А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У ворот на деревянном сундучке и на узлах с тряпьем сидели две ее дочки. Маша держала на руках маленькую сестренку, закутанную в старый отцовский пиджак, а рядом на снегу стояли черные, закоптелые чугунки и кастрюли, ведро и жестяной таз для купания детишек, и вверх царским лицом лежали ходики, и цепочки с гирями разметались в снегу, словно ноги убитого.
Падал реденький, невесомый снег; падал и таял на лбу успокоившейся, уснувшей Нюшки, а Маша плакала и не могла вытереть слезы; руки были заняты больной сестрой.
В калитке, засунув руки за шелковый витой шнурок пояса, стоял сам хозяин дома, в кургузой поддевке, в летнем высоком картузе, хмуро смотрел из-под насупленных седоватых бровей.
- Сколько за фатеру не плачено? - спросил он, когда Наташа подошла и остановилась, в страхе глядя на детей и вещи. - Полгода не плачено. Твоего бандита к виселице представили? Представили! Ходют к тебе по ночам смутьяны? Сам видел и слышал... Ну вот...
Он постоял еще немного молча, потом отступил в глубину двора и, закрыв калитку, задвинул засов. И сказал оттуда, сквозь щель:
- У меня, баба, шея не чугунная. И она мне дорогая. Своих бед и обид, можно сказать, омет цельный, а тут ты... Не обессудь!
Наташа взяла из рук Маши спящую дочку, прикрыла ее лицо концом одеяла и еще раз поглядела в сторону присухинской улицы: не бежит ли Ванюшка? Нет, не видно.
Расстерянно оглядывала она свой жалкий скарб, то, что нажили они с Иваном за четырнадцать лет. Унести все сразу невозможно, а оставить растащат, раскрадут последнее.
Держа одной рукой больную, она хваталась то за сундучок, где ждали возвращения Ивана его праздничная рубаха, и пиджак с жилеткой, и летняя фуражка с лакированным козырьком; то за таз - купать детей надо же; то за узел с постелью.
- Хоть бы Ванюшка подошел, подсобил бы, - бормотала она.
Маша надела таз себе на голову, а руками старалась приподнять с земли узел с постелью, но это оказалось ей не по силам. Наташа смотрела из стороны в сторону: куда же идти? Ни к Залогину, ни к Сугробовым нельзя - и на них накличешь беду: она же теперь вроде чумной.
На другой стороне улицы, возле небольшой саманной хибарки, открылась низенькая, сколоченная из жердинок калитка, и, шаркая старыми, разношенными валенками, вышел старик Юлай; фамилии его Наташа не помнила. Помнила только, что раза два он заходил к мужу - Иван писал старику прошение в суд, что ли.
Поправляя на голове облезлый лисий малахай, Юлай не торопясь перешел улицу. Почесывая в седой бородке и горестно чмокая морщинистыми губами, долго разглядывал Наташу, ее детей и лежащий на снегу скарб.
- Он тебе квартир гонял, да? - спросил он наконец.
Наташа, глотая слезы, кивнула.
- У, какой собак селовек! Такой зима, снег, дети улица гонял, сапсим яман селовек, - такой прям палкам бить нада...
Кряхтя, Юлай наклонился, с трудом приподнял за железную ручку сундучок и пошел через улицу к своей калитке.
Наташа молча, не понимая, смотрела ему вслед. Юлай оглянулся, седые брови его удивленно вскинулись.
- Зачим стоишь? Дети холодно улицам. Айда, айда!
Наташа пошла следом, но у калитки, догнав Юлая, осторожно тронула его за рваный рукав овчинного полушубка.
- Дедушка Юлай... А вы знаете... Моего мужа... в тюрьме... приговорили...
Старик оглянулся на Наташу почти бесцветными, слезящимися глазами.
- Знай, знай... Нам, башкир, се равна, тут тюрьма, там тюрьма... Моя Мухамет тоже тюрьмага пошел... Купцам работал, морда ему мал-мал бил... Твой Иван мне гумага писал. Зря писал. Иван правильно говорил: не гумагам, палкам железным бить нада... Айда, Наташ, гость будешь, дети греть нада...
Избенка у Юлая была небольшая, саманная, крытая обмазанным глиной камышом, с глинобитным полом, устланным для тепла соломой, но было в ней довольно просторно и, главное, тепло.
В углу, за низеньким столом, горкой лежали подушки в цветастых ситцевых наволочках; у одной из стен жарко топилась печка; на ней чернел небольшой котел, где что-то кипело и булькало.
Возле жерла печи, сгорбившись, возилась старая-старая жена Юлая, сморщенная и седая, мужу под стать, подкладывала в огонь кирпичики кизяка.
У порога бродили, покачиваясь на тоненьких точеных ножках, два ягненка, родившиеся, видно, совсем недавно. На деревянном штыре, вбитом в стену у двери, висели плеть, уздечка, то ли круг бечевки, то ли аркан и такой же, какой был на Юлае, овчинный полушубок, - из дыр его во все стороны торчала грязная шерсть.
Все это Наташа увидела сразу: предельную бедность и нищету. Возившаяся у печки старуха оглянулась на скрип двери, выпрямилась. Юлай что-то сказал ей по-башкирски, и она улыбнулась сморщенным беззубым лицом, закивала Наташе:
- Якши, якши, Наташ... Салма счас кипит, ашать нада... - и, повернувшись к печке, принялась мешать большой деревянной ложкой в булькающем котле.
Вдоль одной из стен тянулся от печки кирпичный, обмазанный глиной лежак; укладывая на него спящую Нюшку, Наташа ощутила исходящее от него тепло - лежак служил дымоходом, обогревая избенку.
Машенька сняла с головы жестяной таз; он гулко звякнул помятым днищем, словно ударили в треснувший колокол, и старуха опять оглянулась и улыбнулась прежней улыбкой.
- Раздевай нада, - кивнула она Маше и похлопала темной, заскорузлой рукой по печке. - У, тепла...
Юлай между тем поставил в угол у двери якутовский сундучок, снял полушубок и, шурша по полу соломой, прошел к одному из двух небольших окошек.
- А я мал-мала гляжу, мужик чугун снег кидать, еще эта коробкам балшой. - Он кивнул на сундучок. - Патом дети гонял. Ай-яй, думаю, какой сапсим собак селовек! Малахай надевал, шуба надевал, улица шел... Знаю, Иван дома два года нет, слышал - тюрьмага живет... Иван мне гумага писал, денег не брал... А этот, - махнул на окно рукой, - сапсим собак селовек, жадный - все равно Бушматбай, думаю... Ай-яй-яй...
Юлай внимательно оглядел Наташу, присевшую на край лежака возле спящей дочки. Две ее старшие девочки примостились рядом, разглядывая топтавшихся у двери ягнят. Ягнята черненькие и курчавые. Так и хочется потрогать маслянисто блестящие кудряшки.
Потянувшись к окошку, Наташа выглянула сквозь составленное из нескольких осколков стекло, - боялась пропустить Ванюшку.
Должен же он вернуться от Присухина, сколько времени прошло! Неужто не взял Присуха записку и деньги, неужто отказался? Что же тогда? Бежать по начальству и в ногах валяться, чтобы не убивали Ивана, - он же не со зла, а против неправды, ведь жить вовсе невозможно стало...
И тут сквозь мутное, давно не мытое стекло Наташа увидела бегущего по той стороне улицы сына. Ванюшка торопился, размахивая руками; полы его пиджачка распахивались, как крылья, шапчонка сбита на затылок.
Наташа вскочила, бросилась к двери, крикнув девочкам:
- Никшните тут!
Юлай проводил ее удивленным взглядом, но, выглянув в окошко, сказал жене, наливавшей в большую глиняную миску салму:
- Старший дети бежит...
Наташа выскочила, когда Ванюшка изо всех сил стучал кулаками в калитку дома, где они жили еще несколько часов назад.
- Ванюшка! - крикнула Наташа.
И, когда сын удивленно оглянулся, поманила к себе.
- Сюда! Сюда иди.
Мальчик перебежал улицу и, задыхаясь от быстрой ходьбы и распиравшей его радости, крикнул:
- Взял! И деньги взял, и записку. Сказал: нынче же передам!
- Так и сказал? - Наташа прижала руки к груди, на глазах у нее выступили слезы. - А еще что сказал? Еще что? Батьке-то нашему будет какое облегчение? А?
- Сказал: "Хлопотать стану по начальству... Все, как надо, говорит, сделаю... Но, говорит, я человек маленький, последняя спица... Однако передам..."
- А что долго так?
- Ждал я, мамка. У них свинью утром зарезали. Прихожу, мне Симка открыл. А Василий Феофилактыч - клеенка на грудь вот так повешена большущим ножом мясо на куски режет. На столе. А в тазу полно крови. "Обожди, говорит, не до тебя. Видишь, говорит, чего делаю". А потом, как деньги считать, руки мыл да считал раза четыре. И записку читал, и порошок разворачивал, нюхал... Я уж думал - и не возьмет, скажет: иди отсюдова...
- А он?
- А он опять стал свинью резать. И голова свиная возле стола лежит, зубы оскалила...
- А пойдет-то когда же?
- Сказал: "Вот разделаю хрюшку на сорта, тогда и пойду. Мясо-то парное, говорит, на базаре нынче в цене..."
- Господи! - шепотом отозвалась Наташа и, взяв сына за руку, повела за собой. - А меня, сынка, с фабрики выгнали. И живоглот наш с квартиры выкинул...
- У! - скрипнул Ванюшка зубами. - Я ему дом сожгу! Ночью.
- Очумел! Право, очумел! Следом за батькой хочешь? А чего же я тогда одна с девками делать стану?
В избенке Юлая Ванюшка увидел сестренок, жадно хлебавших деревянными ложками из большой миски дымящееся варево, черных курчавых ягнят, чугуны у порога.
- Ашай нада! - поманил от стола Юлай. - Наташ! Тащи, сынок, садись прям коробка твой, табуретка-мабуретка нету, не купил еще.
Наташа похлебала немного горячего пахучего варева и отложила ложку, а девочки ели с жадностью, поглядывая то друг на друга, то на стариков хозяев.
А в это время Василий Феофилактович, разделавшись со свиной тушей, сидел в передней горнице в одних подштанниках и в десятый, наверно, раз разглядывал записку, которую ему предстояло передать Якутову.
В записке было только два слова: "Дорогой Иван", а дальше сплошняком шли цифры, целая страничка из школьной тетради покрыта парными цифрами. Что эти цифры значили, понять совершенно невозможно, и именно эта непонятность навевала на Присухина почти мистический страх.
Деньги он пересчитал еще раз и спрятал в тайник. В облицовке голландки, почти под потолком, вынимался изразцовый кирпич, за ним образовывалась пустота - этакая кирпичная дыра, куда Присухин ставил запиравшуюся на хитроумный замочек железную шкатулку. Ключ от нее носил на шее, на том же шнурке, на каком висел нательный крест.
- И что же это здесь накорябано? - со страхом спрашивал он себя, вглядываясь в цифры. - Стало быть, так: "3-5, 3-4, 4-1, 3-4, 5-4, 3-4, 2-5..." Чего же все ето предназначено обозначать? Га? Или вот тут: "1-2, 3-4, 3-1, 3-3, 2-4"?! Может, тут опять про царя, скажем, нехорошее записано? Может, снова умысел какой? И как же тогда я, ежели вскроется? А? Тут, его, скажем, повесили, а в кармане этая цифирь. Чего такое? И станут самые умные начальники над етой цифирью думать, и разберут, что к чему.
Присухин с тоской посмотрел в угол, на верхний аккуратно пригнанный изразец, - за ним сейчас лежали переданные Ванюшкой деньги.
- И тогда вопрос: кто передал Якуту цифирь? Кто в тот день дежурил в смертном продоле? А? Тут тебе смотрят в дежурный табель... Дежурил, значит, Присухин Василий Феофилактыч. Ага! Он, стало быть, и передал... А в записке, скажем, умысел на царя-помазанника, чего-то такое.
Распаренный от работы над свиной тушей лоб Присухина покрылся теперь капельками не горячего, а холодного пота, все тело охватывала дрожь, словно сидел он не в жарко натопленной горнице, а стоял на холодном, пронизывающем до костей ледяном ветру.
- Не брать бы записку эту тайную? А? - бормотал он себе, с тоской оглядываясь на распахнутую в кухню дверь, где в конском ведре Ефимия мыла свиные кишки.
Два сытых гладких кота, урча, хищно поблескивая глазами, жрали что-то под столом.
- Не брать?! А деньги? Такие на улице не валяются! Тут тебе вон сколько всего купить можно... Разве такими деньгами поступишься? Прокидаешься, мил человек.
Присухин снова долго и пристально с прежним страхом всматривался в коряво написанные цифры, - от них тетрадочный листок казался рябым.
Что таилось за этими цифрами, о чем они должны были сказать томящемуся в смертной камере преступнику? Может, тут сказано, как убить его, Присухина, и как потом бежать в его тюремной одеже?
Он снова оглянулся: нет, шинель пока висела на месте, и тужурка с орластыми пуговицами, и круглая шапка с белым знаком.
- Ах ты боже мой милостливый, чего же делать? И к чему порошок? Может, какой новый такой динамит придумали, чтобы стены взрывать? Взорвал же Степка Халтурин царскую столовую в самом Зимнем дворце!..
В одних исподних, накинув на голые плечи старенькую тужурку, он долго ходил по горнице, тяжело топоча босыми ногами по чисто вымытому полу, по домотканым половичкам.
- Ты чего, отец, маешься? - озабоченно окликнула из кухни Ефимия.
- Не бабьего ума дело! - сердито огрызнулся Присухин и вдруг бросился в другую комнату к высокой пышной кровати, где поверх одеяла лежали его рубаха, форменные брюки.
И стал с судорожной торопливостью одеваться.
10. "ВЫ ЖЕРТВОЮ ПАЛИ..."
А Якутов все ходил и ходил по камере: пять шагов к двери и пять назад. Нет, он не чувствовал страха, надеялся, что у него хватит мужества принять смерть так, как принимали многие, не пресмыкаясь, не прося пощады.
День тянулся, как год. Но вот уже сгустились сумерки, погасло за окошком вечернее небо, в фрамуге над дверью зажглась оплетенная проволокой пыльная лампочка. По коридору безостановочно ходил надзиратель, стучали сапоги, звенели ключи, мертво блестел в "волчке" глаз.
Якутов попробовал постучать в стену соседям. Еще в 1903-м в Иркутском тюремном замке выучился тюремной азбуке, изобретенной декабристом Бестужевым: шесть рядов букв по пять в каждом ряду, - стучишь сначала ряд, потом место буквы в ряду...
"Кто? Кто? - стучал он, напряженно прислушиваясь к шороху шагов в коридоре. - 2-5, 4-3, 3-4... - И опять после короткого перерыва: - 2-5, 4-3, 3-4..."
Но ни с той, ни с другой стороны, ни снизу на стук не отзывались, тюремщики нарочно посадили его между освобожденными камерами, чтобы в эти последние часы рядом с ним не было товарищей.
В шесть часов вечера сменялись в продоле надзиратели; по очереди они заглянули в "волчок" на Якутова, пошептались о чем-то; он не слышал о чем. Потом заскрежетал замок, окованная железом дверь раскрылась, и Якутов увидел надзирателя и дежурного по тюрьме - сдающего и принимающего смену.
Стоя в коридоре, они смотрели на него с каким-то особенным вниманием, и он почувствовал вдруг, как рванулось в груди и отчаянно заколотилось сердце: за ним!
Когда он думал об этой минуте, ему хотелось верить, что он засмеется палачам в глаза, плюнет им в морды, а сейчас, когда роковая минута пришла, он, откачнувшись к стене, оперся на нее спиной и стоял так, глядя побелевшими от страха глазами.
Тюремщики стояли молча не меньше минуты, а Якутову показалось - часы и годы. Потом ночной дежурный по тюрьме приказал Присухину.
- Решетку!
В руках Присухина оказался длинный железный прут. С опаской поглядывая на стоявшего возле койки Якутова, он прошел в глубь камеры и несколько раз стукнул по переплетениям решетки; они отозвались спокойным и ровным звоном.
"Словно похоронный колокол", - подумал Якутов.
Если бы у него не накопилось тюремного опыта, он, наверное, посмеялся бы над предосторожностями своих стражей: чем, ну чем он мог бы перепилить здоровенную вбетонированную в стену решетку, как мог достать до нее и что делать потом? Прыгать с верхнего этажа?
Но Якутов не смеялся. Около двух месяцев назад, когда его везли этапом через Сызранскую пересылку, как раз в ночь, что он провел там, из смертного корпуса бежал приговоренный, перепилив решетку. На его счастье, камера оказалась угловой и в полутора аршинах от окна спускалась с крыши водосточная труба; по ней смертник и слез.
Но уйти ему не удалось: тюремный двор обнесен высоченной кирпичной стеной, а надзиратель смертного продола скоро хватился - камера осужденного пуста... И поймали.
С тех пор особым приказом и ввели по тюрьмам эту проверку решеток и обязали надзирателей все время, не сводя глаз, следить за приговоренными.
- Цела, ваше благородие! - отозвался Присухин, отходя от окна и напряженным взглядом посматривая в сторону Якутова.
А тот стоял, готовый упасть от прихлынувшей вдруг к сердцу горячей волны, от догадки: нет, еще не сегодня. Если бы его хотели увести сейчас, на кой черт проверять решетку? Значит... значит, еще целая ночь впереди. И он нашел в себе силы улыбнуться.
- Все трясетесь, хмыри?
Ему не ответили, а дежурный по тюрьме, принимающий смену, строго приказал деревянным голосом:
- Гляди в оба, Присухин!
- Есть, ваше благородие!
Дверь захлопнулась.
Якутов подошел к ней вплотную и прижался ухом к холодному железу. Тюремщики прошли мимо соседней камеры не останавливаясь; значит, она действительно пуста. Интересно, кто же еще, кроме него, сидит сейчас в этом продоле, у кого такая же судьба?
Из коридора не доносилось ничего, кроме топота ног, дребезга ключей и замков. Потом обе смены прошли назад, к выходу, а еще через минуту в "волчок" заглянул не различимый по цвету глаз и смотрел долго, не мигая и не меняя выражения, словно хотел запомнить Якутова навсегда.
Этого Присухина Якутов смутно помнил, не раз встречал на улице, на базаре. Конечно, если бы на Присухине не было тюремной шинели, Якутов, наверно, и не обращал бы на него внимания, но все связанные с полицией, жандармами и тюрьмой - все люди, на пуговицах которых блестел ненавистный двуглавый орел, невольно притягивали к себе взгляд, запоминались в предчувствии неизбежных в будущем встреч.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14