А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но это длилось недолго. Володя, точно спросонок, тряхнул волосами и повторил свой вопрос:
– Так что же делать теперь?
– Что делать? – Ольга недовольно подняла брови. – Не мне, Володя, решать, а тебе…
Володя молчал, вертя в руках потухшую папиросу.
– Слушай, Ольга, – наконец начал он. – Это все чепуха… Я философии не знаю… Какие там бездны?… Но знаю, что примириться я не могу… Нет, не могу… Ненавижу их… Понимаешь ли, ненавижу… Есть две дороги. Одна – с партией, с доктором Бергом– Дорога съездов, уставов, программ, комиссий и, черт их дери, канцелярий… По этой дороге я шел… К чему она привела? Восстание раздавлено, террор прекращен… Может быть, партия и растет, но революция погибает… да… да… погибает… Есть другая дорога, Ольга… Слушай меня. Война так война… Понимаешь ли? Я решил. Пусть я сегодня один… Завтра нас будет много… Не хочу белых ручек, благоразумных советов… Не хочу бумажных угроз… Не умею и не буду прощать…
Он оттолкнул ее руку и встал. Он уже не чувствовал утомления. Он испытывал ту напряженную, звенящую, как струна, решимость, которая пробудилась в нем в доме Слезкина и за динамитом бросила его в Тверь. Ему казалось, что нет казни, нет жертвы, нет испытания, которые бы смутили его. И еще казалось ему, что такова верховная воля народа, что не он, революционер Глебов, говорит восторженные слова, а устами его вещает народ, – нищий, смиренный, вольнолюбивый и страшный русский народ.
– А деньги?
– Какие деньги? Что деньги?… Деньги даст комитет.
Ольга покачала задумчиво головой.
– Комитет денег не даст.
– Не даст?… Ну, и черт с ним тогда! – Володя стукнул кулаком по столу. – Я найду деньги! Я!
– Но где же, Володя?…
– Где? Нет денег – убей! Я миллионы достану! Я открою решетки банков, я взломаю чугунные сундуки! Я с оружием в руках возьму деньги. Слышишь? Ты мне поверишь? Что мне берговский комитет? Я один в поле воин! О, будет им на орехи! Запылают дворянские гнезда! Вспомнят они Степана Тимофеевича!.. Да!
Бородатый, кудрявый, черный, с блестящими, как искры, глазами, Володя во весь свой огромный рост встал перед нею. Теперь она с гордостью, с ликующим восхищением смотрела ему прямо в глаза. Она верила, что он сделает, как сказал. Она верила, что такова его и ее – да, и ее – непреклонная воля. Не нужно Болотовых и Бергов, Залкиндов и дряхлеющих стариков, не нужно размеренно-рассудительной мещански расчетливой партии. Все дозволено! Все! Во имя народа нет колебаний, нет беззаконий! И он, ее черный витязь, Володя – царственный вождь. Он покажет народу освободительный путь, он спасет погибающую Россию. И счастливая, с горячим румянцем на щеках, она безмолвно склонилась к нему.
V
Володя разыскал комитет и сообщил ему о своем решении. Уговоры, просьбы, мольбы и даже слезы Арсения Ивановича не имели успеха. Володя поехал на юг, с юга на Волгу и месяца через два стоял во главе навербованной им «железной» дружины. Сережа и Ваня не последовали за ним. Оба они наотрез отказались выйти из партии. Отказался и Болотов, хотя Володя настойчиво звал его. Зато к дружине примкнул уволенный за беспорядки студент, известный всему Петербургу, Эпштейн.
Рувим Эпштейн считал себя высокодаровитым ученым. Он страстно и, как казалось ему, научно критиковал одобренную общепартийным съездом программу. Он верил, что от ошибок ее и бедственных заблуждений искажается смысл революции и что вскрывая эти ошибки, он нелицеприятно исполняет свой долг. Он доказывал, что демократическая республика – обветшалая полумера и что партия должна стремиться не к власти, а к свободному устроению анархических общин. Он доказывал, что во имя этой великой цели допустимы сильнейшие средства. Он советовал грабить купцов, жечь помещиков, «экспроприировать» в пользу народа имущество частных лиц. Он утверждал, что опаснейший враг революции – не правительство, а «буржуазия» и что нельзя и не надо щадить «презренного буржуа». Его темно-голубые очки и зелено-бледные щеки мелькали на всех сходках, митингах и собраниях. Он говорил много, возражал пылко и неизменно заканчивал свою речь громовым призывом «к оружию». Когда он услышал, что знаменитый «Володя» рассорился с комитетом, он, радостный, явился к нему и долго и горячо убеждал расширить дружину и попытаться создать боевую «истинно революционную» партию. Он в подробностях изложил свою, проверенную научно, программу и разработанный им безошибочный план борьбы. Володя, позевывая, смотрел на его слабые руки, на жидкую грудь, равнодушно слушал самоуверенно-резкий голос и терпеливо ожидал конца длинной речи. «Кулик не велик, а свистит громко», – решил он в душе. Но так как Эпштейн высказывал знакомые мысли и так как он мог «трепать языком», то есть при случае защитить «платформу» дружины, Володя принял его. Эпштейн был счастлив. Он думал, что Володя разделяет крайние убеждения и что в истории ветхозаветной и еретической, сбившейся с пути революции развертывается блистательная страница – выступление новой, несомненно, победоносной, по его, Эпштейна, теории, построенной партии.
Володя верил в свою звезду. Он чувствовал в себе полноводный источник неистраченных сил: силы мужества, ненависти, воодушевления и веры. Он не сомневался, что избранный им одинокий путь разумен и неизбежен. Но, потрудившись месяца два над созданием крепкой дружины и готовясь к первому шагу – к большой и сложной «экспроприации», – он иногда со страхом думал, что будет, если первое дело окончится поражением? Пока он был членом партии – не было этой заботы. Он знал, что следом за ним идут сотни товарищей и что они завершат не завершенное им. Пусть даже эти товарищи будут доктора Берги, посеянное зерно не умрет, и всколосится веселое поле. Но теперь, оглядываясь на мятежных «боевиков» – на Эпштейна, на Константина, на мальчика-гимназиста Митю, на кузнеца Прохора, на конторщика Елизара, на всех, увлеченных его отвагой людей, – он с горестью видел, что, если завтра его повесят, никто не станет у покинутого кормила. Он упорно гнал эти мысли, говорил себе, что не может быть неудачи, жадно слушал вдохновенные слова Ольги и все-таки не мог заглушить сердечной тоски. В Одессе ходила молва об одиночке-революционере, беглом матросе «Мухе». После недолгого колебания Володя решил повидаться с ним. Он втайне надеялся, что найдет наконец достойного друга. Свидание он назначил в Москве. Стянув рассеянную по всей России дружину в Тверь и приказав ожидать своего возвращения, он, не советуясь с Ольгой, выехал в уже успокоенную Москву.
В Сокольниках пахло весной. Разбух и зажурчал белый снег, и на проталинах обнажилась земля, сырая, вязкая, черная, истомленная весенней жаждой. В еще холодном, но уже пряном воздухе празднично чирикали воробьи. Муха, стройный, молодцеватый, точно вылитый из одного куска стали, парень лет тридцати, с оловянной серьгою в ухе, шел вразвалку, не торопясь, легко покачиваясь на сильных ногах; Володя, огромный, рядом с ним еще более неуклюжий и грузный, шлепая по талому снегу, искоса, внимательным глазом посматривал на него. Муха рассказал свою жизнь. Говорил он бойко, развязно, видимо щеголяя деланным равнодушием: Володя был для него удалой атаман, охотник на красного зверя.
– Начал я, стало быть, тихо жить. Домишко у меня был, жена… Только вскорости примечаю: жена моя, то есть супруга моя превосходная… извините… шу-шу-шу да шу-шу-шу… с господином урядником. И понять невозможно, то ли дело у них политическое, то ли, попросту говоря, амурное… Ну-с… Не стал я тут долго ждать. Чего в самом деле?… Осенью это было. Ночка темная. Ни зги. Снял я с гвоздя двухстволку, вышел на улицу. На улице темно, в окнах, стало быть, свет. Сидит это жена, на швейной машине Зингера шьет, лампа при ней на столе. Всю ее во как видно. Ну я, Господи благослови, двухстволку к плечу, нацелился, постоял… Раз, раз-раз… Вот в это место пуля попала… – указал он пальцем повыше виска.
– Убил?
– Так точно. Убил.
Володя нахмурился.
– А за что ты в дисциплинарном батальоне сидел? – сурово спросил он через минуту.
– В дисциплинарном?
– Ну да.
– Квартирмейстера в запальчивости и раздражении ударил, – пренебрежительно сказал Муха, сплюнул и закурил. В синем воздухе завился тонкой струйкою дым.
– Ну?
– Что прикажете?
– Говори.
– Да что говорить-то, Владимир Иванович? Речь коротка, а веревка длинна. Ну, желаете знать, высекли меня в дисциплинарном… начальники благосклонные. Да.
– Высекли?
– Как же-с. Два раза высекли-с.
– За что?
– А за табак. За курение недозволенных папирос.
– А ты?
– Я?… Что же я? – Муха усмехнулся, оскалив белые, как молоко, зубы. Его острее с ястребиным носом лицо стало еще острее. В суженных карих глазах забегали быстрые огоньки и потухли. – Надо полагать, я им попомнил потом… Я, чай, до сих пор не забыл.
– Убил?
– Так точно. Убил. Его благородие господина начальника батальона… – Муха бросил окурок. – Ну, стало быть, на нелегальное положение перешел. С комитетом, извините, я не поладил. «Разбойник ты…» – говорят. То есть это они, благородные члены губернского комитета, господа студенты так выражаются. «Так точно, отвечаю, разбойник». – «Нам таких, говорят, не нужно». – «Как вам, говорю, будет угодно. И мне такие, как вы, не очень с руки»… Ушел. – Он усмехнулся опять. – Дозвольте еще закурить?
Пока он зажигал спичку, Володя с любопытством смотрел на него, – на баранью набекрень шапку, на короткую меховую куртку, на уверенно-ловкие, круглые движения небольших рук.
– Пьешь? – неожиданно спросил он.
– Так точно. Пью… – не смутился Муха и поднял глаза.
Володя промолчал.
– Ну?
– Да что же?… Не расскажешь всего… Ушел. Живу в Одессе. Слышу: хозяин лавки табачной, Михаил Ефимович Жижин, – шпион… Ах ты, думаю, сволочь… Ну, погоди… Выбрал я время, знаете, после обеда, когда хозяин-то спит. Прихожу. То есть в лавку, стало быть, прихожу. Выходит хозяйка. «Дайте, говорю, мне, хозяйка, папирос „Голубка“, десять штук, пять копеек». – «Голубки, говорит, у нас нет». – «Как, говорю, нет?… Не может этого быть… Я давеча покупал. Поищите». Стала она искать… «Нет, говорит, не имеется». – «В таком случае побудите хозяина». Пошла она за перегородку будить, а я дверь на замок щелк. Выходит хозяин. «Вам, говорит, голубку?» – «Да, говорю, дозвольте голубку». Повернулся он спиною ко мне, ищет на полках. Я вынул револьвер, наган у меня был, казенного образца. Раз-раз… Очень просто.
– Убил?
– Так точно. Убил.
– Дальше.
– Дальше? Дальше я филеров стал бить.
– Филеров?
– Именно. Охранников то есть…
– И много ты их?
– Да что бы вам не соврать, штук восемь, а то и больше.
– Только филеров?
Муха сощурил глаза и быстро покрутил головой.
– Всякое было…
– Да ты говори.
– Нет, что уж?… Не на духу я, Владимир Иванович… Что старое вспоминать? Да и не все ли одно? Все одним миром мазаны. Жандарм ли, купец, господин ли помещик… Чего там? Я так понимаю. А вы-с? – смело, лукаво поигрывая глазами, уставился он на Володю.
Володя не отвечал. Муха небрежно сунул руку в карман и, подождав немного ответа, как бы про себя начал опять:
– Вот тоже винные лавки… Беда…
– Один грабил?
– Никак нет. Не один. Товарищи были. Да что? Не стоит приятного разговора. Разве это дела? Так, баловство, скуки ради… Грязью играть, только руки марать…
– А деньги куда девал?
– Деньги?… Да много ли их?… А нужно мне жить или нет… Вы как на этот счет полагаете? – спросил он, посмеиваясь. – На партию отдавал.
Володя не сомневался, что Муха сказал неправду и что на партию он не пожертвовал ни копейки. Но он опять промолчал. Муха мельком взглянул на него:
– Присядемте на минуту, Владимир Иванович.
Они сели на влажный, холодный, еще не оттаявший пень. Муха лениво скручивал папиросу. «Разбойник…Разбойник и есть… – думал Володя. – Э! да не разбирать же мне… Ведь не с Бергом кашу варить. Пусть разбойник… По крайней мере, не выдаст…» С голых ветвей звонко шлепались капли, голубело весеннее небо. Муха закинул вверх голову и долго, задумчиво, сощуренными глазами, смотрел на прозрачные облака. Вдруг он глубоко вздохнул.
– Хорошо, Владимир Иванович.
– Что хорошо?
– Весна.
Когда они через час прощались у пламеневших закатом Триумфальных ворот, Муха, удерживая в своей руке руку Володи и больно, будто шутя, ломая ее, сказал:
– Владимир Иванович?
– Чего?
– Дозвольте мне с вами…
– Со мной? – сам не понимая почему, заколебался Володя.
– Так точно. Желаю к вам поступить… Так что до смерти надоело по свету колотиться. Уж будьте великодушны, примите… – Муха, не разжимая руки, дерзко, почти вызывающе посмотрел на Володю, точно не сомневаясь, что он счастлив его предложением, не может, не смеет ему отказать. «Атаман-то ты атаман, да ведь такой же, как я, разбойник…» – говорили насмешливые глаза. Володя понял его.
Краска гнева залила ему щеки. Он хотел вырвать руку, но сейчас же раздумал. «Ну что же, плевать… Война так война. Полюбите нас черненькими… Он прав…» – овладел он собою и приказал Мухе немедленно ехать в Тверь.
VI
К концу февраля боевая дружина выросла и окрепла. Володя решил приступить к покушению. На выбор было два «предприятия». Один из дружинников, исключенный гимназист Митя, сын артельщика банка, сообщил, что в субботу второго апреля пятьсот тысяч казенных денег будут доставлены из банковских кладовых на Варшавский вокзал. Митя в точности выяснил число конвойных казаков и маршрут правительственной кареты. Володю смущал дерзкий план. Он не сомневался, что довольно одной, удачно брошенной бомбы, чтобы завладеть желанными деньгами. Но бросить бомбу надо было на улице, среди белого дня, в Петербурге. Значит, без потерь уйти было трудно, почти невозможно. Второй план был гораздо проще, но денег было немного – всего двадцать тысяч, и принадлежали они московским купцам Ворониным. Было удобно «экспроприировать» их контору в Москве у Хапиловского пруда. Об этом «нищенском» предприятии Володя узнал от конторщика Елизара, служившего раньше писцом на воронинской фабрике. Хапиловские «копейки» соблазняли Володю: на пустынной московской окраине дружина могла отступить, не потеряв ни одного человека. Неудобство заключалось единственно в том, что приходилось начинать – Володя понимал это – с неприкрашенного разбойного грабежа.
С тех пор как Володя стал во главе мятежной дружины и почувствовал себя полновластным хозяином, с ним произошла перемена. Он по-прежнему верил, что во имя народа позволено все, и по-прежнему был согласен с Эпштейном, что купцов нужно грабить, а помещиков жечь. Но глубокий и скрытый инстинкт, неясное чувство ответственности удерживали его от безрассудных шагов. Он стал осторожен, взвешивал каждое слово, десятки раз проверял каждый план и иногда, поглядывая на ястребиное лицо Мухи, чего-то тайно пугался в душе. Изменился Володя и в отношении к партийному комитету. Он понял, что дряхлость Арсения Ивановича, расчетливость доктора Берга, неспособность Веры Андреевны – преходящие и ничтожные мелочи и что, каковы бы ни были эти мелочи, за членами комитета остается одна незабываемая заслуга: они несут ответственность перед партией. Ранее, сражаясь на баррикадах, арестовывая полковника Слезкина, замышляя взорвать Семеновский полк, Володя наивно думал, что он, солдат, не отвечает за кровь, что за нее отвечает вся партия, вся революция, всякий, кто соглашается с ним. Он заметил и удивился, что, порвав с комитетом, он стал родственно близок ему, – близок новой, хозяйской заботой, сознанием долга перед послушной дружиной. И не знавший никогда колебаний, он мучительно колебался теперь и не мог понять, что ему делать. Из затруднения его уверенно вывела Ольга. Она сказала, что пожертвовать людьми в Петрограде на полумиллионном, блестящем деле – не ошибка, а завидная честь и что, ограбив Воронинскую контору, он завтра, волей-неволей, решится на большую «экспроприацию». Эти слова убедили Володю. Он вызвал дружинников в Петербург. Прохор и Елизар купили лошадей и пролетки. Володя стал готовиться к покушению.
За два дня до второго апреля он назначил у Ольги свидание Эпштейну и своему товарищу и помощнику, как он шутя говорил, «начальнику штаба» – студенту-путейцу Герману Фрезе. Фрезе, сын остзейских помещиков, уже кончал институт, когда внезапно, к испугу родителей, скрылся из Петербурга. Он явился к Володе и попросил принять его в боевую дружину. Он явился не в комитет, не к Болотову и не к Арсению Ивановичу, а именно к Владимиру Глебову, ибо холодно, как казалось ему, рассудил, что рисковать своей жизнью стоит только за что-либо крупное, поистине полезное революции. Он, как Эпштейн, слепо верил в террор и думал, что бомбой можно запугать «буржуа». Он знал Бакунина наизусть, но не любил высказывать своих мнений. Он и сам не мог бы сказать, какой непроезжей дорогой он пришел к непримиримому анархизму, почему он, независимый и обеспеченный человек, возненавидел «буржуазию».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51