А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Везде раздавались крикливые голоса бранившихся баб, визг ребятишек, и тут же попадались кошки, собаки, голуби, куры и даже попал под ноги Аксиньи маленький барашек. Вся эта домашняя птица и домашние звери принадлежали жильцам только наполовину, на несколько дней, иногда на несколько часов. Все это было ворованное по Москве. Все это уносилось к себе и продавалось на другой день. Одним словом, дом, характерно именующийся «Разгуляй», был ужаснейший вертеп и притон всякого рода подонков Москвы.
Аксинья, отвыкшая в своей привольной жизни у бригадира от подобного рода обстановки, с ужасом думала о том, куда попал ее бедный, хворый Вася.
Наконец, после многих переходов, распоп Никита отворил одну дверку, и Аксинья вошла в маленькую душную каморку с перегородкой, за которой нашла своего мужа.
Василий Андреев, увидав жену, привстал, сел на кровати, протянул ей руки и хотел что-то сказать, но не мог и, тотчас ослабев, снова опустился на подушки.
– Что ты! Что с тобой, родимый? Что такое приключилось? – воскликнула Аксинья, обнимая и целуя мужа.
– Ах, рад я, рад повидать… Должно, помираю…
– Что ты! Бог с тобой!
– И останется он без отместки, – продолжал, как бы сам себе, Андреев. – Не боюсь помереть, боюсь, останется без отместки…
– Полно, полно! Я радость принесла. У меня деньги, триста рублей. Я останусь с тобой. Назад не пойду!
Василий Андреев широко раскрыл глаза и снова хотел привстать.
– Бог с тобой! Правда ли? – слабо проговорил он.
– Правда, правда. Вот они, хочешь – гляди, возьми впрячь. Вот они. Триста рублей.
В эту минуту Аксинья, занятая мужем, все-таки услыхала за перегородкой восклицание:
– Ох, Господи!
Она не обратила на это никакого внимания.
Восклицание это вырвалось у расстриги Никиты, который, оставшись за перегородкой, невольно услыхал слова Аксиньи. Триста рублей денег у женщины в руках так поразили расстригу, никогда не видавшего подобных денег и никогда не имевшего, конечно, в руках, что он не выдержал и невольно вскрикнул.
И тотчас зародилась мысль в голове его о легкости приобретения этих денег. В таком вертепе, как «Разгуляй», стоило только пойти к любому из жильцов и сообщить ему, что в одной из каморок есть молодая женщина с тремястами рублей за пазухой, около больного мужа. И конечно, через день деньги эти были бы во владении того, кто первый пожелал бы ими воспользоваться.
Расстрига взял себя за голову, как бы от испуга, и, бормоча что-то, пополз в коридор.
Между тем Аксинья и не подозревала о том, в какую опасность поставила и себя, и мужа, все свои надежды на волю и счастье. Она села около мужа, расспрашивая о его болезни.
Василий Андреев ничего не мог объяснить. Он чувствовал себя дурно уже пятый день.
– Должно, перевалка, – сказал он. – По Москве ходит!..
– Что ты! Бог с тобой! Типун тебе на язык! – с ужасом воскликнула Аксинья. – Знаешь ли ты, что за перевалка ходит по Москве? Помилуй Бог!
Аксинья, часто слыхавшая за последнее время от бригадира, что за болезнь возникла в столице, хорошо, знала, как страшна эта болезнь.
– Слушай, Вася! Деньги у нас есть, хватит на все, не послать ли за каким знахарем? Пускай он тебя выходит, а там уж справимся; первое дело – здоровье.
Василий Андреев усмехнулся, махнул слабой рукой и вымолвил:
– И так отваляюсь; зачем тратиться по-пустому? А ты скажи лучше, откуда деньги? От старого пса?
Аксинья объяснила подробно неожиданный случай.
– Зачем тут знахарь, – отвечал, выслушав жену, Андреев, – я от радости одной поправлюсь. И не тому рад, что вольные будем; рад тому, что теперь мысли мои отпустят меня, вздохнуть дадут.
– Какие мысли?
– Каюсь, родимая, все мне мерещилось, что ты морочишь, что не уйдешь от старой собаки по доброй воле, что ты глаза отводишь. А вот теперь и правда: нашлись деньги, ты вот и здесь. Ты назад-то не пойдешь? – как-то робко прибавил больной.
Аксинья даже улыбнулась.
– Сейчас пойду, другую каморку разыщу, в другом доме, почище да побольше. А здесь вишь как гадко.
– Ничего и здесь, лишь бы не помереть.
– Нету, нету, как можно!.. Я сейчас пойду, все справлю. С деньгами все можно, а деньги есть, большие деньги…
Аксинья двинулась к двери, но больной вдруг сел на постели, протянул к ней руки и воскликнул:
– Стой! Обманешь… бросишь… уйдешь к нему, не пущу!
– Что ты, родимый?! Полно!
– Не пущу, морочишь! Дай хоть помереть около тебя, а там иди, полная воля…
И не скоро женщина успокоила больного. Он снова опустился на подушки и через минуту заговорил опять, но Аксинья не могла ничего понять. Муж говорил о большом ноже, о поваре, о бруске, о топоре. Аксинья поняла, что муж бредит. Но в бреду этом, в бессвязных словах был смысл: больной бредил о своем замысле, с которым давно сжился. Вместе с словом нож, которое он часто повторял, два раза назвал он бригадира.
Через несколько часов Аксинья отыскала маленькую квартирку. Василья Андреева, не приходившего в себя, перенесли в новое помещение. Аксинья тотчас послала Никиту найти знахаря, сама осталась около больного.
«Господи! – думала она, сидя поздно ночью у изголовья кровати все бредившего мужа. – Неужто же помирать ему, когда все сладилось, деньги есть, когда можно бежать из Москвы! И тут вдруг хворость! И какая еще?»
V
В доме Артамоновых была новая перемена. Не хватало одного члена семьи, самого безобидного из всех, робкого и глупого, который, помогая Барабину на Суконном дворе с утра до вечера, приходил лишь только ночевать. Умер старший сын Артамонова, Силантий, присутствие которого в доме было почти незаметно и которого старик не любил, призывал к себе только затем, чтобы разбранить или посмеяться. Теперь этот безобидный и безответный двадцативосьмилетний малый стал жертвой новой хворости, вскоре после распущения суконщиков. Только один Митя догадался тотчас, что хворость эта – все та же, что на Суконном дворе. И Митя напрасно увещевал отца позвать какого-нибудь доктора.
Когда брату Силантию стало хуже, Митя не отходил от него вместе с другим братом, Пименом, и ухаживал за больным. Когда Силантию стало совсем плохо, тот же Митя сам съездил, без спроса отца, за доктором, которого считали теперь самым искусным во всей Москве.
Съездить и привезти Шафонского к брату тайком от отца помогло Мите то обстоятельство, что Артамонова часто вызывали теперь к новому начальнику, Еропкину.
В этой новой канцелярии охотников-чиновников у Артамонова не было никого близких знакомых и друзей. В первый же раз попробовал он, захватив с собой две пачки ассигнаций, подарить их одному из комиссаров, состоявшему при Еропкине. Комиссар, увидя деньги у себя на столе, бросил их гордому богачу купцу в лицо.
– Простите старика… – выговорил Артамонов, бледнея. – Шестьдесят лет всех покупал.
От этого случая Артамонов проболел дня два и затем снова несколько раз был вызываем к Еропкину для разных объяснений.
Одной из таких поездок Митя и воспользовался, чтобы привезти доктора. Шафонский, повидавший Силантия, объявил, что у него та же моровая язва, что была на Суконном дворе, и что ему остается несколько дней жизни.
Выехав из дома купца, Шафонский донес о больном в съезжий дом.
Приехал тотчас же комиссар Замоскворецкой части с помощниками, и умирающего повезли в Николо-Угрешский монастырь, но привезли туда уже труп. К дому Артамонова был поставлен часовой, которому приказано было никого не впускать в дом, а главное, никого не выпускать.
Первые два дня часовой строго исполнял приказание. Старик Артамонов, арестованный с семьей в собственном доме, гневно потешался этим от зари до зари. Несмотря на смерть старшего сына, на заявление доктора, первого открывшего в Москве чуму, Артамонов не верил, чтобы в доме его была моровая язва. Обожая Митю, старик ни на минуту не побоялся, что Митя все время был при больном, и только сердился на мальчугана за то, что он, позвав доктора, «осрамил их и под караул поставил!». На третий или четвертый день после того, что увезли больного и приставили караул, все в доме свободно по-прежнему выходили из дома и принимали в дом всякого. Часовой сидел у ворот и подремывал. Через неделю он совсем исчез по собственной воле. Так бывало почти везде.
В доме Артамонова снова все пошло по-прежнему, так как вновь умерший был при жизни слишком незаметное в доме существо.
Но было в доме нечто другое, что озабочивало старика Артамонова гораздо более чумы. В горнице Мити все еще жила давно бежавшая от мужа Павла. Вскоре и этот тяжелый вопрос разрешился сам собой.
Однажды Павла объяснила брату, что не хочет оставаться в доме против воли отца и пойдет домой.
Митя передал сестре, что отец все знает и сам же приказал ему тайно спрятать сестру у себя.
– Чудная ты, сестрица, будто махонькая. Нешто возможное дело, чтобы все в доме знали про тебя, а батюшка бы ничего не знал? Да и сам я нешто мог бы тебя спрятать, коли бы батюшка не позволил?
Павла вздохнула. Она догадывалась давно о том, что теперь узнала. Говоря о причине, которая побуждала ее вернуться к мужу, Павла лгала и брату, и себе самой. Ее тянуло домой другое.
Она, относившаяся более или менее равнодушно к своему ребенку, когда была около него, теперь только в первый раз при разлуке с ним почувствовала, что любит его гораздо более, нежели думала. Ей захотелось во что бы ни стало повидать сынишку, подержать его на руках, понянчиться с ним. Кроме того, она чувствовала, что ее положение укрытой в доме отца, будто беглой, было какое-то странное, оскорбительное для нее.
«Как ни тошно дома, а все лучше, – думалось ей, – там я хозяйка, а тут, как сказывает народ, вдова от живого мужа».
С каждым днем Павла мучилась все более и более. Ее пугала мысль, что Барабин ни разу не наведался в дом тестя. Наконец однажды Павла решилась и пошла к себе, готовая на все. Если бы ей сказали, что Барабин встретит ее с ножом в руке, то женщина все-таки пошла бы. Бог весть почему она чувствовала теперь менее отвращения к нему, менее боязни. Она считала себя более виноватой во всем и готова была не притворно, а совершенно искренно просить прощения у мужа.
Когда она вошла во двор своего дома, то хорошее чувство проникло в ее душу. Тут было все свое, близкое. Первая, увидевшая пропадавшую, Пелагеюшка, бросила кочергу и опрометью побежала к барыне и заголосила. В доме Барабиных все знали, что барыня находится у старого барина.
Первый вопрос Павлы был, конечно, о ребенке, Пелагеюшка отвечала несколько раз подряд:
– Слава Богу!
– Что Тит Ильич? – проговорила Павла.
– Скучал, матушка, скучает и таперича. Поди, сидит у окошечка.
Павла поднялась наверх по лестнице, ноги ее слегка дрожали. Предстоявшая встреча пугала ее.
«Что он скажет? Что сделает? А если выгонит на улицу! Если убьет!»
Но в ту минуту, когда Павла отворяла дверь в горницу, где когда-то была свалка и вязали Ивашку, твердая решимость на все сказалась в ней.
«Попрошу прощения, а там будь что будет…» – подумала она, почти прошептала сама себе.
Барабин между тем сидел неподвижно на стуле у окна, где обыкновенно любила сидеть она, ожидая его с фабрики к обеду.
Он оперся рукой на подоконник и опустил глаза в пол. Лицо его, слегка похудевшее, слегка бледное, ясно говорило о том, что пережил он за время отсутствия жены. Глубокая и тяжелая дума, очевидно нерадостная, овладела им вполне. Так случалось ему сидеть за последнее время по целым часам. Однажды просидел он так, не двигаясь, с обеда и до вечера.
Покуда Павла скрывалась у отца, дикие порывы гнева и злобы сменялись в этом человеке порывами ребяческого горя и ребяческих слез. За это время он часто собирался в дом тестя с ножом в руке, зарезать беглую жену и, быть может, покончить тут же и с собой, и точно так же часто собирался он идти за женой и на коленях вымаливать себе прощение и у тестя, и у жены. Он готов был в иные минуты унизиться всячески перед всяким, кто мог бы помочь возвратить жену.
Сам он не наведывался в дом тестя ни разу, но приятель его, Караваев, поселился рядом с домом Артамонова, подкупил суконщика, жившего в доме, и, зная все, что творилось у Артамонова, все передавал приятелю.
Барабин знал верно, что жена сидит в горнице маленького братишки и не показывается никуда, не только на улицу, но не выходит даже в другие горницы. Только одному не верил Барабин, что старик ничего не знает о присутствии дочери в доме. Он понял, что тесть притворяется, не оправдывая поступка дочери, и не хочет узаконить его своим согласием на укрывательство.
Уверенность Барабина в том, что жена никуда не показывается, сидит, как заключенная, успокаивала его, утешала. Дикой ревности не было причины проснуться и бушевать в нем. И поэтому все чувства его слагались так, чтобы стремиться скорей к примирению, прощению. Не будь Павла заперта по собственной воле в четырех стенах, выходи она из дома, хотя бы только в церковь, ревность Барабина проснулась бы непременно во всей своей силе и, конечно, он попался бы жене где-нибудь на дороге с ножом в руке.
Дрожащей рукой отворила Павла дверь, через силу переступила порог горницы и остановилась. Вид мужа поразил ее. Прошло несколько мгновений. Видя, что муж не приходит в себя, что думы его из тех, которые могут продолжаться целые часы, Павла медленно, тихо, с трепетом во всем теле, приблизилась к нему и уже за шаг от него невольно опустилась на колени и схватила его за руку.
Барабин вскрикнул и затрясся всем телом. Никогда еще в жизни не бывало с ним ничего подобного тому, что случилось теперь.
Он схватил Павлу за обе руки, больно стиснул их в своих руках, потом порывисто обнял ее и проговорил едва слышно:
– Голубушка… – И вдруг, припав головой к жене на грудь, он страшно зарыдал.
Неожиданность случившегося, лицо Барабина, голос, наконец, эти страшные рыдания, которых Павла не только никогда не слыхала, но в возможность которых никогда бы не поверила, – все это вместе совершило в женщине мгновенный глубокий переворот. В один миг то чувство, которое она имела к этому человеку когда-то, года два-три назад, еще невестой, теперь сразу будто вернулось к ней.
Она обняла мужа и могла только повторить несколько раз:
– Прости… Прости меня, родимый…
И вечером этого дня муж и жена были так же счастливы, как в первые дни после свадьбы…
Павла даже передала подробно и искренно мужу все свои тайные помыслы за все последнее время.
Зашла речь и об давнишней истории с Ивашкой. Павла, смеясь, рассказывала мужу, как она водила к себе от тоски Ивашку, потихоньку от домашних, как он, сидя у лежанки, рассказывал ей какую-то дурацкую сказку и как ей, с тоски ли, по глупости ли, мерещилось Бог весть что. Так же подробно рассказывала она все, что чувствовала в ту ночь, когда освободила Ивашку.
И, рассказывая все это, Павла не смеялась, ей стыдно было теперь всего, что тогда мерещилось ей, а смеялся теперь Барабин и над ней, и над собой, и над Ивашкой.
В ту ночь Павла, передумав все случившееся за этот день, то счастье, тот мир душевный, который нашла она снова в себе и муже, она все-таки невольно смущалась, будто кто-то невидимо присутствующий шептал ей на ухо: «Надолго ли?..»
VI
Капитон Иваныч Воробушкин продолжал горевать о своей Уле, все его помыслы ежедневно сосредотачивались на судьбе племянницы.
Судьба злобно потешалась над стариком. Когда все было им прилажено, чтобы спасти Улю от бригадира, и Марья Абрамовна дала даже более денег, чем просил Воробушкин, все снова разладилось.
Капитон Иваныч узнал, что Уля бежала от бригадира, и новые поиски его были напрасны. Прошло недели две, и он не мог добиться – куда девалась девушка. Наконец та же Климовна сообщила ему известие, что виделась на улице с девушкой, что она жила, скрываясь у бесприходного попа Авдея, но теперь ее уже там не было.
Воробушкин немедленно отправился в дом отца Авдея и нашел там ту же нищету, что видела когда-то и Уля.
Отец Авдей, жена его и все внучки при имени Ули, произнесенном незнакомым человеком, бросились к нему и засыпали его расспросами об ее судьбе.
Капитон Иваныч был так тронут их любовью к девушке, что стал с тех пор изредка заглядывать к отцу Авдею и оставлять у него деньги на хлеб. Но что касается до сведений об Уле, то отец Авдей знал не более самого Воробушкина. Он мог сообщить только, что девушка ушла сама, потому что боялась, что Климовна выдаст ее Алтынову и бригадиру.
Идти за сведениями к Алтынову Капитон Иваныч не мог, не хотел, да это и не повело бы ни к чему. Разузнавая со стороны, он узнал только, что Алтынов болен, лежит в постели, что с ним приключилась беда. Один из его денщиков рассказал человеку, подосланному Воробушкиным, что Алтынов ездил в окрестности Москвы и что по дороге оттуда на него напали грабители и избили его до полусмерти.
Воробушкина это известие очень обрадовало.
– Поделом вору и мука! – воскликнул он. – Мало ли зла эта собака наделала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72