не согласился бы — от тирании печатного слова, которая гнала Колиного отца через этот пейзаж.
Отец и сын путешествовали вместе в продолжение всех Колиных гимназических лет, и вот в одну из последних весен перед Колиным выпуском из гимназии они прибыли в деревню Тамбовской губернии, в школу, прибавленную к маршруту годом раньше, когда Коля был оставлен дома. Деревня Бокино была особенно отсталой, не затронутой новшествами цивилизации. Например, как заметил Антон, обитатели деревни не потрудились выкопать общественный колодец, довольствуясь водой из грязного пруда где-то в лесу. Избы с просевшими крышами разбрелись вдоль проселочной дороги, словно не поспевая за ней. Только церковь, сложенная из ржаво-бурого кирпича, поддерживалась в хорошем состоянии и не протекала в дождь. В заброшенном, наводненном крысами амбаре, где проходили школьные занятия, ученики, разинув рот, глазели на городских. После уроков Антон и Коля отправились на кухню к учительнице, где она подала им чай с местными травами, якобы помогающими от всех недугов.
Маша была постарше других учительниц — девушка лет под тридцать, небольшого росточка, с пухлыми, словно пчелы накусали, губами и блестящими карими глазами; правда, одно веко у нее западало. Она обращалась к обоим посетителям на «вы». Происходила она из такой же «хорошей семьи», как и они, но погубила свою репутацию скандалом, разразившимся несколько лет назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28