А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— А больше ничего не слышишь? — спросил общинный стражник.
— Слышу, как идет испанская конница, — отвечал Уленшпигель. — Если у тебя есть что спрятать, то зарой в землю: скоро от воров в городах житья не станет.
— Он дурачок, — сказал стражник.
— Он дурачок, — повторяли горожане.
14
А Ламме ничего не пил, не ел — все думал о светлом видении на лестнице Blauwe Lanteern'а. Душа его стремилась в Брюгге, но Уленшпигель потащил его в Антверпен, и там он продолжал напрасные поиски.
Уленшпигель ходил по тавернам и растолковывал добрым фламандцам-реформатам и свободолюбивым католикам, куда метят королевские указы:
— Король вводит в Нидерландах инквизицию, чтобы очистить нас от ереси, но этот ревень подействует на наши кошельки, и ни на что больше. Мы принимаем только такие снадобья, которые нам нравятся. А коли снадобье нам не по нраву, мы обозлимся, возмутимся и вооружимся. И король это прекрасно знает. Как скоро он удостоверится, что ревеню мы не хотим, он выставит против нас клистирные трубки, то бишь тяжелую и легкую артиллерию: серпентины, фальконеты и широкожерлые мортиры. Королевское промывательное! После него Фландрию так пронесет, что во всей стране не останется ни одного зажиточного фламандца. Какой мы счастливый народ: лекарем при нас состоит сам король!
Горожане смеялись.
А Уленшпигель говорил им:
— Сегодня, пожалуй, смейтесь, но в тот день, когда в Соборе богоматери хоть что-нибудь разобьется, немедля разбегайтесь или же беритесь за оружие.
15
Пятнадцатого августа, в день Успения пресвятой богородицы и в день освящения плодов и овощей, в день, когда сытые куры бывают глухи к призывам вожделеющих петухов, у Антверпенских ворот некий итальянец, состоявший на службе у кардинала Гранвеллы, разбил большое каменное распятие, а в это самое время из Собора богоматери вышел крестный ход, впереди которого шли дурачки, придурки и дураки.
Но по дороге какие-то неизвестные люди надругались над статуей богоматери, и ее сейчас же унесли обратно в церковь, поставили на амвоне и заперли на замок решетчатую ограду.
Уленшпигель и Ламме вошли в Собор богоматери. У амвона юные оборванцы, голоштанники и какие-то совсем неизвестные люди кривлялись и делали друг другу таинственные знаки. Они топали ногами и прищелкивали языком. Никто их в Антверпене ни прежде, ни после не видел. Один из них, похожий лицом на печеную луковицу, спросил Мике (так называл он божью матерь), почему она так быстро вернулась в церковь, кого она испугалась.
— Уж конечно, не тебя, эфиопская твоя рожа, — вмешался Уленшпигель.
Парень полез было к нему с кулаками, но Уленшпигель схватил его за шиворот и сказал:
— А ну попробуй тронь — я у тебя язык вырву!
Затем он обратился к находившимся в соборе антверпенцам.
— Signork'и и pagader'ы, не слушайте вы их! — указывая на юных голодранцев, сказал он. — Это не настоящие фламандцы, это предатели, нанятые для того, чтобы нам навредить, чтобы разорить и погубить нас. — Потом он повел речь с незнакомцами. — Эй вы, ослиные морды! — крикнул он. — Ведь вы с голоду подыхали — откуда же у вас нынче деньги завелись? Ишь как звенят в кошельках! Или вы запродали свою кожу на барабаны?
— Подумаешь, какой проповедник! — огрызались незнакомцы.
Потом они заговорили все вдруг о божьей матери:
— На Мике нарядное платье! На Мике Красивый венец! Вот бы моей милке такой!
Затем они направились к выходу, но в это время один из них поднялся на кафедру и оттуда стал молоть всякий вздор — тогда его товарищи вернулись и опять загалдели:
— Сойди к нам, Мике, сойди, пока мы сами за тобой не пришли! Довольно тебя на руках носили, лентяйка, — сотвори чудо, покажи, что ты умеешь ходить!
Напрасно Уленшпигель кричал:
— Прекратите гнусные речи, громилы! Всякий грабитель — преступник!
Они продолжали глумиться, а иные подстрекали товарищей сломать решетку и стащить Мике с амвона.
Тут старуха, продававшая свечи, швырнула им в глаза золой из своей жаровни. Оборванцы бросились на нее, повалили на пол, избили — и начался кавардак.
В собор явился маркграф со своими стражниками. Увидев все это сонмище, он приказал очистить храм, но Приказал так нерешительно, что удалились немногие. Прочие же объявили:
— Мы хотим отстоять всенощную в честь Мике.
— Всенощной не будет, — сказал маркграф.
— Тогда мы сами отслужим, — объявили никому не ведомые оборванцы.
И тут во всех приделах и в притворе раздалось пение. Некоторые играли в krieke steenen (в вишневые косточки) и кричали:
— Мике, ты в раю никогда не играешь, тебе поди скучно, — поиграй с нами!
Так, не умолкая ни на минуту, они богохульствовали, галдели, гикали, свистели.
Маркграф будто бы с перепугу исчез. По его распоряжению все двери храма были заперты, за исключением одной.
Народ не принимал во всем этом никакого участия, по пришлая рвань все наглела и вопила все громче и громче. Своды храма дрожали, как от залпа сотни орудий.
Наконец прощелыга, у которого морда была как печеная луковица, — по-видимому, главарь всей шайки, — влез на кафедру, сделал знак рукой и произнес проповедь.
— Во имя отца и сына и святаго духа, бога, единого по существу, но троичного в лицах! — начал он. — Господи, хоть бы в раю ты избавил нас от арифметики! Двадцать девятого сего августа Мике в пышном уборе явила свой деревянный лик антверпенским signork'ам и pagader'ам. Но во время крестного хода ей повстречался сам сатана и сказал в насмешку: «Вырядилась ты, как королева, Мике, несут тебя четыре signork'а, вот ты и заважничала и даже не взглянешь на сатану, а он, бедный pagader, идет пешком». Мике ему на это сказала: «Отойди, сатана, не то я сокрушу твою главу, окаянный змий!» — «Мике, — говорит ей сатана, — ведь ты уже полторы тысячи лет только этим и занимаешься, но дух господа, твоего повелителя, освободил меня. Теперь я сильнее, чем ты, ты мне уже на голову не наступишь, ты у меня запляшешь!» Тут сатана схватил хлесткую плеть — и ну стегать Мике, а Мике, чтобы не показать, что она испугалась, даже не вскрикнула и припустилась рысью, signork'ам же, которые ее несли, ничего не оставалось делать, как тоже перейти на рысь, иначе они бы ее на глазах у нищего люда уронили вместе с ее золотым венцом и побрякушками. И теперь Мике тихо, смирно стоит у себя в нише и смотрит на сатану, а тот уселся на колонне под куполом, грозит ей плеткой и издевается: «Ты мне заплатишь за всю кровь и за все слезы, пролитые во имя твое! Ну, Мике, как твое девственное здравие? Выходи-ка, выходи! Сейчас тебя разрубят пополам, скверная ты деревяшка, за всех живых людей, которых без милосердия сжигали, вешали, закапывали во имя твое!» Так говорил сатана — и он говорил дело. Видно, придется тебе вылезти из своей ниши, Мике кровожадная, Мике жестокая, непохожая на сына своего Христа!
И тут вся орава проходимцев загикала, завопила, завыла:
— Выходи, выходи, Мике! Небось обмочилась со страху? А ну, кто добрый герцог, тому и Брабант! Круши истуканов! Выкупаем их в Шельде! Дерево плавает получше рыб!
Народ слушал молча.
Вдруг Уленшпигель взбежал на кафедру и заставил «проповедника» пересчитать ступеньки.
— Вы что, — свихнулись, рехнулись, спятили? — крикнул он горожанам. — Неужто вы дальше своего сопливого носа ничего не видите? Неужто вы не понимаете, что тут орудуют предатели? Все это они подстраивают нарочно, чтобы потом вас же обвинить в святотатстве и грабеже, чтобы ославить вас бунтовщиками и в конце концов повыкинуть все добро из ваших сундуков, а вас самих обезглавить или сжечь на костре. Имущество же ваше достанется королю. Signork'и и pagader'ы, не слушайте вы смутьянов! Оставьте в покое божью матерь, трудитесь, веселитесь, живите-поживайте и добра наживайте! Черный дух погибели уставил на вас свое око — это он подбивает вас на грабеж и погром, чтобы наслать на вас неприятельское войско, чтобы с вами обошлись потом как с бунтовщиками, чтобы поставить над вами Альбу, а тот, облеченный неограниченной властью, будет править, опираясь на инквизицию, будет вас дотла разорять и казнить! А достояние ваше отойдет к нему!
— Эй, не громите, signork'и и pagader'ы! — крикнул Ламме. — Король и так уже гневается. Мой друг Уленшпигель слышал об этом от дочери вышивальщицы. Не надо громить, господа!
Но народ не слышал, что они говорили.
Проходимцы орали во всю глотку:
— Грабь, хватай! Кто добрый герцог, тому и Брабант! Истуканов в воду! Они плавают получше рыб!
Напрасно Уленшпигель кричал с кафедры:
— Signork'и и pagader'ы, не давайте им громить! Не погубите родной город.
Как он ни отбивался руками и ногами, его все же стащили с кафедры, исцарапали ему лицо и изорвали на нем куртку и штаны. Окровавленный, он продолжал взывать к народу:
— Не давайте им громить!
Но это ни к чему не привело.
Пришлые и местный сброд с криком: «Да здравствует Гез!» — бросились к амвону и сломали решетку.
И пошли крушить, хватать, громить! К полуночи весь громадный храм с семьюдесятью престолами, с великим множеством прекрасных картин и драгоценностей напоминал пустой орех. Престолы были повалены, статуи сброшены, все замки взломаны.
Учинив разгром собора, те же самые проходимцы положили разнести миноритскую церковь, францисканскую, церковь во имя апостола Петра, Андрея Первозванного, Михаила Архангела, апостола Петра на Гончарной, пригородную церковь, церковь Белых сестер, церковь Серых сестер, церковь Третьего ордена, церковь доминиканцев и все остальные храмы и часовни. Расхватав свечи и факелы, они разбежались по разным церквам.
Между ними не возникало ни ссор, ни раздоров. Во время этого великого разрушения летели камни, обломки, осколки, но никто из них не был ранен.
Затем они перебрались в Гаагу и там тоже сбрасывали статуи и громили алтари, но ни в Гааге, ни где-либо еще реформаты к ним не присоединялись.
В Гааге бургомистр спросил подстрекателей, есть ли у них на то дозволение.
— Вот оно где, — отвечал один из них и приложил руку к сердцу.
— Вы слышите, signork'и и pagader'ы? Дозволение! — узнав об этом, вскричал Уленшпигель. — Стало быть, по чьему-нибудь дозволению можно совершать святотатство? Это все равно, как если бы в мою лачугу ворвался разбойник, а я бы, по примеру гаагского бургомистра, снял шляпу и сказал: «Милейший вор, любезнейший грабитель, почтеннейший жулик, предъяви мне, пожалуйста, дозволение!» А он бы мне ответил, что оно в его сердце, алчущем моего добра. И тогда я бы ему отдал ключи. Пораскиньте умом, пораскиньте умом, кому может быть на руку это разграбление! Не верьте Красной собаке! Преступление совершено, преступники должны быть наказаны. Не верьте Красной собаке! Каменное распятие свалено. Не верьте Красной собаке!
В Мехельне Большой совет устами своего председателя Виглиуса объявил, что чинить препятствия тем, кто разбивает церковные статуи, воспрещается.
— Горе нам! — вскричал Уленшпигель. — Жатва для испанских жнецов созрела. Герцог Альба, герцог Альба идет на нас! Вздымается волна, фламандцы, вздымается волна королевской злобы! Женщины и девушки, бегите, иначе вас зароют живьем! Мужчины, бегите — вам угрожают виселица, меч и огонь! Филипп намерен довершить злое дело Карла. Отец казнил, изгонял — сын поклялся, что он предпочтет царить на кладбище, чем над еретиками. Бегите! Палач и могильщики близко!
Народ прислушивался к словам Уленшпигеля, и сотни семейств покидали города, и все дороги были запружены телегами с поклажею беглецов.
А Уленшпигель шел из города в город, сопутствуемый безутешным Ламме, который все еще разыскивал свою любимую.

А в Дамме Неле не отходила от сумасшедшей Катлины и обливалась слезами.
16
Стоял месяц ячменя, то есть октябрь, когда Уленшпигель повстречал в Генте графа Эгмонта, возвращавшегося с попойки а пирушки, происходившей под гостеприимным кровом сенбавонского аббата. Он был в веселом расположении духа и, отдавшись на волю своего коня, о чем-то задумался. Внезапно его внимание обратил на себя шедший рядом человек с фонарем.
— Чего ты от меня хочешь? — спросил Эгмонт.
— Хочу вам же добра, — отвечал Уленшпигель, — хочу вам посветить.
— Пошел прочь! — прикрикнул на него граф.
— Не пойду, — объявил Уленшпигель.
— Вот я тебя хлыстом!
— Хоть десять раз подряд, лишь бы мне удалось зажечь у вас в голове такой фонарь, чтоб вам отсюда видно было до самого Эскориала.
— Мне от твоего фонаря и от твоего Эскориала ни тепло, ни холодно, — возразил граф.
— Ну, а я так горю, — подхватил Уленшпигель, — горю желанием подать вам благой совет.
С этими словами он взял графского скакуна под уздцы; конь было на дыбы, но Уленшпигель его удержал.
— Подумайте вот о чем, монсеньер, — снова заговорил он. — Пока что вы лихо гарцуете на своем коне, а ваша голова не менее лихо гарцует на ваших плечах. Но до меня дошел слух, что король намерен положить конец лихому этому гарцеванью: тело он вам оставит, а голову снимет и пошлет гарцевать так далеко, что вам ее тогда уже не догнать. Дайте мне флорин — я его заслужил.
— Хлыста я тебе дам, если не уйдешь, дурной советчик!
— Монсеньер! Я — Уленшпигель, сын Класса, сожженного на костре за веру, и Сооткин, умершей от горя. Прах моих родителей бьется о мою грудь и говорит мне, что доблестный воин граф Эгмонт может противопоставить герцогу Альбе в три раза более сильное войско, чем у него.
— Поди прочь, я не изменник! — вскричал Эгмонт.
— Спаси отчизну, только ты можешь ее спасти! — сказал Уленшпигель.
Граф замахнулся на него хлыстом, но Уленшпигель ловко увернулся и на бегу успел крикнуть:
— Смотрите в оба, граф! И спасите отчизну!
В другой раз Эгмонт остановился напиться in't «Bondt Verkin» (в «Полосатой Свинье») — трактире, который держала смазливая куртрейская бабенка по прозвищу Musekin, то есть Мышка .
— Пить! — приподнявшись на стременах, крикнул граф.
Прислуживавший у Мышки Уленшпигель вышел с оловянной кружкой в одной руке и с бутылкой красного вина в другой.
Граф узнал его.
— А, это ты, ворон, каркал мне черные вести? — спросил он.
— Черные они оттого, что не простираны, монсеньер, — отвечал Уленшпигель. — А вы мне лучше скажите, что краснее: вино, льющееся в глотку, или же кровь, которая брызжет из шеи? Вот о чем вас спрашивал мой фонарь.
Граф молча выпил, расплатился и ускакал.
17
Уленшпигель и Ламме верхом на ослах, которых им дал один из приближенных принца Оранского Симон Симонсен, ездили всюду, оповещая граждан о черных замыслах кровавого короля и выведывая, нет ли каких-нибудь новостей из Испании.
Переодевшись крестьянами, они продавали овощи и шатались по всем базарам.
Возвращаясь однажды с Брюссельского рынка по Кирпичной набережной, они увидели в окне нижнего этажа одного из каменных домов красивую даму в атласном платье, с румянцем во всю щеку, с высокой грудью и живыми глазами.
— Масла не жалей, — говорила она молоденькой свеженькой кухарке, — я не люблю, когда соус пристает к сковородке.
Уленшпигель заглянул в окно.
— А я люблю всякие соусы, — сказал он, — голодный желудок непривередлив.
Дама обернулась.
— Ты что это, мальчишка, суешь нос в мои кастрюли? — спросила она.
— Ах, прекрасная дама! — воскликнул Уленшпигель. — Если бы вы только согласились немножко постряпать вместе со мной, вы бы удостоверились, какими вкусными блюдами может угостить неведомый странник прелестную домоседку. Ой, как хочется! — прищелкнув языком, добавил он.
— Чего? — спросила она.
— Тебя, — отвечал он.
— Он хорош собой, — сказала барыне кухарка. — Давайте позовем его — он вам расскажет о своих приключениях.
— Да ведь их двое, — заметила дама.
— За другим я поухаживаю, — вызвалась кухарка.
— Да, сударыня, нас двое, — подтвердил Уленшпигель, — я и мой бедный Ламме: на плечах он вам и ста фунтов не потащит, а в животе все пятьсот пронесет — и не охнет, лишь бы это были еда и питье.
— Сын мой, — заговорил Ламме, — не смейся надо мной, горемычным, мне не дешево стоит напитать мою утробу.
— Сегодня это тебе не будет стоить ни лиара, — сказала дама. — Войдите оба!
— А как же наши ослы? — спросил Ламме.
— В конюшне у графа Мегема овса предовольно, — отвечала дама.
Кухарка, бросив печку, побежала отворять ворота, Уленшпигель и Ламме въехали на ослах во двор, и во дворе ослы немедленно заревели.
— Это сигнал к принятию пищи, — заметил Уленшпигель. — Бедные ослики трубят свою радость.
Уленшпигель и Ламме спешились.
— Если бы ты была ослица, приглянулся бы тебе такой осел, как я? — спросил кухарку Уленшпигель.
— Если б я была женщиной, мне бы приглянулся веселый парень, — отвечала кухарка.
— Раз ты не женщина и не ослица, то кто же ты такая? — спросил Ламме.
— Я девушка, — отвечала кухарка, — а девушка — не женщина и не ослица. Понял, толстопузый?
— Не верь ей, — предостерег Ламме Уленшпигель, — она наполовину шлюшка и только наполовину девушка, да и из этой-то половины одна четвертинка равна двум дьяволицам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55