А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Уходили. Смывались. В одиночку, артелями – всяко. Становилось похоже, что ежели и дальше так пойдет, как бы не оказались одни: атаман да Валентин с Соколовым.
Вот те и Крутогорск. Вот те Москва…
Зареченск – и то не осилили.
Соколов в губернию уехал, сулился чемодан золота привезть, сто тысяч. А что оно, золото, когда люди разбегаются? Да и нету его, Соколова-то. Когда бы уж быть надо, а нету. Может, давно в Чеке сидит… По нынешнему времени – почему бы и нет? Очень даже просто.
И выходит – один свет в окне: с Антиповым соединиться, пока еще тысчонки-то полторы мужиков держатся верно, не идут на попятный. Обходя города, пробиться к чернораменскому атаману, поклониться: принимай, братан, будем тебе служить верой-правдой…
Обидно только все ж таки: бывший офицер Антипов, ваше благородие. Интеллигенция. Скажет: «А-а, сволочь сиволапая, так вашу перетак… Расчухали, гужееды, что? вы есть без нашего брата!»
Ах, обидно…
Да ведь что ж сделаешь-то?
Шалюта
День померкал скучно.
И ничего не хотелось – ни боя, ни удалого разгула, ни кромешного пьянства, ни любовной утехи.
Ни-че-го.
Пустотой зияла душа. Двумя нулями зияла, как на сортирной дверке.
Камин дымил, сырые дрова сочились, сипели, воняли сладковато, трупно.
И этот распросукин сын всё бренькал там на балалайке, словно буравчиком сверлил голову:
Грыцю, Грыцю, молотыты…
Лампу-молнию зажег атаман. Уставился на яркие злые язычки круглого, короной полыхающего фитиля. И вдруг оборвалось треньканье. Шум в сенях, тяжело топают, сбивают с валенок снег. Голоса. Один Валентинов, другой – незнакомый.
– Принимай гостя! – входя, сказал Валентин. – Вот, Иван Павлыч, будь знаком – атаман Шалюта…
Обалдело глядел Распопов на вошедшего. Какой атаман? Какой Шалюта?
Попешкин же!
Той, хай ему бис у глотку, Попешкин, шо родителя, царство ему небесное, загубыв!
– Весьма приятно, – осклабился Попешко-Шалюта, суя Ивану огромную, как лопата, ладонь. – Трошки повоювалы мы с вами тогда… ну, тэ ж дило прошлое. Кто старое помянет…
А Валентин – уже и бутылку на стол.
– Горит! – причмокнул. – Ну, чистый спиртяга, ей-бо!
– Ни-ни! – крохотной ужачиной головенкой замотал Попешко. – Подобного средствия душа не принимает, извиняйте. У меня – вот… чем в храме причащают, кагорчик…
Вынул бутылку, взболтнул. Темно-красным кровяным рубином сверкнуло бутылочное стекло.
– О-го-го! – заржал Валентин. – Где ж это ты, пан?
Шалюта-Попешко поднял рубиновый стаканчик.
– Так я ж, Валентин Христофорыч, ни у бога, ни у черта!
– Ну, будемо! – сказал Валентин. – Давай, Ваня…
Шалюта-Попешко поднял рубиновый стаканчик.
– Для знакомству, – вежливо поклонился.
Суть дела
Выпили хорошо. В меру.
– Теперь, уважаемый Иван Павлыч, – сказал Попешко, – позвольте изложить суть дела.
– Ну? – не без любопытства поглядел Распопов на бывшего начальника продотряда, на изверга, черта, вовкулака, которого еще так недавно кляла вся округа.
– А суть дела, уважаемый, в следующем…
Говорил, словно волостной писарь казенную бумагу читал: споро, речисто, учено и непонятно. Шибко крутилась колесом Попешкина речь, суть дела была в этом колесе как бы спицы, и разум знал, что – спицы, а взором разглядеть их не было никакой возможности.
– Ну, ты ж, кажу, мастер языком трепать, – одобрительно сказал Распопов, выслушав Попешко. – Зараз теперь, будь ласка, по-нашему, по-природному изложи. Как и что. И так и дале.
Шалюта предлагал союз. Отряд, сколоченный им в соседнем уезде, насчитывал до полутораста сабель. Справные кони. Крепкие мужики. План был такой: объединившись, подаваться к Антипову.
– Ну, ты, брат, прямо в воду дывывся! – воскликнул Распопов. – Мои думки – як ты казав: на Черную Рамень подаватысь. Слаб наш мужик. Там, лесные-то, поотчаянней.
– Верно! – вскочил Валентин. – Вот привезет Соколов денежки, тогда…
– А, Соколов! – оборвал атаман, сердито зыркнул кошачьим глазом. – Твой Соколов, мабуть, уже в Чеке сидит… Человек наш, – пояснил гостю, – начштаба. – Поихав у губернию, тай застряв. Не Чека ли, мол, кажу, застукала…
– Все может быть, – согласился Попешко. – Тем более, как вы, уважаемый, говорите – деньги…
Порешили так: завтра приводит Шалюта свою конницу, дня два ждут возвращения Соколова (деньги! деньги!) и, справив на кордоне Аксинью-полузимницу, – на Черную Рамень.
А там – что бог даст.
Дамская болезнь
В обедах прибыли шалютовцы. Верно, кони справные, мужики – один к одному. Где только таких набрал – зверюги! Впереди – трубач и знаменосец. Флаг из черного сатина, на нем – адамова голова, две косточки крест-накрест. Анархия, значит.
Поставили по квартирам – всё село ахнуло: где девка не своим голосом верещит, где гусак гогочет, где курица заполошно кудахчет…
Кобели, чисто по зверю взбрехались.
Два-три выстрела вспугнули галок с колокольни.
Комарихинские мужики пришли до атамана с жалобами. Сказали, чтоб унять безобразников, а то бою не миновать.
Распопов с Попешкой ездили на село водворять порядок. Лишь к вечеру затихло в Комарихе.
И тут Анатолий Федорыч припожаловал.
Остолбенел, увидев на воротах усадьбы черный флаг с дурацкой эмблемой.
Обоих атаманов застал в бильярдной, разглядывающими карту Российской империи. Искали, где эта Черная Рамень, прикидывали, как идти, чтоб попрямее добраться до Антипова без особой драки.
Не сказать, чтоб радостной была встреча Соколова с Распоповым. Оборванный, почерневший, сидел Анатолий Федорыч, выкладывал худые вести: комитет арестован, сам еле ушел, золота нема.
Щурил глаз Распопов, слушая Соколова. Шалюта-Попешко сокрушенно, как бы соболезнуя, головенкой качал. Валентин задумчиво подкручивал колечки усов.
Молчали.
– Ну, так и так, – сказал наконец Распопов. – Видно, хлопцы, сам бог повелел к Антипову подаваться немедля… Чего щеришься, ваше благородие? – злобно, раздраженно крикнул, заметив, что Соколов улыбнулся.
А тот, откинувшись на спинку стула, уже не улыбался – хохотал, бабьим каким-то воем заливался пронзительно, с подвизгиванием, с ойканьем.
Побледнел Распопов.
– Ты шо, сволочь?! – сатанея, вскочил рывком. – Надо мной потешаешься, гадюка?!
Выхватил наган.
– Убью… буржуйская гнида!
– Ша! – сказал Валентин. – Не петушись, Иван Павлыч… Истерика у господина штабс-капитана.
– Шо-шо? – вытаращил глаза атаман.
– Истерика. Дамская такая болезнь. Понимаешь? На нервной почве.
– Тьфу! – плюнул Распопов.
Сунув наган в кобуру, удивленно и даже с некоторой опаской разглядывал трясущегося не то в смехе, не то в плаче Соколова.
Валентин пытался влить в рот Анатолия Федорыча глоток самогона. Но зубы клацали о стакан, мутная влага лилась на грудь начштаба. Тело извивалось, раскачивалось взад-вперед.
Наконец глотнул. Поперхнулся. Закашлялся. Вытер грязным рукавом мокрое от слез лицо. Крупно, как-то по-лошадиному вздрагивая, притих. Принял из Валентиновых рук стаканчик, выпил. Вздохнул глубоко, устало. И лишь тогда сказал:
– Нету… Нету, голубчик Иван Павлыч, никакого Антипова. Вот… почитай. Только что утром в Малиевке… на станции… раздобыл.
На зеленое сукно бильярда кинул помятую газету. Сгорбясь, обессиленно, по-стариковски шаркая ногами, пошел к поставцу. Дрожащей рукой, звякая бутылью о край стакана, расплескивая, налил самогонки.
Крупно, четко, через всю первую страницу газеты вылупливались черные роковые слова:
КОНЕЦ ОСИНОГО ГНЕЗДА!
МОЩНЫМ УДАРОМ ВОЙСК КРАСНОЙ АРМИИ
БАНДА АНТИПОВА ЛИКВИДИРОВАНА!
Аксинья-полузимница
Весь день Панас надраивал медные бляхи конской сбруи. Вплетал серым в хвосты и гривы алые, голубые, зеленые ленты. Яркими розанами нового ковра пылала грядушка атамановых саней.
Утро встало над снежной степью – розовое и голубое с позолотой. Ясные, чистые синели небеса. Лишь далеко на востоке, у самого края земли, мутнело длинное, узкое, как нож, облачко.
Старики понимали: идет буран. К обедам ли, к ночи ли, но – страшной силы, придет, задымит, закрутит, смешает землю и небо в единый ревущий, котлом клокочущий мрак, сотни людей уложит навечно спать в сахарных сугробах…
Но весело, переливчато звенели поддужные колокольцы, приглушенно ворковали, переговаривались бубенчики, празднично реяли на тихом ветерке вплетенные в конские гривы пестрые ленты.
Две тройки, десятка полтора верховых, пыля сверкающим снегом, скакали к Волчьему кордону справлять Аксинью-полузимницу.
А там давно ждали.
На выскобленных добела полах лежали чистые, из домашней пестрядины постилки. Дух пшеничных пирогов, мясного жарева и варева прямо-таки распирал нарядно убранные горницы. Лопушистые жирные листья цветов-фикусов блестели бутылочно-зеленым лаком. Лампадки красные, голубые мерцали перед образами. И граммофон, выгибая длинную с красным раструбом шею, с раннего утра блеял, квохтал, заливался петушиным криком, крутил «Гай-да-тройку» и «Чайку над озером» и как два еврея смешно кричат по телефону…
Ксана ходила по дому – нарядная, распаренная от кухни, в зеленом с переливами шелковом городском платье, в белых высоких румынских баретках.
Ждала мила-друга. Была одна.
Дед Еремка еще затемно ушел в лес. Ксана уговаривала остаться: «Не ходите, тату, шо то таке – гости на двор, а вы со двора…» Старик сказал: «Хай им, твоим гостям, бис!» Закинул за плечи старенькую, заряженную волчьей картечью берданку, стал на лыжи, упрямый черт, и ушел.
Часам к десяти подкатили к крыльцу.
Разом две горницы и кухонька набились народом. Загалдели, загоготали, задымили. Пушкой бухнула пробка из бутылки «Цимлянского» (галантное подношение атамана Шалюты), мутно-красный фонтан шипучки заляпал новую расшитую скатерть. Граммофон заорал. На кухне балалаечка заговорила, забренькала. Христофор «многая-многая-многая лета» взревел…
И зашумела, загромыхала, затопала Аксинья-полузимница.
Далекие выстрелы
Гульба шла, как на пиру Валтасаровом. Словно каждый чуял, что в последний раз дорвался, что всё равно теперь, двум смертям не бывать, одной не миновать, – значит, жги, жги, хлопцы, жги-говори, жарь до последнего! Всё – трын-трава, а по науке что? Химия: помрешь – сделаешься золой, прахом, из золы лопух вырастет, и больше ни кляпа. Так что ж, из-за такой дерьмовины, из-за лопуха, теряться, что ли? А? Хлопьята? Гу-ля-а-ай!
Распряженные, расседланные кони толпились у комяги, хрупали овес, бродили по двору, топча наваленное ворохами зеленое душистое сено. И трудно, даже невозможно было в таком шуме, в таком гомоне расслышать донесшиеся вдруг со стороны Комарихи выстрелы. Только лошади на мгновенье насторожились, навострили уши… Только лошади.
Да еще дед Еремка, забредший далеко – в волчьи лога, в чащобу. Он сидел на пеньке, дымил обгорелой вишневой трубочкой, думал. Услышав отдаленную пальбу, покачал кудлатой башкой: «Ох, опять перегрызлись, кобели бешеные… И як ты, господи-сусе, терпишь грехам нашим? Був бы я бог…»
Не успел дед казни людям придумать: где-то совсем близко зафыркала лошадь. Сквозь серо-зеленую чащу разросшегося осинника увидел: множество конных в высоких краснозвездных шишаках пробираются тропой – к кордону.
Шло войско тихо, секретно – без песен, без свисту. Гусем, голова в хвост, спускались в овраг. Прикинул на глаз – человек до сотни. В переднем признал атаманова кучера Стёпку, и разом догадка пыхнула: провожатым идет, указывает дорогу. Подумал было: бежать целиной напрямки, упредить Распопова – успел бы…
«А ну их! – махнул рукой. – Хай перегрызут друг дружку. Все равно той Ванька хуже заразы людям… Оно б ничего было, коли убрали б…»
Так, не пошевелясь, и остался сидеть на пне. Дымил черной трубочкой. Думал.
Плохо сделалось Соколову
Как ни отнекивался Анатолий Федорыч, как ни упирался, жалуясь на усталость, на открывшуюся рану, – все равно пришлось ему гулять на Волчьем кордоне.
Впервые за последние два месяца потянуло его к заветной тетрадке, захотелось уйти в волшебную дверцу, в тихий, уютный, выдуманный мир, потому что настоящий, реальный, сделался безнадежен и страшен.
Все рушилось. Впереди был мрак, и во мраке смутно угадывалось будущее: гибель или еще хуже – арест и ужасы чрезвычайки.
И всё равно – гибель. Расстрел.
Отсиживаться в нянечкиной избушке казалось самым безопасным. В случае чего – не сразу обрушится карающий меч на это незаметное жилище, где можно спрятаться, затаиться… Балкой уйти, наконец, в лесок, спастись…
Но Валентин сказал:
– Хитришь, штабс-капитан? В сторонке хочешь остаться? Нехорошо, обидно для Иван Палыча.
Атаман только глазом стрекнул:
– Гребуешь, Натоль Федорыч? – Подергал левой щекой, что было признаком раздражения.
И вот сидел в духоте, в дыму, под образами, пил, ел, сатанея от рева, топота, граммофонного визга, от выпитого самогона, от жарких грудей навалившейся на него смазливой чернявой бабенки, какой-то подружки Ксаниной, которой, как только заявилась, сказано было ублажать Соколова, чтобы не заскучал. И она старалась.
Наконец ему сделалось плохо. Горница сперва полезла куда-то вверх, стала на попа, затем грохнулась вниз. Едва сдерживая подступающую тошноту, спотыкаясь, толкая пляшущих, добрался кое-как до двери и вывалился наружу. На крыльце его вырвало, стало легче. Разинутым ртом жадно глотал чистый морозный воздух.
Боже, какая прелесть была вокруг!
Опушенные снегом дубы, серебро, голубизна… И тишина, подобная дивной музыке, где отрывистый пересвист синиц, сорочья трещотка, скрип колодезного журавля вдали, за сараем, легкий шум ветра в верхушках деревьев, – всё суть нежнейшие голоса изумительного хора, славящие господа бога и созданный им видимый нами мир…
Конец Соколова
Страшно, дико показалось возвращаться назад, в смрадную горницу – к реву пьяных, к граммофону, к грудям чернявой бабенки, к самогонному дурману.
Улыбаясь светло, не чувствуя холода, в каком-то детски-восторженном порыве ступил Анатолий Федорыч на чистую снежную целину, на крепкий наст и медленно, кое-где проваливаясь, побрел в глубину молчащего леса.
Но он и сотни шагов не сделал, как, вздрогнув, остановился. Далеко, в комарихинской стороне, стучали, злобно переговаривались ружейные и пулеметные выстрелы.
Сперва он подумал, что это опять, как намедни, конники Шалюты бузу затеяли, подрались с распоповцами. Но бой шел упорно, сосредоточенно, длинными очередями сыпал пулемет, бухали гранатные разрывы. «Что же делать?» – какое-то время соображал. Наконец решил: уходить, уходить отсюда дальше, в лес, потому что, конечно, и на кордон нагрянут. Обязательно. Он понял, что происходит в Комарихе. И что вот-вот произойдет на кордоне.
И вдруг между пестрыми стволами осин, берез, дубов мелькнуло что-то… еще… еще… Конское ржанье послышалось, металлический звяк стремени… Всадники! Сколько их? Десять? Двадцать? Сотня? Молча, соблюдая предосторожность, подкрадываются к кордону. А там…
Застонав (жалобно как-то, по-мышиному пискнув), кинулся в чащу, еще хорошенько не представляя себе куда, зачем. И таки порядочно проковылял в сугробах (они становились все глубже и глубже, а кора наста все слабее), пока снова не остановился, задохнувшись, припав к зеленоватому мшистому стволу, распластавшись у его подножия.
Стрельба была уже на кордоне. Крики, брань, вопль женщин, грохот взрыва… Вон в кустах орешника заметались убегающие мужики. Вон Валентин, кажется…. конечно, он! И кто-то в буденовке настигает его, валит в снег… Впрочем, нет, это не Валентин… Э, да не все ли равно – кто! Важно одно – самому остаться незамеченным. Надо прижукнуть, зарыться в снег, притвориться мертвым…
Крики с кордона явственно доносились.
– А-а… гадюка!
– Стой! Стой… твою мать!
– То-ва-ри-щи!
– Бе-е-ей!
Как заяц, уходил Соколов в снег, зарывался, закапывался под корнями старой осины, ни на мгновенье не переставая думать, что-то соображать. Чертовым колесом, ужасной каруселью проносились мысли, в которых чуть ли не вся жизнь мелькала обрывками воспоминаний, образов, мгновенных видений, вся, до пустяков, до смешной мелочишки вроде шкатулочки музыкальной и заветной тетради…
Наконец, когда совсем с головой зарылся и вокруг воцарился полумрак и словно бы приглохли, отдалились выстрелы и крики, – сделалось так хорошо, так спокойно, что даже в сон потянуло.
И он заснул.
Последнее, о чем более или менее связно подумал, было: как хорошо, счастливо, что во время ушел с кордона и вот – спрятался… зарылся в снег… притворился мертвым…
На кордоне
Кликушествовал граммофон, гости горланили песни, начиная и не кончая, перескакивая на другие. Кто-то лез в драку, кого-то рвало, кому-то вдруг ударило в голову похвастать меткостью в стрельбе из пистолета. В тесной горнице выстрел прогремел оглушительно. Посыпались осколки фарфоровой пасхальной писанки, висевшей под иконами. Ксана взвизгнула, злобно вцепилась в стрелявшего (им оказался Попешко), тот оттолкнул ее со смехом, но так неловко, что она упала, ударилась головой об острый угол граммофонного ящика, в кровь разбила висок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19