А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вас тоже, – улыбнулся Реутов и облегченно вздохнул – кончилась пытка.
Подполковник взглянул на часы, было уже одиннадцать минут третьего, начался обеденный перерыв.
– Приходите на открытие памятника павшим. Девятого мая будем открывать, – пригласил военком.
Когда Реутов вышел, подполковник снова взглянул на часы, было уже пятнадцать минут третьего. Он достал из ящика стола пакет с бутербродами и нашумевший детектив, в котором было не дочитано несколько страниц. Этот детектив, который ему дали почитать на короткий срок, так увлек его, что он принес книгу даже на службу, желая дочитать в обеденный перерыв. Но сначала надо было все же покончить с этим водолазом. Военком любил порядок в деловых бумагах.
Подполковник снова открыл «Личное дело» Реутова и на миг вспомнил, чем запасник возбудил в нем интерес, когда он прочитал, что тот – водолаз. Посылая повестку, ему думалось, что специальность водолаза на войне связана с какими-то секретными заданиями, например, с высадкой подводного десанта в тыл противника или с раскрытием тайны какого-нибудь затонувшего корабля. А оказалось – они ровняли «постели». Подполковник усмехнулся этому термину. На мгновенье он вспомнил тонкое, будто сожженное какой-то внутренней болезнью лицо лейтенанта запаса с умными, все понимающими глазами и снова пожалел; что не удалось как-то отметить этого ветерана ради Дня Победы. Он немало знал фронтовиков, у которых не сохранилось справок о ранениях и которые не помнят номеров госпиталей, где лежали, не помнят номеров своих воинских частей, и он всегда помогал им, считал это своею первостепенной обязанностью: делал запросы в Центральный архив Министерства обороны СССР или в Архив военно-медицинских документов, наводил справки, требовал, напоминал... И был очень рад, если удавалось кому-то помочь, всегда был рад вручить бывшему фронтовику награду.
У этого же лейтенанта запаса не было ничего, даже справка и та оказалась недействительна. А жаль! Очень жаль, что этот ветеран награде не подлежит...
И подполковник взялся за книгу.
Закрыв последнюю страницу детектива, где все, как он и предполагал, окончилось благополучно для нашего разведчика, военком откинулся на спинку кресла, все еще переживая напряжение увлекательных и острых событий романа.
А Константин Федотович сидел в это время неподалеку от военкомата в небольшом скверике и курил сигарету. Как все же неловко получилось с этой справкой! Ну зачем ему теперь эта медаль! Никогда он о ней и не думал. Жив остался – вот высшая награда! Колосков умер в госпитале, Лубенцов задохнулся, Кинякин подорвался. А сколько ребят остались покалеченными после кессонки, с парализованными руками-ногами...
Вернулся он, когда фронтовики уже отгуляли, когда кончился дым коромыслом и солдаты уже привыкли к гражданской одежде. Домой, в деревню, он не поехал, остался у брата в городе. Старший брат обрадовался несказанно и все хвастал своей жене: «Во, Римка, гли-ко, братка мой – моряк!» А она розовела, смуглыми скулами, и глаза ее наливались темной водой. Гладкая жена была у хромого брата, не оголодала за войну, продавщицей при хлебе состояла.
Приезжала мать, звала в деревню – дом пустует, соседская девушка ждет. Костя не захотел возвращаться. Брат на уговоры матери говорил: «Да мы ему тут такую девку отхватим! Закачаешься! Лучшую в городе! Чего там Варька ваша – лаптем щи хлебает. Да за такого парня мы иль парикмахершу, иль продавщицу окрутим». Мать повздыхала-повздыхала, смирилась – отрезанный ломоть и второй сын. Уехала домой, тая обиду. А брат все просил, чтобы Костя не снимал матросскую форму, и водил его по своим дружкам и знакомым, хвастал: «Во братка мой, морячок. Всю войну наскрозь прошел, на дне морском все облазил». И подбивал Костю жениться, невест подыскивал.
Гулял Костя, забыв про бомбежки, про холодную глубину моря, про утопленников и мины. Но порою среди хмельного праздника, в который превратились первые дни возвращения, вдруг прошибал его жаркий озноб. Для всех война кончилась, для него не кончится никогда, поставила клеймо. Под пьяную руку рассказал Костя брату про свой недуг. Брат был потрясен, напился в тот вечер, плакал, стонал: «Нахлебался ты, братка, морского рассолу!»
Однажды ночью к Косте пришла Римка, брат был на заводе в ночную смену. Когда он отказался со злой удивленностью зашипела: «Да ты и вправду! О-о, значит, Генка не соврал. А я-то не поверила. Увлеклась, дурочка». Костя понимал, что врет она про увлечение. «Тварь! Курва! – думал он. – И как с ней Генка живет?» Но брату ничего не сказал. Днем, когда встречался с Римкой глазами, шея ее, как лишаями, покрывалась красными пятнами, губы ехидно поджимались. С того разу начала она сживать его со свету. Генка помрачнел и, отводя глаза, сказал как-то: «Ты, братка, не обессудь меня. Римка вон говорит, что стесняется тебя. Раздетой в уборную не пройти, понимаешь?» «Понимаю, – зло ответил он. – Подыщу вот место в общежитии и уйду», «Ты на меня сердца не имей. Я-то чо... я с милой душой. Женщина она ведь, говорит, что боится тебя. Одна с тобой ночью остается. Как-никак замужняя жена». «Потаскуха она у тебя, а не замужняя жена», – подумал он тогда, а вслух сказал: «Да не казнись ты. Уйду я. И сердца на тебя у меня нету». «Во и ладно, – обрадовался Генка. – Давай-ка промочим горло. У меня тут в заначке от нее есть...»
И пошла жизнь. Пролетела уже.
Одно время ударился он с тоски и безысходности в пьянство. Пил смертно. Но устоял на ногах, не пропил себя. Медленно выходил на поверхность жизни, как с большой глубины поднимался, с «выдержками», и алкоголь, как кессонка, не свалил его. Шофером стал первого класса. Видать, рассказы Лукича в госпитале оставили в душе след, и поманили Костю дороги. С Лукичом так и не довелось увидеться. Поначалу все откладывал, думал – успеется, а когда наконец решил навестить старого шофера, Лукича уже не стало – снесли на погост. До сих пор не может простить себе этого Константин Федотович. Ведь рядом жили, каких-то полсотни километров!
Исколесил он всю Сибирь. И в дальних рейсах глядя на землю свою родную, понял – жить надо! А был, был случай, когда пригнал он свою трехтонку в черемушник по-над Катунью, привез двустволку, зарядив ее как на медведя. «С двух стволов разом – и все!»
Усыпанная – листа не видно! – цвела черемуха, и хмельной горько-сладкий чад стоял в логу. В холодной белой накипи красовалась природа. Было зябко – когда цветет черемуха, всегда холодает. Как он удержался тогда! По самому краешку пропасти прошел, но устоял.
Дублетом саданул в голубое высокое небо, и долго осыпался черемуховый цвет ему на голову. И если бы кто увидел со стороны, подумал бы, что седеет он на глазах. А он и впрямь с той поры седеть стал, будто прикипели к волосам белые черемуховые лепестки.
Долго лежал он пластом на весенней земле, набираясь сил для новой жизни. Дал твердый зарок тогда – будет жить! За погибших. Они не простили бы ему, что кинул жизнь псу под хвост. Лубенцов сказал бы: «Трус!» А мичман отвернулся бы навсегда. Наложить руки на себя легче, чем по жизни пройти. Тут надо мужество, может большее, чем на войне...
А может, и мысль о племянниках-сиротах удержала? К тому времени внезапно умер брат, и надо было помогать Римме поднимать ребятишек. Забылась неприязнь к ней, да и Римма совсем другой стала – утишилась, перебесилась. Выучил племяшей, школу не дал бросить, поставил на ноги. И сам заочно кончил автодорожный институт, механиком автобазы стал, потом и директором. «Ты прислонись к людям, они помогут, всем миром подопрут. Без людей беда, паря, хушь в бою, хушь в жизни», – не раз вспоминал он слова Лукича. И прислонился он к людям. Работал яростно, до изнеможения, как под водой когда-то. А вечерами или учился или читал. Пристрастился к книгам, библиотеку собрал. В госпитале, когда он второй раз лежал, был них в палате тяжелораненый разведчик. Владлен. Уже год после войны валялся. Бывший студент-юрист. Он в госпитале учебниками обложился и говорил, что как на ноги врачи поставят, так в институт пойдет, учебу заканчивать. И повторял разведчик-студент: «Гибнут не уставшие, гибнут остановившиеся. Главное, от ветра голову не отворачивать». И Костя запомнил это крепко. Сцепив зубы, шел к своей цели, превозмогая отчаяние и боль одиночества. И – уцелел в движении. И понял: человек может гораздо больше, чем сам думает... Константин Федотович прикурил сигарету от сигареты. Опять вспомнил про справку. Тогда, в юности, он, конечно, с удовольствием навесил бы медаль на грудь. Ну нет так нет! Раз не положено, то чего и думать об этом. Можно и без медали. Не ради наград делал он свое дело на войне.
Но на сердце был горький осадок. Вспомнил, как однажды брат, в первые дни еще после демобилизации, спросил: «А чего ордена-то не наденешь!» «Нет их у меня». Брат не поверил: «Как нету! Такие муки вытерпел – и нету?» «Нету». «А я думал, у тебя вся грудь... На дно же морское лазил. Шутка сказать! – И, сожалеюще вздохнув, признался: – Уж больно мне хотелось твоими орденами похвастать. Утереть кое-кому нос. А то тут некоторые хвастают своими братовьями-фронтовиками»...
...В десять утра Константин Федотович стоял на новой площади и ждал открытия памятника павшим. Высокий, еще по-молодому стройный и подтянутый, тщательно выбритый, в белой свежей рубашке и в строгом темном костюме, с плащом через руку, с непокрытой седой головой, он выделялся среди возбужденной и праздничной толпы. Его тонкое интеллигентное лицо со светлыми, всегда таившими грусть глазами было задумчивым и сосредоточенным. Перед памятником, закрытым еще белым покрывалом, строились пионеры, в руках у них были горшочки с цветами. Парни и девчата постарше, в джинсах, стройные, красивые, спортивного типа, держали в руках венки. Сбоку памятника расположился духовой оркестр во главе с низеньким рыхлым дирижером, у которого на пиджаке сияло несколько солдатских медалей.
Пожилых, пришедших на открытие памятника, было мало – только кое-где стояли в толпе люди с орденами и медалями, больше было молодежи и среднего возраста людей, тех, кто войны не видел, кто знает о ней по фильмам, книгам, по школьной программе. «Помолодел город, – думал Константин Федотович. – Новая поросль вымахала».
Всеми приготовлениями к торжествам распоряжался молоденький подвижный лейтенант.
– Товарищи ветераны, просим вас занять почетные места! – в алюминиевый рупор объявлял он. – Пожалуйста, побыстрее. Проходите к памятнику.
Седые мужчины и женщины, смущенно улыбаясь, вытаскивались бочком из толпы, в одиночку или кучками шли к подножью памятника.
– Товарищи ветераны, прошу вас, прошу! – с вежливой настойчивостью повторял лейтенант.
Константин Федотович не считал себя ветераном. Однажды к нему на дом пришли пионеры. «Дяденька, у вас в квартире есть ветераны Великой Отечественной войны?» – вежливым голосом произнесла заученную фразу девочка с косичками, чистенькая, аккуратненькая, деловитая. «Нет», – ответил он, и только когда пионеры ушли, вдруг осознал, что ведь он – ветеран. И с облегчением подумал: как хорошо, что хоть и бессознательно, но ответил очень удачно. Дети – они любят героев, ордена на груди, рассказы о сражениях. Чем бы он мог доказать им, что был на войне? Но потом почему-то было нехорошо на сердце, и весь день обидно щемило в груди...
Лейтенант продолжал искать в толпе ветеранов и приглашал их к почетному месту. Небольшая группа начальства, стоявшая возле памятника, дружескими возгласами и взмахом руки приветствовала подходивших фронтовиков, здоровалась, поздравляла с Днем Победы. Все они были моложе седых ветеранов, у всех у них были черные шляпы-котелки и одинакового покроя темно-серые плащи.
Среди толпы на тротуаре, неподалеку от Константина Федотовича, стояла старушка в черном, видавшем виды мужском пиджаке и держала в сморщенной высохшей руке фотокарточку молодого парня. Фотография была довоенной, пожелтевшей. С нее, беззаботно улыбаясь, смотрел на мир форсистый паренек с ромашкой за ремешком сдвинутой на затылок фуражки. Он был еще не острижен, еще чуб не скатился мягкой волной под машинкой армейского парикмахера на призывном пункте, еще не успел он и силой налиться – подбородок нежный и тонкий. Видать, последняя перед призывом фотография и последняя в жизни.
Старушка молча показывала фотокарточку ветеранам, они вглядывались, вспоминающе морща лоб, извинительно пожимали плечами, отводили глаза от скорбно-спрашивающего взгляда выцветших глаз старушки. Константин Федотович сказал: «Прости, мать, не встречал» – и тоже отвел глаза, будто в чем-то виноватый.
– Бабуся, бабуся, не мешай, милая! – отодвинул ее в сторону лейтенант, энергично освобождая место для шествия колонны.
Стало накрапывать. Капли дождя ударяли в потертый пиджак старушки, пятнали его, влажно рябили материал. Константин Федотович поднял воротник плаща и пожалел, что не надел кожаной фуражки. Он поискал глазами укрытие и встал под голый еще тополь – все какая-никакая защита.
Дирижер взмахнул рукой, и грянул марш. Под этот марш кто-то разрезал ленточку, и покрывало медленно сползло, обнажив серую бетонную стелу, из которой выступали высеченные жесткие солдатские лица в касках. Они сурово смотрели каменным взглядом, будто спрашивая оттуда, издалека, помнят ли их, знают ли, как было трудно им, не даром ли все это было?
Седая женщина в орденах поднесла факел к железной воронке, и вспыхнул Вечный огонь. Все затихли, не спуская глаз с газового пламени.
Кто-то зычным, хорошо поставленным голосом читал речь, и усиленные микрофоном слова властвовали над площадью, над народом. Константин Федотович смотрел на старушку, которая тянула шею и, высвободив из-под черного, в горошек, платка дряблое большое ухо, старалась расслышать, о чем речь. Она прижимала к груди фотокарточку, возможно, единственную ее реликвию. Константин Федотович вспомнил тот далекий победный день и старика с чайником бражки, у которого сгорел сын-танкист, «преклоняя город Кенигсберг».
Тем временем началось возложение венков. Сначала возложило начальство, потом ветераны, пионеры, комсомольцы... Оставив венки у подножья памятника, школьники и спортсмены под команду лейтенанта строились в колонну.
Дождь, как назло, расходился. Многие пораскрыли зонты, устроители торжества заторопились.
Снова грянул марш.
Пионеры бойко прошагали мимо памятника и Вечного огня, за ними спорым и красивым шагом прошли спортсмены, а потом потянулись ветераны. Они не могли угнаться за резвой молодежью, но не хотели и отставать.
– Прошу, товарищи ветераны, прошу! – подгонял их лейтенант. Голос его был ласково-неумолим.
Ветераны сломали ряды, сбили шаг, одышливо хватая ртом воздух. Далеко отставший мужчина на протезе вышел из колонны, влился в толпу на тротуаре неподалеку от Константина Федотовича. Кто-то молодо засмеялся, смешок прошелестел по толпе и конфузливо сник.
За ветеранами протопала самостийная орава пацанов. На асфальте остались оброненные растоптанные цветы, окурки, конфетные обертки, лопнувшие воздушные шары – все то, что всегда остается после колонн.
Припустил дождь. Толпа стала редеть, расходиться. Стайка длинноногих девушек, накрытая полиэтиленовой прозрачной пленкой, с визгом и смехом пробежала мимо. «Люба, Люба, быстрей!» – кричали они кому-то в толпе. Услыхав имя, Константин Федотович захотел увидеть ту, которую зовут Любой, но не увидел, а в груди заныло, будто донесло горькое эхо далеких дней.
Оркестр яростно гремел:
Этот День Победы порохом пропах...
Когда у памятника поредело, Константин Федотович подошел ближе. Прибитые дождем цветы вяло обвисли, ленты намокли, потемнели, и некрепкая позолота надписей поползла.
Константин Федотович, всматривался в каменных солдат. Сквозь сетку дождя угловатые резкие черты смягчились, как бы ожили. Крайний слева с намертво спаянными челюстями, упрямым, почти злым выражением лица кого-то напоминал. Константин Федотович не сразу понял – Лубенцова. Будто Вадим надел каску, встал в строй солдат и теперь глядел оттуда, издалека, пристально и сурово. У солдата рядом с Лубенцовым было, что-то схожее с мичманом Кинякиным, а вон тот – вылитый Колосков, и даже кажется, что каменный ворот шинели трет ему тонкую неокрепшую шею...
– Здравствуй, Лубенцов! – тихо сказал Константин Федотович. – Здравствуй, Колосок! Здравия желаю, товарищ мичман! Я жив. Я помню вас, ребята, и всегда буду помнить, родные мои...
Оркестр гремел наперекор дождю:
Это праздник, это счастье с сединою на висках...
Коротконогий дирижер стал стройнее, даже величественнее. Он самозабвенно взмахивал руками, не замечая, что идет дождь, что по лицу стекают капли, будто слезы. А может, это слезы и были? На груди дирижера мокро блестели медали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15