А-П

П-Я

 

Я открыл школьную дверь, которую не открывал уже год, и очутился в вестибюле, которого год уже не видел. По кафельному полу стучали подковками сапоги. Инвалиды тяжело проносили между костылями свое короткое теперь тело...
Нас провели через канцелярию и попросили обождать в кабинете главного врача. Нас - это маму, меня, дядю Васю, пианистку Валецкую и чтицу Клавдию Костомарову, похожую на мужчину в своем пиджаке с ватными плечами.
На двери кабинета бумажка: "Главный врач", а выше - синяя стеклянная табличка на двух блестящих винтах: "Завуч".
Мы вошли. В кабинете никого. Длинный стол на фигурных ножках. Черный диван с высокой прямой спинкой и полочкой наверху. Портрет Ленина между окон. Бронзовая фигурка дискобола под стеклянным колпаком. Грамоты. Политическая карта Европы.
Я подошел к столу. Под толстым стеклом - расписание уроков на 1940/41 учебный год. Я нашел свой класс, вспомнил, что сегодня вторник. Что же у нас было тогда во вторник? Чтение, письмо, арифметика, физкультура... А на самом уголке стола - так, что краешек бумаги торчит из-под стекла и можно потянуть и вытащить, - записка. Четким, острым, крупным почерком: "Варвара Николаевна! Если задержусь в военкомате, начинайте педсовет без меня. И. Шахметдинов". Исидор Исидорович Шахметдинов - вот как его звали...
И еще, последнее. Список выпускников-добровольцев. Алиев Рустам, Воробейчев Иван, Гаврилов Сергей, Гуревич Михаил и много-много еще фамилий. Школа у нас большая, самая большая в районе. Выпускников было много. Листок согнут, и там, на обороте, тоже, наверно, фамилии.
Открылась дверь. На пороге - молодой, бритоголовый. Белый халат поверх гимнастерки. Подошел к столу, взял меня за плечи.
- Интересуешься?
Моя мама:
- Он в этой школе учился, товарищ главврач...
Главный врач кивнул и обвел рукой кабинет.
- Вот, - сказал он, - мы решили, пускай все останется, как было. Кончится война, придет старый хозяин - ему будет приятно, что все по-прежнему. Верно?..
Женщины закивали и с подчеркнутой серьезностью стали разглядывать кабинет, словно это был какой-нибудь музей. Однако все молчали, и в затянувшемся этом молчании я почувствовал общую тревогу, неуверенность и страх за тех, кто неизвестно, вернется ли в старые свои стены.
Бритоголовый решительно разрядил молчание:
- Ну, пошли.
...Мы с мамой поднялись на сцену. Дядя Вася уже сидел там, трогая лады. Актовый зал! Такой, как прежде, только окна крест-накрест заклеены бумагой, а между ними, по стенам - военные плакаты.
- Сколько их! - тихо сказала мама, глядя в зал, на раненых. Свободных стульев не было. Некоторые сидели на полу. Другие лежали в проходе на парусиновых раскладушках, повернув к нам свои большие белые лица.
Мама запела "Дивлюсь я на небо". Она любила эту песню и часто пела ее. А тут получилось вот что.
Посреди песни один раненый в первом ряду с перевязанной, будто в чалме, головой согнулся весь, застонал, закашлял, потом откинул голову и стал сползать со стула.
Мама замолчала. Оборвав песню на полузвуке, она стояла такая растерянная, что я даже не мог смотреть на нее. В зале возникло движение, раненого в чалме бережно взяли под руки и повели, а потом подхватили и вынесли из зала. В рядах захлопали, чтобы ободрить маму, но с ней что-то случилось - она заплакала. Раненые кивали ей ласково - пой, мол, ничего... А она не могла справиться с собой и закрыла лицо руками. Дядя Вася тревожно повернул к ней свою большую стриженую голову и смотрел, да, смотрел на маму своими невидящими глазами, пытаясь понять, что произошло. А пальцы его бесшумно бегали по клавишам.
Раздался резкий хлопок. Под напором сильного ветра распахнулось окно-иллюминатор, и ветер - резкий, влажный - ударил по залу. Люстра качнулась, где-то хлопнула форточка, все зашевелились, заговорили... А я сразу вспомнил ту маленькую птицу, как она влетела тогда в зал через окошко-иллюминатор и, описав круг, уселась на хрустальную люстру. И сразу зашевелился во мне весь тот удивительный день, когда впервые отворилась вечно запертая дверь в актовый зал...
Мама всхлипнула рядом. Дядя Вася тронул меня за рукав:
- Давай выручай мать. Чего споешь?
- "Братишка наш Буденный", - сказал я. Дядя Вася кивнул.
Не оглядываясь на маму, глазами - в потолок, весь во власти непонятного возбуждения, я запел:
- "Братишка наш Буденный, с нами весь народ, приказ голов не вешать и глядеть вперед..."
После каждого куплета я шумно набирал воздух, я захлебывался песней и не слышал того, что пел. И только когда песня зазвучала неожиданно громко, я понял, что ее подхватили. И справа, и слева, и у самой сцены.
- "Пусть гром гремит, пускай пожар кругом, пожар кругом..."
Через два месяца в актовый зал попала бомба. Случилось это ночью. Бомба пробила крышу, чердачные перекрытия и взорвалась в центре зала.
Я узнал об этом днем и скорей пошел посмотреть, что со школой. Я прошел по улице, стрелой бегущей к Адмиралтейству, свернул за угол раньше здесь был овощной магазин, а теперь узкие глаза бойниц вглядывались в перекресток - и остановился напротив школы.
Стены были крепкие. Они уцелели. Взрывная волна рванулась в окна, и теперь на их месте зияли черные провалы. Ветер порывами гнал оттуда мелкую пыль, щекочущую ноздри. Мостовая сверкала осколками стекла. Из госпиталя вышли бойцы с метлами, совками. Хрустя стеклами, стали подметать тротуар. К ним бросилась женщина:
- Жертвы есть?
- Нема, - ответил один из бойцов.
Больше я не был в этом доме, в этом зале - никогда. Я слышал: зал восстановили и люстру повесили новую, не хуже прежней. А на сцене, говорят, занавес бархатный. А еще говорят, по стенам, между окон мраморные доски висят, и на них фамилии - кто не вернулся с войны...
Иногда проснусь ночью и ни с того ни с сего представляю себе актовый зал. Нет, не таким, как теперь. И не таким, как во время войны. Я представляю его таким, как придумал когда-то, давным-давно, в первом классе, еще не видевши ни разу. И такой, придуманный, он кажется мне настоящее настоящего.
...Вот мы толпимся у заветной двери, у ярко-белой двери с круглой медной ручкой, начищенной до блеска мелом. Нас много - громадная толпа первоклассников, полный коридор. И вот она торжественно распахивается, большая белая дверь, и за ней открывается солнечная дорога, и мы бежим по ней, весело крича, обгоняя друг друга, размахивая руками, смеясь, распевая песни, бежим все дальше и дальше - без конца. И вот уже не слышно нас и не видно, и никого не осталось около белой двери, только на полу бумажки смятые, оторванные пуговицы, фантики, шелуха от семечек... А потом и мусор этот, подхваченный ветром, с шорохом уносится по солнечной дороге, и вслед за тем тихо затворяется большая белая дверь. И - ничего больше.
А П О Т О М Н А Ч А Л А С Ь В О Й Н А
________________________________________
Повесть
"Один лишь Дух, коснувшись глины,
творит из нее Человека".
Антуан де Сент-Экзюпери
"П л а н е т а л ю д е й"
МАТРОС, ДЕВОЧКА И КАВАЛЕР
Это было давно, в другом веке. Иначе не скажешь про детство.
Они появились из разных мест, но пришлись друг другу по вкусу и вскоре подружились.
Матрос. Он пришел из старинного бабушкиного альбома с позеленевшими пряжками, с толстой, роскошно-матовой фотографии.
Я подолгу разглядывал эту фотографию. Любил ставить ее перед собой. Славное чувство поднималось во мне, когда я на нее смотрел.
Молодой человек с фотографии, лицо которого я мог представить себе в любой час дня и ночи, был для меня все равно что живой.
Матросская бескозырка чуть набекрень. Полотняная рубаха, свободно распахнутая на широкой груди. Под рубахой - треугольник тельняшки. В крепких зубах - трубка с длинным чубуком.
С трудом, но все-таки можно было разглядеть на указательном пальце Матроса толстый витой перстень.
Смотрел Матрос прямо перед собой, без улыбки, лицо его было лишено явного, внешнего, секундного чувства. Сказать, что он смотрел серьезно, ничего не сказать. Он смотрел так, словно видел впереди какую-то опасность, может быть даже смертельную, но уже оценил ее, составил план действий, был абсолютно уверен в счастливом исходе и настолько спокоен, что не выпускал трубки изо рта. Его взгляд был холодноват и чуть презрителен.
Я гордился им так, словно он был самым близким моим другом. Я любил все, что ему принадлежало, - и трубку его, и бескозырку, и непонятно откуда взявшийся перстень на крупной рабочей руке...
Кто был он мне на самом деле? Дедушка? Дядя? Брат?..
К тому времени когда у меня появились эти вопросы, на них уже некому было отвечать: бабушка умерла, а остальные лишь пожимали плечами. Они не знали, кто такой этот Матрос.
"Тем лучше, - думал я. - Он Матрос, и этим все сказано".
Порой мне казалось: если сейчас я подойду к окну и осторожно отодвину край занавески, то в глубине улицы, среди прохожих, я обязательно увижу своего Матроса.
И я уже слышал, как он идет, спокойно ступая в своих крепких кованых сапогах, навстречу вечной опасности идет, зная, как расправиться с нею. Я был уверен, что без труда отличу в толпе его независимую фигуру, его свободную твердую походку, услышу негромкое кипение огня в его трубке.
Я отодвигал занавеску. Чтоб не сразу расстраиваться, я хитрил, обманывал себя, говоря: "Он задержался, он еще не вернулся из плавания..." И я начинал воображать: где он, как он, когда он, куда он...
Точно так же любил я искать в толпе прохожих своего Кавалера, а так как людей, мало-мальски похожих на него, на улице совсем не попадалось, я придумывал так, будто Кавалер переоделся, загримировался, а то и маску надел... И тогда начиналось бесконечное глядение вдоль улицы, угадывание, разочарование, снова угадывание. И настоящие мурашки: "Он!.." И падение в пустоту: "Опять не он..."
Кавалер появился из старинной книги в тисненной золотом корочке, где почти на каждой странице, окруженные изысканными готическими текстами, томно кланялись друг другу дамы в таких широких и длинных платьях, что за их складками мог бы спрятаться целый город. Дамы заученно, но очень мило улыбались друг другу и делали рукой уточку. Их аккуратные змеиные головки клонились то вправо, то влево. А платья, накидки, воротники, кружева - все это было нарисовано так тщательно, тонко, подробно. И так воздушно раскрашено акварелью!
Картинка с Кавалером остановила меня потому, что Кавалер в этой книге был почему-то один. Его нарисовали рядом с очень красивой дамой, и он сдержанно раскланивался с нею, чуть-чуть сгибая тонкий стан. В руке его была флейта. Камзол цвета золотистого персика, светло-желтые панталоны, белые чулки, кремовые туфли с блестящими медными пряжками, а под камзолом на груди - нечто невесомое, точно взбитые сливки. Парик Кавалера сбегал на его плечи двумя пышными волнами.
Подолгу вглядывался я в лицо Кавалера и каждый раз поражался тому, какое оно непривычное. В жизни я таких лиц не видывал. Оно было нежное, словно фарфоровое, но яркие голубые глаза смотрели как-то отчаянно, непримиримо. Губы и нос, очертания лба и щек казались совершенно несвойственными мужскому лицу. Но я чувствовал: за этой хрупкостью прячется безрассудная храбрость, не привыкшая рассуждать, взвешивать, отмерять.
И еще гордость, граничащая с надменностью.
Вместе с тем мне казалось, что у него доброе и верное сердце и он не задумываясь, ринется в бой, не побоится ради друга испачкать свой камзол.
А как доверчивы эти голубые глаза! Право же, его ничего не стоит обмануть. Каждый так и норовит обвести его вокруг пальца. Он доверчив, как ребенок.
Толстая книга, заполненная дамами в кринолинах, мешала мне разглядывать Кавалера и размышлять о нем. И однажды, когда никого не было дома, я взял ножницы и с плавающим в сладком ужасе сердцем принялся вырезать Кавалера из его книги. Руки у меня дрожали, я спешил и в то же время сдерживал себя, потому что боялся испортить картинку. Когда я кончил вырезать, под носом и на лбу у меня выступил пот.
Для того чтобы Кавалер не потерял вида, я наклеил его на толстый картон и вырезал картон по силуэту. Мой Кавалер чувствовал себя теперь превосходно. Отчужденный от своей дамы и от всей этой чопорной книги, он, казалось, впервые свободно вздохнул, жаждал приключений и готов был ввязаться в любую историю, если бы кому-нибудь пришло в голову грозить его чести и достоинству. Рядом с Кавалером мой Матрос - само спокойствие, расчет, трезвость.
Как они дополняли друг друга!
Когда один горячился, комкая в руке перчатку, другой с мудрой прозорливостью смотрел вперед, попыхивая трубкой.
Поистине Кавалер и Матрос были созданы друг для друга.
И все-таки здесь кого-то не хватало, недоставало для полной компании.
Однажды, размышляя совсем о другом, я наткнулся на коробку из-под конфет. На коробке была нарисована девочка, обыкновенная девочка - в бантах, веснушках, пестром платье и с бубенчиками на башмаках. Эти бубенчики так меня поразили, что я сразу вспомнил Матроса и Кавалера. То-то они удивятся! И тут же спросил себя: "А что, если ее - в компанию?.."
По правде говоря, лицо у девочки было довольно заурядное, на нем застыла этакая полуобиженная гримаса. Как будто она хотела улыбнуться, но вспомнила, что ей не дали конфет, и вот - вместо улыбки появилась на свет эта гримаса. Если разобраться, то и в самом деле обидно: приклеили навсегда к этой коробке, а конфет не дали.
Я вырезал девочку с конфетной коробки и познакомил ее с Матросом и Кавалером.
Что и говорить, по характеру своему она им уступала. Была взбалмошна, капризна, меняла свои мнения без серьезной на то причины, вздорно спорила по мелочам. Когда предлагали есть - просила пить. Когда давали молоко требовала чай. Когда наступал час сна - хотела гулять. Когда все вставали - продолжала нежиться в постели. Но главное, была страшной сластеной.
Одна мысль владела ею постоянно: где бы и чем бы насластиться. Стоило ей, к примеру, узнать, что где-то появилось вдруг сладкое, и, не дай бог, такое, какого она еще не пробовала, - ее нипочем нельзя было удержать. Она срывалась с места и бежала сама не своя - и ни страха в ней, ни осторожности, просто беда.
Пустая девчонка? Пожалуй, так. Но Матрос и Кавалер на редкость быстро привыкли к ней и взвалили на себя всю ответственность за неё.
Я думаю, это получилось так: очень уж непосредственна, беззащитна была ее страсть и совсем уж безудержна. Упрекать человека в такой страсти бесполезно. Его надо только беречь от расстройства желудка и по возможности удерживать от чересчур безрассудных поступков.
Это - изо всех сил своих - и старались делать Матрос и Кавалер.
Однажды Матрос сказал Девочке:
- Мне тебя жалко.
- Почему? - спросила Девочка.
- Потому что когда-нибудь тебе станет жалко меня и ты от этого будешь страдать.
- От чего "от этого"? - удивилась Девочка.
- От того, что сейчас огорчаешь меня и Кавалера. Понимаешь, мы-то перетерпим, а вот ты потом будешь страдать. Вспомнишь, как огорчала нас, и будешь страдать. Вот мне тебя и жалко.
- Да? - рассеянно спросила Девочка и, наморщив лоб, попыталась понять, как, почему и зачем все это когда-нибудь произойдет. Потом она устала от мыслей и кинула в рот леденец.
Как известно, ответственность распределяется между людьми неравномерно. Одни взваливают на себя все чужое, что требует догляда и заботы. Другим - только бы с собой совладать.
Кавалер тоже чувствовал ответственность за Девочку. Но поскольку сам он был горяч и вспыльчив, вспыхивал от нечаянной искры и ввязывался в любую историю под флагом "чести и достоинства", за ним самим нужен был глаз да глаз.
Матросу доставалось больше всех. На нем лежала двойная забота. А ведь он то и дело уходил в плавание. По нескольку месяцев подряд его не бывало дома. А письма приходили так редко!..
ЗАНАВЕС РАЗДВИГАЕТСЯ
Зимой за двойными рамами первого этажа я разыгрывал драматическую историю поисков пропавшей Девочки, а по ту сторону окна, во дворе, притопывали валенками зрители, жались к стеклу, пытаясь что-нибудь понять. Услышать-то они ничего не могли и, видя движения моих губ, сердились, стучали в стекло и требовали, чтоб я кричал, а еще лучше открыл форточку. Я открывал - мама захлопывала. Я снова открывал - мама грозилась, что отберет мой театр, потому что это верная простуда - форточка то есть...
Чтобы хоть как-то успокоить зрителей, я вынужден был идти на самые примитивные трюки, которые понятны без слов. Ну, скажем Кавалер падает с лошади - смешно. Матрос и Кавалер дерутся - опять смешно.
Но все это были уступки чему-то значительному, что говорило мне: "Ты поступаешь плохо. Кавалер не должен падать с лошади. Матрос и Кавалер не могут драться - они друзья". На душе у меня после всех этих штук было отвратительно, как будто я предавал друзей.
А потом наступила весна, окно отворили, и белые занавески тихо заколыхались от ветра, образуя раздвижной занавес.
Я сидел под окном на маленькой скамеечке и, подымая над подоконником картонные фигурки так, чтоб не видно было моих рук, говорил за всех по очереди, старательно меняя голос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19