А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А вот и Марко, – вдруг перебил этот вежливый словесный поток Маливерни. – Так что вам не придется беседовать со мной о погоде, синьора Ермолова. – Он понимающе улыбнулся. – Женщине правильнее смотреть на творения совершенного искусства, чем на несовершенного старика, тогда она иначе будет видеть себя в зеркале и не позволит себе, например, одеться небрежно или безвкусно. Правда, к вам это не относится – вы и так выглядите прекрасно, – не забыл он про комплимент. – Сынок, познакомься с синьорой Ермоловой.
– Вы можете называть меня просто по имени, – сказала Анна. – Зачем такие церемонии? Я же не супруга президента, прибывшая с официальным визитом.
Она и сама с нетерпением ждала окончания дежурной части разговора. Ехать до виллы, наверное, около часа, а теперь все-таки начало ноября, вот-вот стемнеет, и что она увидит тогда?
– Папа предупредил вас, что вы можете переночевать на вилле? – пожимая ей руку, спросил Марко Маливерни. – Мы обычно уезжаем оттуда в начале октября, потому что осенью там холодно – температура поддерживается такая, чтобы только не повредились фрески. Но несколько комнат вполне пригодны для жизни даже и зимой.
Маливерни-младший обладал тем счастливым типом внешности, который производит хорошее впечатление сразу и на любого человека. Ему было лет тридцать пять, он был высок, тонок сложением и потому изящен, и доброжелательность его взгляда почему-то усиливалась оттого, что смотрел он сквозь очки с тонким темным ободком.
– Правда? – обрадовалась Анна. – Спасибо! Если, конечно, я никого не стесню…
– Никого, – улыбнулся Марко. – Там работают три человека – ухаживают за домом и парком, – но на ночь они уезжают в Падую. Дом я покажу вам сейчас, а парк вы увидите завтра утром. Тогда у вас будет верное впечатление о нашей вилле. Утром она особенно красивая. – Последние слова он произнес с легким смущением, как будто стеснялся своей любви и своего восхищения. – Мы поедем, папа, – сказал он Маливерни-старшему и обернулся к Анне: – Вы очень проголодались в дороге, или мы можем поужинать уже на вилле, не перекусывая сейчас? Я попросил Лауру – она работает там, в доме, – перед уходом приготовить ужин.
– Конечно, можно ехать сразу. – Теперь слегка смутилась уже Анна. – Спасибо, Марко.
– Ведь это, наверное, дорого, содержать такую виллу? – поинтересовалась Анна.
– В общем, да, – кивнул Марко. – Маливерни – самая маленькая из всех палладианских вилл, но все-таки нам иногда приходится пускать сюда экскурсии, чтобы окупить хотя бы часть расходов.
– И вы никогда не думали ее продать? – зачем-то спросила Анна.
И тут же поняла, что глупее вопроса задать было невозможно.
– Никогда, – улыбнулся Марко. – Она принадлежит нашей семье с самого начала, с шестнадцатого века. И она у меня в сердце, – уже знакомым Анне чуть смущенным тоном добавил он.
При этих словах Марко на мгновение коснулся ладонью груди.
– Извините, – попросила Анна. – Я всегда сама замечаю, когда говорю глупости, но замечаю как-то уже запоздало.
Вилла Маливерни в самом деле считалась небольшой, это было написано о ней во всех справочниках. Но поздней осенью – наверное, из-за холода – она казалась огромной. Они подъехали к стоящему на холме дому уже в сумерках. Издалека и снизу дом выглядел хрупким, как видение, и светился белым мрамором стройных стен.
Марко сразу разжег камин в центральном зале. Пока он показывал Анне дом, здесь стало все-таки потеплее, и теперь, когда они сидели за ужином у самой каминной решетки, Анна чувствовала, что щеки у нее пылают от внешнего жара.
Зал освещался только настенными канделябрами, в которых свечи были заменены электрическими лампочками – впрочем, какими-то необычными, с дрожащими, словно и вправду свечными, огоньками. В этом трепетном полумраке гигантские фигуры богов на фресках казались живыми. Они как будто со всех сторон обступали сидящих за столом мужчину и женщину и наблюдали за ними с потолка.
– Очень хорошее вино, – сказала Анна, чтобы сгладить неловкость своего предыдущего вопроса. – Я люблю такое – немножко сладкое и немножко игристое. Ведь его делают где-то рядом, да?
– Да, – кивнул Марко. – Неподалеку, в Эугании. Где последний дом Петрарки и его могила; вы, конечно, знаете. На холмах Эугании. Мне почему-то всегда казалось, что это слово звучит как-то грустно и сладко – холмы… По-русски не так?
– Так, – улыбнулась Анна. – По-русски оно очень печальное и бередит сердце. Мне, во всяком случае, тоже так кажется.
– Когда я был маленький, мы здесь рвали весной цветы гранатов и ели их, – сказал Марко. – На вкус они терпкие, и я до сих пор люблю их больше, чем сами гранаты.
Когда они вошли с холода в дом, очки у него запотели, он снял их, и не надел до сих пор, и смотрел на Анну широко открытыми – наверное, дальнозоркими, а не близорукими – глазами. Глаза у него были необыкновенного цвета: темно-карие, с глубокими золотыми огоньками.
«Как яхонты мои», – вдруг вспомнила Анна.
Она так ясно, так неожиданно ясно понимала все, о чем он говорил – вот как это, про печальные холмы и про терпкие гранатовые цветы, – что даже растерялась немного. Но ощущения неловкости, стесненности при этом не было совершенно. Ей хорошо было сидеть напротив этого красивого человека за столом, пить играющее в бокалах вино с печальных холмов и слушать его простые слова.
– Вам понравился наш дом? – спросил Марко.
– Очень, – по-детски прижмурившись, ответила Анна. – Вы так хорошо мне его показали, как-то очень точно.
– Он позволяет показать себя именно так, – объяснил Марко. – Потому что он так построен, вы заметили? Собственно, Палладио ведь строил просто деревенские поместья для тех аристократов, которые вынуждены были заняться сельским хозяйством. Венецианская республика обнищала, пришлось искать новые источники доходов, ну, и так далее – это все есть в учебниках истории. Видите каменный выступ под подоконником? – Он кивнул в сторону темного окна. – Эта скамеечка предназначалась для того, чтобы хозяин мог, не выходя из дому, наблюдать за тем, как идут работы во дворе. А на втором этаже, где теперь спальни, ссыпалось на хранение зерно. Все было очень просто, внятно и приземленно. Знаете, я иногда думаю: только то, что стоит на простых основах, и остается в жизни. Да и в искусстве тоже, – улыбнулся он. – Я видел ваш журнал – те номера, которые вы присылали папе, – и читал в Интернете английскую версию. По-моему, вы пишете как раз об этом.
– Мы стараемся, – согласилась Анна. – Это ведь понятно даже из нашего названия. А вы никогда не пробовали об этом написать? О вашем доме, например.
– Нет-нет, – покачал головой Марко; свечные огоньки вздрогнули и утонули в его глазах, и глаза еще ярче вспыхнули глубоким золотом. – Я не переоцениваю своих способностей. Может быть, я что-то чувствую в жизни – больше, чем это требуется для повседневных забот, – но в общем я есть то, что есть: квалифицированный финансовый консультант. Мне жаль, что я никогда не был в России, – неожиданно добавил он. – И это очень странно, что я там не был.
– Почему же это странно? – удивилась Анна.
– Потому что у меня четверть русской крови. Моя бабушка, мать моего отца, была русская. И, что еще более странно, она была ваша однофамилица. Может быть, она даже ваша кровная родственница, – сообщил он.
– Ну, кровная – наверняка нет, – покачала головой Анна. – У меня фамилия по мужу.
– Тогда, может быть, родственница вашего мужа. Какая-нибудь двоюродная бабушка. Она была из эмигрантов, ее звали Анастасия Ермолова.
– Да нет, – улыбнулась Анна. – Конечно, это было бы красиво и романтично, но я знаю родственников своего мужа, их очень немного. Его бабушка умерла тридцать лет назад, и о ней абсолютно все известно. Она родилась в деревне, жила в Москве, а потом в Мурманске, ее звали Наталья Гавриловна. А мужа ее звали Константин Павлович Ермолов, он погиб во Вторую мировую войну под Сталинградом. И сестры по имени Анастасия у него не было, у него вообще не было ни братьев, ни сестер. Просто Ермоловы – это довольно распространенная русская фамилия, – словно извиняясь, объяснила она; ей почему-то жаль было разочаровывать Марко. – Была актриса с такой фамилией, очень известная, и был генерал, который сто пятьдесят лет назад воевал на Кавказе. Но они ведь мне не родственники, так что, видимо, и ваша бабушка…
– Да, наверное, – согласился Марко. – Может быть, когда-нибудь я все-таки поеду в Россию и попытаюсь обратиться в архивы. Она умерла молодой, даже мой отец ее не помнит, но после нее остались кое-какие записи и фотографии, это могло бы помочь. Я давно уже собираюсь этим заняться, но никак не соберусь, – добавил он. – Все-таки жизнь требует слишком больших ежедневных усилий, и на то, что вы назвали романтичным, времени уже не остается.
– Я могла бы посмотреть ее записи, – предложила Анна. – Возможно, я сразу посоветую, куда надо обращаться в России. Я неплохо знаю архивы, мы ведь с ними сотрудничаем.
– Это было бы прекрасно! – обрадовался Марко. – К тому же ее дневники хранятся прямо в этом доме. Она ведь жила с мужем здесь, моя бабушка, и мой отец здесь родился. И вы могли бы посмотреть все прямо сегодня, перед сном. Вдруг ее записки окажутся нескучными и такое чтение на ночь даже доставит вам удовольствие? Только не уходите сразу, – вдруг попросил он. – Вы успеете прочитать. Мне было бы жаль сейчас расстаться с вами, Анна… Давайте выпьем еще чуть-чуть. – Он смотрел на нее не отрываясь, и глаза его светились изнутри таким нежным и таким притягивающим светом, что Анна тоже не могла отвести взгляд от его лица. – Наверное, я уже много выпил, иначе я не понимаю, почему говорю с вами так… легко. Но я хочу выпить еще – мне хорошо говорить с вами так, и если для этого надо пить, то пусть.
Он выпил совсем немного, не больше, чем Анна, и не больше, чем вообще принято выпить за ужином, и вино было легкое. Но Анна и сама чувствовала себя так, словно это вино кружилось у нее в голове и, как сильная волна, ломало все преграды между нею и этим красивым человеком с золотыми светящимися глазами.
– Я тоже выпью еще, Марко, – сказала она.
И сразу почувствовала, что этим «тоже» сказала очень много – очень много такого, что не имело отношения к вину, к мраморному дому на холме, к каким-то чужим и давним дневникам, а имело отношение только к одному: к тому, что мужчина и женщина сидят вдвоем у пылающего огня и их как магнитом тянет друг к другу, и все преграды, одна за другой, сгорают между ними быстрее, чем дрова в камине.
Оказалось, что бутылка уже пуста, и Марко встал, чтобы взять новую. Бутылки с вином стояли в подставке под окном, окно было у Анны за спиной, и, принеся вино, он на мгновенье остановился за ее стулом. Анна чувствовала его совсем рядом, на расстоянии даже не вытянутой руки, а протянутой ладони, и чувствовала, что сейчас он прикоснется к ней и что она хочет этого так сильно, как давно уже ничего не хотела в жизни.
Он поставил бутылку на стол и положил руки Анне на плечи прежде, чем она успела осознать свое желание. Вернее, она просто не хотела ничего осознавать, а хотела только, чтобы это желание осуществилось. Она через платье и через тонкую шаль почувствовала, что ладони у него теплые – согрелись от близкого огня, а пальцы прохладные – бутылка ведь стояла далеко от камина, и пальцы, значит, чуть-чуть остыли, пока он нес вино. Она даже не удивилась тому, что чувствует эту неуловимую разницу в тепле его ладоней и его пальцев, ей только хотелось почувствовать все это еще полнее, еще сильнее, и, не оборачиваясь, она встала. Марко отодвинул стул и обнял ее. Она почувствовала, что он пылает и вздрагивает – и пылает не от огня камина, и вздрагивает не от холода просторного зала. И еще она почувствовала, что хочет его так же сильно, как он хочет ее, и что им совсем ничего не мешает, а значит, все будет так, как они оба хотят.
Марко повернул ее к себе и поцеловал – сразу в губы и сразу так, что у нее занялось дыхание. Он молчал, но она и не ждала от него никаких слов, потому что – какие тут могут быть слова? Она и сама не могла бы сейчас вымолвить ни слова. Они целовались так долго, как будто это была последняя черта, за которой уже ничего нет и которую поэтому невозможно перейти.
Но, конечно, за ней было еще очень много всего, за этой чертой поцелуев. Марко первым оторвался от Анниных губ и шепнул:
– Пойдем наверх.
Они поднялись по неширокой мраморной лесенке на второй этаж – туда, где триста лет назад в этом доме хранили зерно, а потом спали, любили, целовались ночи напролет, и зачинали, и рожали детей.
В маленькой спальне было тепло, хотя камина здесь не было; наверное, было включено обычное отопление. Шторы на узком окне не были задернуты, и свет от паркового фонаря попадал в комнату. В этом ярком, каком-то мертвящем свете белела постель на неширокой кровати. Марко взял Анну за руку, подвел к постели и быстрым движением снял шаль с ее плеч.
Анна смотрела, как шаль ложится на стул, как мягкими складками спадает на пол. Ей стало… не то чтобы страшно и не то чтобы грустно. Просто она вдруг поняла, что все переменилось. Что – все, и почему вообще переменилось, она не знала, но чувствовала эту мгновенную перемену так отчетливо, как несколько минут назад чувствовала, что Марко сейчас положит руки ей на плечи.
Она не понимала, что с ней произошло. Она не останавливала себя, не взывала к своему разуму или долгу. Да и какой, Господи, может быть у нее долг и перед кем?! Перед мужем, который уже восемь лет просто живет с нею в одной квартире, у которого есть где-то другая семья и который уж точно не чувствует никакого долга перед женщиной, по инерции называемой его женой?.. И зачем он вообще всплыл сейчас в ее сознании, или в сердце, или черт знает в чем, этот муж с его спокойным голосом и твердыми ладонями, Боже мой, да почему же твердыми, она давно забыла, какие у него ладони, и кто бы не забыл!..
Анна почувствовала, как слезы – злые, отчаянные, никчемные и неостановимые – текут по ее щекам. Марко не мог видеть этого в полутьме, но, наверное, он тоже почувствовал какую-то мгновенную и неожиданную перемену. Он повернул Анну к себе и, щурясь – очки ведь остались на столе – всмотрелся в ее лицо.
– Что-то не так? – спросил он. – Я понимаю, это слишком… быстро, прости, но мне показалось…
– Мне тоже показалось, – ответила Анна. – Это ты должен простить меня.
Он молчал несколько секунд, которые показались Анне невыносимо долгими, потом сказал:
– Я не должен простить… Мне не за что прощать тебя. Я не думал, что так может быть, и так действительно не может быть.
У него был такой голос, что Анне захотелось тут же сгореть и исчезнуть. Она ненавидела себя так, как можно ненавидеть только постороннего, во всем себе враждебного человека.
Марко быстро провел по ее волосам рукой – она почувствовала, какие нежные, какие совсем теплые теперь у него не только ладони, но и пальцы, – и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собою дверь. И все – она снова осталась в своем одиночестве, в том глубоком душевном одиночестве, из которого не было выхода, да она и не искала… А почему она это сделала, зачем – одному Богу было известно.
Анна присела на край постели и, положив руки на колени, уставилась невидящим взглядом на узоры упавшей на пол шали. Это случилось с нею впервые за последние, такие долгие, годы: чтобы она вдруг поняла, что одиночество ее не абсолютно, что какой-то человек, совсем чужой человек, вдруг становится ей необходим, что ее тянет к нему, и не только телом тянет, а вот именно душой. Что она совсем не ожидает, чтобы он ушел и можно было бы совместить то одиночество, которое всегда у нее внутри, с одиночеством внешним… И вот это случилось – и тут же кончилось, и она сама виновата в том, что это кончилось.
Горечь в сердце сделалась такой сильной, что она ощутила ее как настоящую горечь – как будто прожевала какую-то несъедобную траву.
В дверь осторожно постучали; Анна вздрогнула. Что она скажет, если он все-таки попросит хоть что-нибудь объяснить?
Но Марко, кажется, никаких объяснений требовать не собирался.
– Вот эти тетради, – сказал он, стоя на пороге. – Я оставлю здесь, на столике. Спокойной ночи, Анна.
В его голосе почти не слышалось печали. То есть, наверное, это он не хотел, чтобы в его голосе слышалась печаль, а на самом деле она была, только очень глубоко скрытая.
Анна встала так стремительно, словно хотела его удержать. Но дверь уже закрылась – и она только по инерции дошла до столика у двери, взяла три тонкие, в картонных обложках тетради, которые тихо хрустнули у нее в руках. Ей было все равно, чьи это тетради, что написала в них какая-то неведомая женщина, почему написала… Она чувствовала только сильную, до горла дошедшую горечь.
Но обязательность, над которой посмеивался Матвей, все-таки взяла свое.
1 2 3 4 5 6 7