А-П

П-Я

 


К концу войны я был худым, большеротым, лохматым подростком, неунывающим и добычливым, как все ленинградские мальчишки.
Помню, промышляли мы в ту осень около Музкомедии - спекулировали билетами. Верховодил над нами Кика-толстый, парень с довоенным румянцем во всю щеку. В условленный час мы собирались в сумрачной подворотне на улице Ракова. Кика выдавал нам билеты, говорил, почем продавать. С выручки каждый получал свой процент. Кика жадничал, но спорить с ним не решались. Помощников он выбирал с толком: в чем только душа держалась. И понятно, все мы стремились к одному: продать билеты выше установленной Кикой цены это был наш "законный" заработок, о котором Кика не знал.
В тот дождливый вечер я быстро сплавил свои билеты. Все, кроме одного. Я уже весь был мокрешенек и дрожал от холода, но билет у меня не покупали. Люди спешили мимо под зонтиками. Прошли, весело разговаривая, мальчишки из Кикиной шараги. Я окликнул их.
- Порядочек! - отозвались они. - А у тебя?
- Один остался.
- Иди к подъезду, сейчас начнется. Может, подвалит кто...
Я подошел к театру. Там нынче "Сильва". За тяжелыми дверьми - свет, тепло, музыка... Меня передернуло от сырости.
- Эй, парень, билета нет?
...Высокая фигура в плащ-палатке. Блестящие глаза под навесом капюшона, узкий нос с горбинкой.
- Билета нет, спрашиваю?
Я кивнул: есть, мол...
Крепкий рот. Узкие, твердые губы. Небольшие усики над верхней губой. У меня дыхание перехватило.
- Послушай, парень... - Тон стал просительным. - Послушай. Ты еще сходишь! А я на один вечер, понимаешь... Завтра снова уезжаю...
Постепенно до меня дошло. Он думает, я сам собираюсь в театр. Он просит, чтоб я уступил.
Неужели Кроня?.. Но голос, голос неузнаваем - твердый, резкий. Если б он скинул капюшон, я б узнал тогда. Назвать по имени? А вдруг не он? Нет, не могу.
- Чего ж ты молчишь? Отвечай! Вот деньги... - Он доставал из карманов бумажки, шуршал ими... И такое отчаяние было в его голосе, что я не выдержал. Сунул ему в руки билет и побежал.
Я бежал домой, глотая дождь, перепрыгивая через лужи, а то и нарочно попадая в них ногой. А-а, чем мокрее, тем лучше! В ушах моих все звучал удивленный голос: "Парень, куда ж ты!" Завтра мне предстояла расплата с Кикой, надо где-то доставать денег, а где - я не знаю, ну и наплевать, чего-нибудь придумаю... Чем мокрее, тем лучше!
С тех пор прошло много лет. Очень много. Просто не верится, что ты сам их прожил, а не смотрел со стороны, как они шли, шли и шли...
Однажды я оказался на Петроградской стороне, где давно, очень давно не был. И жил, и работал я в новом, дальнем районе.
Задумавшись, я шел по улице и вдруг поймал себя на том, что сквозь сутолоку обыденных забот продирается какое-то неосознанное беспокойство. Было похоже на то, как спишь, накрывшись с головой одеялом, а кто-то звонит у двери, и звонок пробивается к тебе сквозь толщу сна, и сначала он тебе как бы действительно снится, а потом, постепенно, вырывается из сна и тебя за собой тянет.
...Я иду по красивой просторной улице и, когда вижу, что от беспокойства мне не отделаться, пытаюсь понять его причину. Я ищу причину в своих сегодняшних делах и мыслях и не нахожу ее там. Останавливаюсь на перекрестке, чтобы переждать поток машин, оглядываюсь и вдруг чувствую сильный внутренний толчок. Толчок почти физический, словно понукание что-то делать, куда-то идти... Снова оглядываюсь и застываю на месте. Я вижу широкий двор с тремя огромными старыми деревьями, а рядом - еще деревья, помоложе. Ищу деревянный заборчик - его нет. Вместо него низкий каменный барьер, а дальше - скамейки, газоны... Взгляд летит в глубь двора, я узнаю парадную, ярко освещенные окна четвертого этажа... То, о чем я до сих пор рассказывал, заняло так много места! В памяти моей все это вспыхнуло мгновенной чередой ярких картин... Я взбегаю по крутой лестнице на четвертый этаж. Тороплюсь отдышаться. Резко нажимаю кнопку звонка. Жду. Замираю, слышу легкие шаги.
- Простите... Здесь живет Кронид...
Только сейчас я сообразил, что не знаю ни отчества, ни фамилии.
- Кронид Павлович, - полуспрашивает, полуутверждает девушка, открывшая мне дверь, и, обернувшись, кричит в глубину коридора: - Папа, к тебе!
И еще до того, как она крикнула это, сразу, стоило мне только взглянуть на нее и увидеть этот гордый профиль, этот характерный вырез ноздрей, тонкий выразительный рот, я подумал: "Дочь!" - и не ошибся.
Он сначала выглянул в коридор, а потом и вышел сразу, на ходу натягивая пиджак и сбоку поглядывая на меня строго, пытаясь узнать и не узнавая, и, быть может, сердясь на себя за это...
А ко мне только сейчас пришло осознание: где я, у кого я. Я растерялся. Можно было ожидать чего угодно: убит на войне, живет в другом городе, ну, в крайнем случае уехал в командировку... Нет, все как в сказке: жив, здоров и стоит передо мной. Стоит, улыбается сдержанно и покачивает головой: "Нет, не узнаю... Извините, не томите... Кто вы?"
Был сивый - стал седой. Не такой сединой сед, как Мария Михайловна, не волшебной, а обыкновенной - серой, я бы сказал. Морщины, много морщин, и все прямые, резкие...
- Так кто же вы, назовитесь?
Дальше молчать нельзя, и я сбивчиво, нескладно называю себя, маму, говорю про их дружбу с Марией Михайловной...
Глаза его теплеют, загораются интересом. Он жестом показывает на меня дочери, - а та стоит у полуоткрытой двери, прислонившись головой к косяку, - показывает и говорит:
- Вот, Маша, человек о т т у д а...
И когда Маша кивает в знак полного понимания, я приободряюсь: значит, человек о т т у д а им не безразличен!
- Что ж мы стоим здесь! В комнату, в комнату проходите...
Прежде чем сесть на предложенный мне стул, я, словно не расслышав, прохожу по комнате туда и обратно и успеваю все разглядеть: новая мебель, новая лампа над столом, новые цветы, даже пол новый - не широкие крашеные доски, а паркет... Круглой печки как не бывало! На ее месте - телевизор. Увеличенная фотография Марии Михайловны на стене в профиль. И чуть-чуть глаза на меня... Зато в той, другой комнате я успеваю разглядеть старинную швейную машину. Она стоит на прежнем месте, у окна.
- Садитесь, - повторяет Кроня. Нет, Кронид Павлович...
- Ну, вспоминайте, - говорит он приветливо. Он сидит наискосок от меня через стол, и я вдруг ловлю себя на мысли, что ведь мы с ним р а з г о в а р и в а е м! Да-да, мы с Кроней р а з г о в а р и в а е м!.. А Маша слушает нас все в той же позе - щекой к косяку, руки под щеку.
Что-то меня все-таки сдерживает, смущает... Неуверенность, что ли: меня ли он узнал?.. И я осторожно, медленно, о мелочах, о деталях, - чтоб увидел: помню. Помню комнату эту, помню его, тогдашнего, Марию Михайловну помню... Он слушает и поглядывает на Машу.
- Точно. Так и было. Здесь стояла печь. Точно. - Смотрит на меня в упор: - Как это вы все так запомнили? Слушайте, а Диму вы помните? Диму вы разве не знали?..
- Нет, - говорю, - не знал...
- Ну, простите, что перебил... Мне почему-то казалось, что вы его знали... Простите... Вы очень интересно вспоминаете. Продолжайте...
Я продолжаю. Вспоминаю двор, сарай, мальчонку в глубокой шапке. Кроня смеется:
- Кирюха-опенок!.. - Вдруг он вспыхивает: - Послушайте, какой же я болван! Только сейчас сообразил! Ведь это к вам я тогда заходил в январе сорок второго? Ну конечно, к вам! Господи, да я бы вас ни за что не узнал, вы же малявочкой были, а теперь... Маша! Послушай... Я тогда вырвался из части, на один вечер, чудом просто... Пришел сюда, а мамы уже нет. Я ходил, узнавал, куда увезли... Никто не знает... Я уже собирался уезжать вспомнил про конину - не увозить же обратно! Я к Диме было хотел... - Он все это говорил, больше обращаясь к дочери, чем ко мне. - Но адреса-то Диминого я не знал, вот обида... А ваш адрес (кивок в мою сторону) я у мамы в записной книжке нашел. Я ведь знал, что они подруги.
У него горели скулы, он нервно покачивался, сцепив пальцы под коленом. Я немного подумал и кивнул в угол:
- Там были солдатики. Пехота, конница...
Тут его лицо вспыхнуло таким добрым лукавством! Поглядев на Машу, он вздохнул иронично:
- Довоенные мои игры...
А я с горечью подумал: "Ну почему, почему не пришел я сюда десять, пятнадцать, двадцать лет тому назад!.."
И я уже готов был продолжить и детально, со знанием мельчайших подробностей, рассказать о бесшумной и тайной войне, которую вели здесь, в углу, оловянные солдатики и пластилиновые человечки, как они брали друг друга в плен, как бежали из плена... Но он опередил меня:
- Так вы в самом деле не знали Диму? Никогда не видели? Как жаль! Хромой такой мальчик, одна ножка короче другой. Не помните? Жаль. Он часто бывал здесь с мамой. Тоже наша заказчица... - И снова к Маше: - Помнишь, я тебе рассказывал? - Яркая улыбка на Машином лице. И опять мне: - Я вам сейчас расскажу... Это занятная история. Вам будет интересно... Когда Дима приходил сюда, он часто играл с моими солдатиками. Устраивал целые баталии на полу. А я очень жалел его, мне казалось ужасно: мальчик, не может бегать, прыгать, ходить на лыжах, кататься на коньках... И я затеял с ним тайную игру... Я знал, когда он придет, и к его приходу устраивал военные парады, покупал специально для него оловянную конницу, мастерил всякие игрушки... Он догадывался, Дима, но молчал. В том-то и была прелесть этой игры, чтобы молчать... Играть и молчать...
Честное слово, мне стало худо. На секунду какую-то, но так худо, что я схватился за сиденье стула. Казалось бы, чепуха, столько лет прошло, да и вообще - детская забава... А вот мне стало худо. Но я быстро взял себя в руки. Он даже не заметил ничего.
"Так, - подумал я, - играл он с Димой, а я только портил им всю игру". Мне стало грустно, я заторопился уходить.
- Да что вы, останьтесь, Маша чай поставит, как же так можно сорваться с места...
Нет, я не мог остаться. Я должен был уйти.
Странное дело: как будто мы с Кроней теперь почти ровесники, оба взрослые и даже не очень молодые люди, а я по-прежнему чувствую себя младшим по отношению к нему, и от этого мне как-то неуютно.
Мы вышли в коридор. Тут я с трудом поднял на него глаза, а он все время смотрел на меня таким открытым, простым, надежным взглядом, каким о т т у д а смотрят. Я поднял глаза на него и думал в это время про Музкомедию, билет в пятнадцатый ряд и человека в плащ-палатке...
Спросить? А если не он?
И мне по-мальчишески жалко стало того проливного осеннего вечера и захотелось сохранить его в памяти таким, каким он был, ничего в нем не меняя, ничего не убавляя. Пусть так и останется.
МАРТЫН И ШАЛУПЕЙКА
Я вошел в класс, огляделся. Показалось, все парты заняты. Я топтался на месте, никого не видя от волнения.
- Садись скорей, - сказала учительница, - первый раз пришел и опаздываешь. Садись! - Она ткнула указкой в глубину класса.
И тогда я увидел руку, зовущую меня, и первое лицо увидел. Рука звала меня широко, открыто, а лицо улыбалось, словно мы с этой девочкой знакомы давно и моего прихода она нетерпеливо ждала.
Класс не обратил внимания ни на нее, ни на меня, - наверно, потому, что свободных мест и правда больше не было, а еще потому, что все с нетерпением ждали конца урока, чтобы потом с еще большим нетерпением ждать конца следующего, за которым маячил светлый, горячий час обеда.
Я сел. Она отодвинулась на самый краешек, искоса поглядывая в мою сторону и отводя глаза, как только я к ней поворачивался.
Худая, стриженая, длинноносая, похожая на мальчишку, в стареньком лыжном костюме с аккуратными заплатками на локтях...
Вот она что-то написала на тетрадочной обложке. Подвинула тетрадь ко мне.
"На вшивость проверяли, да?"
...Между прочим, от этой нечисти мы с мамой каким-то чудом убереглись. Зато со мной вышло вот что. В феврале, в очереди за хлебом, я увидел женщину с движущимся серебристым воротником. Я закрыл глаза и долго боялся открывать их, но все равно видел этот воротник, даже еще страшнее. И дома я его видел потом, и всюду. Но главное, с тех пор у меня появилось ощущение, что вся одежда моя д в и ж е т с я. Если кто-то на улице пристально смотрел на меня, я вздрагивал и тщательно оглядывал свое пальто. Когда война кончилась и многое забылось, это все не проходило. Потом почти прошло, и осталось такое: я долго боялся ходить в парикмахерскую. Как только мастер набрасывал на меня белую простыню, я замирал в тоске и дурных предчувствиях. Мука была - стричься. Потом и это прошло.
"Ну и как?" - написала она.
"Ну и так! - ответил я, потому что разозлился. Издеваться вздумала. И добавил: - Стриженая!"
"И не потому, - написала она, - в стационаре всех стригут".
Подвинулась ближе. Теперь тетрадь лежала как раз между нами. Написала, не таясь от учительницы:
"Чем ты вымазан?"
"Ляписом", - ответил я.
Она прыснула и прикрыла рот рукой.
- Воронова, - сказала учительница, - посадили новенького - ты и рада болтать.
Она подождала, пока учительница отвернется.
"Ляпсус, да?"
Я зачеркнул и сверху написал: "Ляпис!"
"Нет, ляпсус! Ты - ляпсус!"
Я не ответил. Она подождала немного и снова заскрипела пером...
"Меня звать Люба. А тебя... - Перо весело дрожит над бумагой. Ляпсус?"
Я ограничился презрительным взглядом. В ответ она приветливо улыбнулась. В верхнем ряду у нее не хватало зуба. Чтобы закрыть дырочку, она всовывала туда кончик языка.
Ответить я не успел: учительница вызвала меня к доске - она хотела знать, что я помню из арифметики.
Когда я сел на место, Люба ткнула меня в бок: "На!"
Это был маленький, совсем крохотный кусочек хлеба, но то, что она поделилась со мной, поразило меня. В те дни не принято было делиться хлебом. Каждый сурово и строго съедал положенную ему пайку. Матери делились, но это совсем другое дело.
Я подумал, сжимая хлеб в кулаке: "Сытая?.. Не похоже..."
Позже я понял: она безразлична к еде и это у нее в характере. Даже в голод, когда все думали только про еду, она могла думать о другом. В этом было ее естественное превосходство, которое я скоро признал.
Мы переглянулись, как заговорщики, и принялись осторожно есть хлеб. Какой это был сладкий, медленно тающий на языке заговор!..
После уроков она сказала:
- У нас грядка на Петроградской. Пойдешь?..
Мы шли по ярким пустынным улицам и, перебивая друг друга, говорили каждый о своем. Вдруг оказалось, что кроме телесного голода во мне, да и в ней скопился иной голод - общения. И мы говорили - что попало говорили, что в голову придет, не вдумываясь в то, что говорилось, а просто радуясь, наслаждаясь самим звучанием голоса. Оказалось, даже приоткрыть рот и ощутить напряжение мускулов, готовых вытолкнуть звук, слово, фразу, оказалось, даже это - радость великая!
Пока мы дошли до Александровского сада, мы знали друг о друге почти все.
...Я так отчетливо вижу сейчас, как мы идем с нею мимо Адмиралтейства, касаясь друг друга плечами, чуть не взявшись за руки, по затененным листвою дорожкам сада. В непрерывном движении листвы над головой, в мелькании солнечных пятен - такая упорная сила жизни! Она не считается ни с чем - ни с потерями, ни с голодом. Она знает одно: выше, дальше, еще выше! Развернуть лист, раскрыть бутон, благоухать, дать плоды...
На главной аллее сада мы разом остановились и разом, не сговариваясь, закричали: "А помнишь! Помнишь!.." Довойну, Первый май, ярмарку, маски, шары, эскимо...
Помнишь ты все это?..
У меня мелькнуло, что мы могли с нею стоять тогда у одного киоска в затылок друг другу и что я мог у нее - а почему бы и нет? - именно у нее вырвать блестящий раскидай на длинной резинке. Или проткнуть булавкой шар... И что мы могли - рядом! - лететь по этим аллеям в звенящей повозке, запряженной черными пони в золотой упряжи...
Я хотел было поделиться с нею своей догадкой, которая, как мне казалось, уже связывала нас особыми - важнее соседских - узами, но почувствовал неловкость. А она засмеялась; "Ой, а помнишь пони?.."
У нее было такое лицо, какое бывает, когда едешь на пони, а вокруг все тебе завидуют.
Самолет был невидим. Он шел на такой высоте, что зенитки не могли его достать. Они надрывались, как псы на привязи: видят вора, а ухватить не могут.
Глазам открылось чистое, до бескрайности чистое небо - ни единого облачка, но в этой синеве - где только? - прятался самолет, начиненный бомбами. Ничем не замутненное небо, блеск солнца и - самолет с бомбами. Он сбросит их не глядя, куда попало, лишь бы сбросить, и не когда-нибудь, а сейчас, днем - в эту сверкающую синеву, в золото и зелень.
- Пойдем скорей, - Люба тянула меня за руку.
Мы не боялись неба. За первый год войны мы притерпелись и к бомбежкам, и к обстрелам. Мы просто спешили на огород и боялись, что тревога задержит нас в пути. Мы хотели проскочить, потому и шли вперед. Да и где было спрятаться, если слева виднелось непроницаемое, как бы безлюдное, Адмиралтейство, а справа - пустынная, словно вымытая перед праздником, Дворцовая площадь.
- Успеть бы через мост, - сказала Люба, - чего ты тащишься, как неживой!..
Я попробовал идти быстрей, но тут же стал задыхаться. Закружилась голова. Я сбавил шаг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19