А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Клянусь его солнцем.
— Да ну, что тут хорошего-то, что хвалишься, не пойму?
— Я такая.
— Потому и выглядишь в свои сорок лет на все семьдесят.
— Да, Арус-джан, — оживилась Агун. — Карпет из приданого, тот самый, что принесла с собой моя мать из дома моего деда. А в дом моего деда карпет этот пришёл из дома деда моей матери, из Арчеша. Две подушки, одна из гусиного пуха, другая из пера: гуси мои забрались в фасоль к Фило, а филоевская Арус напустила на них собаку, и собака передушила моих гусей по одному, если помнишь, конечно. Ничего, Арус-джан, и перьевая сойдёт. Это ковёр, он его не хочет брать, но ведь всё равно для него делала. А не хочет, потому что они там в городе заказывают ковёр на всю стену. Будут силы, выдюжу — дам им денег на такой ковёр, а не сумею — ты была бы здорова, Арус-джан, а этот ковёр — как хотят, пускай хоть под ноги бросают, на пол.
— Невестка твоя инженер, и сын получает охапками, куда же ты, спрашивается, столько добра для них набрала?
— Охапками получают, охапками и тратят, с товарищами за одну ночь четыреста рублей могут спустить. Целой коровы цена. А я, Арус-джан, набрала столько, потому что, во-первых, это немного, а во-вторых, я свой родительский долг выполняю.
— Ахчи… ахчи, для того ты своего несчастного мужа — сил в нём никаких уже не осталось, — для того ты его поедом ешь, чтобы потом добро его по ветру пускать?
— Эти, когда меня вышвырнули, хотели тебя за Симона просватать, жалко, что не получилось, сидели бы теперь, друг на дружку глядели, друг на дружку бы глядели и смеялись, то-то хорошо было бы.
— Да он мизинца моего Фило не стоит, твой Симон.
— Ещё бы! Твой Фило каждый год тонну шерсти в дом приносит. Умеет человек воровать, ничего не скажешь.
— Не хуже моего ведь живёшь, Агун.
— Это уже другой вопрос, Арус-джан. Об этом давай не будем говорить. Я ведь, знаешь, пока не выскажу человеку в лицо всё, что о нём думаю, болею. Твой муж твой дом добром заваливает, мой — нет, но живу я не хуже твоего, а немножко даже лучше, и это так, поскольку хозяйка в этом доме Агун. Должно же быть какое-то равенство.
— Что бы там ни было, Агун, а мужа твоего можно пожалеть, день-деньской спину гнёт…
— И на это могу тебе ответить, Арус-джан: чтобы не было так, как ты говоришь, смекалка у него должна быть, а раз нету этого — гни спину.
— Жизнь — нетрудная штука, Агун. Но ты всё затрудняешь. И себя мучаешь, и других. Во время войны на одной картошке сидели, помнишь, а сколько смеялись. А случай с Коротышкой Арто помнишь, сама ведь виновата была…
— Жизнь для тех лёгкая, что к себе загребают. Коротышка Арто по поводу пенсии обратился к Арменаку, Арменак сказал — посмотрим.
— А что, раз у нас в городе такой человек есть, к нему мы и должны идти, к кому же ещё.
— Весь в отца пошёл, штаны поднять забудет, цмакутцам своим побежит помогать.
— Да ведь близкие ему люди, почему не помочь.
— Мой муж наполовину мне принадлежал, наполовину другим, а вообще-то — колхозу. Сын, верно, в него пошёл. Если в нём хоть капля моей крови есть, он тот хлев никогда не должен забывать. Ведро твоё наполнилось, обед на плите небось горит уже, иди, Арус-джан, не буду отрывать тебя от дела.
— Ничего не осталось, всё показала?
— Из своей нищеты столько выделила, мало?
— Хорошее приданое. В старину ещё корову давали, да на что им теперь корова?
— Вместо коровы, Арус-джан, я тут одну вещь придумала, не знаю, что скажешь. Вместо коровы — пятьсот рублей им даю. Но не в руки им, не для того, чтобы в ресторанах и кино растратили, сама пойду, куплю платяной шкаф, поставлю в их доме.
— Да-а? — промурлыкала Арус. — А дом есть?
— Журналистам быстро дают. Для работы отдельная комната, чтобы спать — отдельная, их работа ведь умственная…
— Да-а, — промурлыкала опять Арус.
— Он не хочет, чтобы я ему платяной шкаф покупала, но ведь он, как и отец, непонимающий. Ему надо, чтобы одежда его в шкафу висела, и для посуды чтобы отдельный шкаф имелся, и пианино чтобы было, но он не понимает, что всё это надо купить, чтобы было. В ресторан пойти — это он понимает. И эта девушка тоже. Над ними хорошенький надзор нужен, кто-нибудь вроде меня. На пианино, Арус-джан, боюсь, что меня не хватит, да и не разбираюсь я в этих пианинах, но мебель для столовой куплю. Из Москвы, говорят, привозят. И стоит это, Арус-джан, пять тысяч рублей новыми. И подороже есть, но подороже я не осилю.
— Хорошо, — кивнула Арус. — Очень хорошо, — согласилась Арус. — Замечательно прямо. Да только не умещается у меня всё это в голове, — удивилась Арус. — Ахчи, ты с ума сошла, — растерялась Арус. — Ахчи, ты сумасшедшая, — поднеся руку ко рту, подумала вслух Арус. — Ты глупая, ахчи. Будь проклята твоя невестка, будь проклят твой сын, ты что же это весь дом ему под ноги бросаешь, — пошла к дверям Арус. — Ладно бы, всё молча делала, а меня-то зачем вызвала? — повернулась в дверях Арус. — Твоя невестка — горожанка, росла себе, как сыр в масле каталась, небось в достатке, а ты ценою крови несколько копеек собрала, теперь чужой девчонке отдаёшь. Правду говорят: богатому — всё, а нищему — хвост собачий… Себя не жалеешь, этого несчастного человека пожалей, бессовестная…
«А теперь, Арус-джан, иди и всему селу расскажи, скажи — симоновская жена Агун с одним карпетом к мужу пришла, а для сына вон пианино покупает».
— И холодильник, — сказала Агун.
— Что?
— Холодильник. Триста рублей новыми, кушанья туда кладёшь, и не портятся, какую хочешь еду храни. Летом им мацун буду посылать, масло, кур, что съедят, съедят, остальное в холодильник упрячут. Мой отец Ишхан после своей смерти сто тысяч на моё имя оставил в банке, а мой брат Валод тихонечко их присвоил. Хочу сказать, родитель такой должен быть, как мой отец Ишхан. Всё!
— Имущество твоё, и воля твоя. Если меня спросить — мне твоего мужа жалко. От мужа отрываешь — чужой девчонке отдаёшь.
Невестка такая должна быть, чтобы в доме сына что-нибудь да значил голос Агун. Чтоб говорили ей там — бабушка, чтоб говорили — мама. Чтобы невестка называла её мамой, а она бы отзывалась: «Да, доченька». Для невестки надо будет тяжёлое золотое кольцо купить.
— Арус, — пробормотала Агун. — Арус, я счастливая или несчастная?
— Будет болтать лишнее.
— Это нуль, Арус. Что касается имущества, вот тебе пример: волк за одну ночь тридцать пять мушеговских овец задрал, тридцать пять овец было у человека, теперь сидит с пустым загоном, и деньги — сегодня они есть, завтра их нет, мой сын Армен садится вечером с друзьями в ресторане поезда Тбилиси — Ереван, наутро оставляет часы, да и не он один, и уходит довольный. Я счастливая или нет?
— Твой сын Арменак, он твой сын. А вот в горле у тебя опухоль, и ты бы лучше об этом подумала. А твоя будущая невестка, которая и до этого хорошо жила, а теперь должна стать женой Арменака, она не только женою станет, она всего Арменака себе заберёт и тебе ничего не оставит. Тебе твой Симон останется. Это моё мнение, я лично так думаю. Я своим сыновьям дала здоровье, пару белья и каждому по постели. А у меня мой Фило есть, сегодня вдвоём двух кур съели. А что постель сыновьям дала, и то жалею. Жизнь, она во-он какая широкая, куда ни глянь — все хорошо живут. Лишь бы охота к смеху сохранялась. А счастливая ты или нет, тебе лучше про это знать, а про себя скажу — я довольна, что я Арус, а не Агун.
— Я несчастливая, Арус, моей мачехой была дарпасовская злыдня, мой отец был Ишхан, двадцать метров бязи прислал, да однажды горсть конфет ребёнку и тысячи посулил несуществующие, моей свекровью была абеловская Арус, а мой муж — Симон.
— Ну ладно, по радостному случаю едешь, нечего раскисать. Ты что же меня вызвала — чтобы слёзы при мне лить? А если меня послушать, ахчи, половины этих денег хватит, чтобы болезнь твою вылечить.
— Как повелось мне с самого начала быть несчастной, так пусть и идёт всё. Здоровье для радости нужно, а мне с самого начала в этом было отказано.
Арус прикусила язык, чтобы не сказать, но как тут не сказать, хоть и больная и нервная Агун женщина, но как не сказать, что её тётка Манишак ещё хуже свекровь была, чем бабка Арус, да в придачу, прости нас, господи, шлюха была: обдирала и Амбо, и Антоенца Степана одновременно, а недавно в доме у них нашли серебряный пояс Метаксэ, значит, и Авага тоже — троих сразу. А на невестку её действовало это? — нет.
— Радость от самого человека идёт, Агун-джан, если счастлив человек — не другими, собою счастлив, и в несчастье тоже нечего других винить.
— Мой ребёнок в хлеву родился.
— А я своих где рожала?
— Я из города сюда приехала, ты из Овита. Отцовские палаты — и мужнин хлев.
— Ну ладно, тебе счастливого пути, мой обед давно уже подгорел.
— Спасибо тебе, Арус-джан.
— Ты из города приехала, я из Овита — в Овите не люди живут. Так, что ли, получается?
— О чём говоришь? Люди в Ессентуки едут, в Одессу, за границу едут люди, а ты — Овит.
— Как будто бы в Ессентуках и за границей нет голоштанных дураков.
— Ахчи, шла бы себе, поздно уже.
— Люди, один раз откушав хлеба у твоей тётки Манишак, всю жизнь потом этот хлеб помнили. Солёный был очень. Твой язык, Агун, — твой враг.
— Что верно, то верно, а хлеб мой несолёный.
— Расставят в доме новую мебель и холодильник, а ковёр твой на полу будет валяться, и ребёнок будет писать на него, а ты придёшь — посмотрят на тебя, скажут: «Ты кто?»
— Верно, пропади пропадом мой язык, погибель моя.
— Ну да нечего расстраиваться, увидим ещё.
— Нет, ты права, Арус-джан, младший и сейчас уже говорит: «Хорошо делали, что на тебя «арнаут» кричали».
Невестка с сыном поссорятся, невестка, приглаживая волосы, выйдет из другой комнаты: «Мама, ноги моей больше не будет в этом доме, скажи этому бесстыднику…» И она, стоя возле книжного шкафа, крикнет сыну в ту комнату: «Эй ты, симоновское отродье, сейчас вышвырну тебя из дому, валодовский ошметок!..»
Во времена Ованеса Туманяна грамотных было мало, немногие тогда писали, прославиться было нетрудно. Ованес Туманян, Ованес Туманян. Ованес Туманян был один из десяти грамотных, и теперь ему памятник стоит, и дом-музей есть… Ованес Туманян, вот пришёл бы ты в этот мир журналистом, пожил бы среди этого народа, увидели бы мы, какой ты Ованес Туманян. Теперь все читают, все пишут, а Вазгену, видишь, арменаковские статьи не нравятся, говорит: «Я лучше могу написать». Мог бы ты, Ованес Туманян, выделиться из тысячи так, чтобы и памятник тебе поставили, и люльку твою сохранили — «в этой колыбели маленького Ованеса качали»? Чует моё материнское сердце, Арменаку тоже поставят памятник. Его писательский талант из Ванкера идёт, через меня, я ванкеровская уроженка, мой отец Ишхан складно так говорил, а цмакутовская сторона — косноязычные все, брат Симона Адам пока скажет, что ему шапка нужна, три дня пройдёт. Три дня пройдёт, а он так и не может трёх слов вместе составить. Между прочим, Арташес Арзуманян тоже из Ванкера. «Мой язык — мой враг». Да благодаря языку-то моему и выделился мой сын. Что у меня было? Один язык, один жалкий муж и один карпет. Поди, поди, Арус-джан, всему Цмакуту расскажи, а через Цмакут — Овиту, городу Манацу и селу Ванкер, что дочь Ишхана Агун своему сыну Арменаку дарит на свадьбу тридцать тысяч рублей новыми и своё материнское благословение.
Памятник надо будет поставить в Ванкере. Но ещё один памятник стоит поставить на месте старого хлева: «Здесь Агун через великие трудности растила человека, равного Ованесу Туманяну и Арташесу Арзуманяну». «А мадам Софи ещё долгое время оставалась моложавой, зажигательной и привлекательной и многих ещё на своём веку сменила мужчин и так и не состарилась, так и не умерла — потому что у тех, кто умер, могила есть, а у неё нету. Наверное, она растворилась, просочилась всюду, и мир в некотором роде прософился». Ах, умереть мне за твой язык — «и мир в некотором роде прософился». «В некотором роде». «Растворилась». «Просочилась»…
— Серо!..
Интересно, Ованес Туманян больше или Арташес Арзуманян? Арташес Арзуманян специально летал в Америку, чтобы войны не случилось. Говорят, война на носу была — Арташес её не допустил. В те дни по радио и в газетах только и слышалось: «Арзуманян, Арзуманян», и она Арменаку сказала тогда: «Почему не хочешь стать секретарём райкома?» Пьяный был сын, пробурчал что-то вроде: «Не променяю, ни за что не променяю». В Армении тысячи писателей и журналистов, кому в голову взбредёт — пишет. Вон и мурадовский Гикор стихи сочиняет. Адам тоже вздумал жизнь свою на войне описать; Манэ и соседки хлопотали над ковром, варёная картошка остывала на столе, а Адам обмакнул перо и снова задумался. Она засмеялась: думал. Потом он вырвал страничку из тетради, снова обмакнул перо и снова задумался. Арменак засмеялся: «Дядюшка книгу пишет, большие деньги получит». Адам обиделся, оставил на столе холодную картошку, чернила и бумагу и пошёл обтёсывать передок для телеги. И после этого он и его сын Вазген, а с ними и Манэ в один голос кричат, что Арменак не так уж и хорошо пишет. Арменак должен был, как Арташес Арзуманян, в чёрном костюме приезжать изредка в деревню, и чтобы деревенские смотрели на него немного издали, немного робея, а Арменак чтобы подходил к некоторым из них и здоровался за руку. Жалко ведь ребёнка — комната полна дыму, а он всё пишет, пишет, пишет, утром встаёт кислый, недовольный, читает то, что ночью написал, и на мелкие клочки рвёт. А ты тут хвастай, хвались перед Арус, что его одна ночь тысячу стоит. Ничего, сын мой, мучения, они для человека, а в твоей крови заложена привычка к трудностям, ты выдержишь. Вначале мучаются, чтобы потом не мучиться, уж на что Арзуманян могуч — и то ведь не смог приехать на похороны жены из Америки. Не мучаются только воры. И скоты. Они не мучаются. Одни воровством живут, другие — благодаря своим способностям, данным богом и матерью. Самое лучшее — это чтобы и хорошо жилось, и имя чистое было. Конечно, и деньгами можно имя себе сделать, даже чистое имя можно деньгами сделать, но ведь всё равно люди потом скажут — смотрите, вон тот человек денежками имя себе расчистил. Отец твой всю жизнь дерево грыз, ты за бумагу взялся, а мой брат Валод до сорока лет дожил — ни головной боли не знал, ни ещё какой-нибудь. Чистое имя, конечно, хорошее дело, но ведь в мире сколько угодно лёгкой, нетрудной работы… Должен был ты, сын, идти в руководящие работники. Жизнь эта один раз нам даётся, и надо быть в центре её. И вообще, по правде говоря, после меня хоть потоп. Ванкеровский князь Никол кровь из людей пил и пьянел, а мой дед Баго пьянел от голода. Князя Никола все проклинали, а моего священника-деда благословляли. И тот стал прахом, и этот. Один сытым в могилу ушёл, другой — голодным. Все эти памятники, все эти «останется в памяти людской» — пустое всё это. Жизнь нам один раз даётся, а там заколотят ящик — и кончено. И ты с собой унесёшь только то, что видел, то, что любил, что ел и чем владел. А уж что после смерти твоей скажут о тебе люди — какое всё это имеет значение? Мой отец Ишхан воровал, а его брат Вагаршак был неспособен к этому и потому говорил: «Стыдно так жить, Ишхан, нехорошо».
«Дело себе найди, работу подыщи, работу стоящую… — с гримасой приказала из Цмакута в Ереван мать сыну. — Бумагу марать всякий может, вон и мурадовский Гикор уже стихи пишет, ты себе работу приищи…»
«Напечатают статью — тебе кольцо куплю». А если не напечатают? Это то же семя, бросаем в землю, — может, урожай получим, а может, град его побьёт или солнце пересушит, ну а может и так случиться, что под дождём истлеет. Пока рыба ещё в воде — ею не торгуют. Цыплята весной коршуну достаются, осенью — нам. Разуваются у самой воды. Сегодняшнюю копейку на завтрашнюю тысячу не меняй. «Напечатают — кольцо куплю».
«Работу себе найди, безмозглый, работу, говорю…» — помешивая на огне похлёбку для собаки, брезгливо, с отвращением сказала она. «Слушай, мать, дай три рубля, завтра гонорар получу — пятёркой верну». «Ещё три рубля дай, мать, шесть рублей тебе буду должен, гонорар что-то задерживают». «За хлебом иду, мать, подкинь тридцать копеек…»
Когда тебя в Зоовет отправляли, почему упёрся, не пошёл туда? Неужто и этого через побои добиваться надо было? «Пье-су пи-шу». Пиши, пиши, напишешь, поставят, все балбесы в селе рты разинут, народ смеяться станет, а уж Симон-то обрадуется… «За хле-бом и-ду…»
Головная боль началась. Сжав обеими руками виски, она посмотрела кругом, куда бы ей приткнуться. Ещё издали, ещё только подбираясь, подкрадываясь, боль начала безжалостно бороздить мягкий беспомощный мозг, черепная коробка вот-вот должна была расколоться, и верхняя часть её бесшумно должна была сняться с места, и разгорячённый мозг, как молочная пена, должен был хлынуть, рвануться вверх, увеличиваясь в объёме… Сжав голову руками, она толкнула плечом дверь на кухню, и какой-то треск, как близко разорвавшаяся молния, пронзил её всю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11